Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
– Немудрено было сразу поверить ему. Только родной брат мог быть таким слепым.
– Ну, а теперь я поплетусь восвояси.
С этими словами Зюсман подымается, оправляет мундир. Его берлинский жаргон так поражает здесь, звучит так уверенно, что Бертин, смеясь, спрашивает:
– Не из Шпрее ли они тебя выудили, приятель?.
Зюсман отдает честь:
– Так точно, я берлинец: Берлин, старый Вестен, Регентштрассе, советник юстиции Зюсман… Итак, завтра-после полудня.
Он прощается кивком головы и удаляется небрежной походкой, медленно исчезая среди деревьев. Бертин удивленно глядит ему вслед, затем, дожевав подслащенный черный хлеб, ложится в лесу на согретой, истоптанной земле и смотрит вверх, в полуденное небо, блаженно попыхивая солдатской сигарой. С неясным ощущением счастья – впитывает он в себя это сочетание золота и лазури. Он размышляет о том, что до сих пор судьба не возлагала на его плечи больше того, что он в состоянии был нести. Он все еще жил в мечтах, война еще не пришибла его, как бедного маленького Кройзинга. Тем интереснее брат убитого, который зажал в кулак этих пройдох их же средствами. События жизни идут рывками. Бертин все глубже погружается в водоворот войны. Ближайшая станция, следовательно, – будка в Кабаньем овраге, следующая – Дуомон. Он не возражает. Писатель не должен отказываться от улова, посылаемого судьбой. Его глаза смыкаются, ему чудятся серебристые рыбы, которые, глупо разинув рты, уплывают в синеву в одном направлении. Рука с сигарой опускается на землю. С ним ничего не может статься, и рыбам тоже все нипочем. Он спит.
На следующий день, в два часа, Бертин в полной походной форме является в канцелярию. Об его военной выправке, видно, позаботились: ему добыли кожаный пояс, подтягивающий мундир, и нахлобучили на него одну из тех серых клеенчатых фуражек со щитом и медным крестом,
которые до войны мирно покоились в каком-нибудь прусском
В конце августа во Франции стоит жара, и дежурного фельдфебеля Глинского клонит ко сну. Но он не может отказать себе в удовольствии лично благословить в путь-дорогу нестроевого Бертина. С расстегнутым воротом, сытый и ухмыляющийся, ходит он вокруг стоящего перед ним с примкнутым штыком солдата. Все в порядке: серые штаны, вправленные в начищенные сапоги, пехотный мундир, безукоризненно уложенный вещевой мешок** по башмаку слева и справа под скатанной шинелью и сложенными одеялами. Глинский садится верхом на стул, он весь – благодушие.
И он и Бертин знают: если бы этот приказ касался отправки в тыловую деревню, ротное, начальство попыталось бы, несмотря на именное требование, выхватить у него из-под носа этот шанс. Но Бертин идет на фронт. Пути жизни неисповедимы: если саперам понадобился как раз этот телефонист, пожалуйста, господа… Рота не имеет связи с саперными частями и не знает поэтому, кто именно затребовал Бертина. Сношения с саперами ведутся только через артиллерийский парк – такой порядок ревниво охраняется, – а парку в свою очередь ничего неизвестно о* событиях в семье Кройзинга.
– Вольно, – говорит дежурный фельдфебель Глинский. – Вы человек образованный, мне, значит, незачем тратить попусту слова.
Вот как! думает Бертин. Он мне льстит, значит, у него что-то на уме?
– Вам надлежит кое в чем исправиться, – продолжает Глинский, – и мы надеемся, что вы хорошо выполните поручение.
– Так точно, господин дежурный фельдфебель.
Но, произнося эти слова, он настороженно ждет какого-нибудь подвоха и надеется, с своей стороны, тоже ввернуть словцо, которое напомнит Глинскому, что он не разрешил ему поездку в госпиталь.
Глинский добродушно продолжает:
– Вы получаете далеко не пустяковую льготу, – четырнадцать спокойных дней за коммутатором. Возвращайтесь только невредимым оттуда. Почту вам будут пересылать, ваш домашний адрес ведь нам известен?
Ага, думает Бертин, почти развеселясь, вот он куда метит, мой милый!.. Ибо в последней фразе содержится намек на тех, кому будет сообщена роковая весть в том случае, если с Бертином что-либо приключится. Бертин притворяется непонимающим и, решив выждать, отвечает весело и беззаботно:
– Так точно, господин фельдфебель.
– По-видимому, хороший приятель раздобыл вам это местечко? – благожелательно щурится Глинский. – Наверно, этот маленький унтер-офицер Зюсман, не правда ли?
В этой фразе – тоже скрытое ехидство, намек на то, что еврей – по крайней мере в представлении таких господ, как Глинский, – не даст пропасть другому еврею.
Но теперь наступает очередь и Бертину вставить свое словцо.
– Нет – говорит он без малейшего смущения, в упор глядя в сонные, как у дога, серые глаза Глинского. – Я полагаю, что распоряжение дано господином лейтенантом Кройзингом из инженерного парка в Дуомоне.
Удар попадает в цель. Человек, сидящий верхом на стуле, открывает от удивления рот.
– Как фамилия лейтенанта? – спрашивает он, глядя в упор на солдата.
– Кройзинг, – с готовностью повторяет Бертин, – Эбергард Кройзинг. Брат молодого унтер-офицера, который в середине июля отправился к праотцам.
– И лейтенант Эбергард Кройзинг распоряжается п Дуомоне? – спрашивает, все еще не приходя и себя, Глинский.
– Никак нет, господин фельдфебель, – отвечает Бертин, – он имеет отношение только к инженерному парку, который тоже причислен к Дуомону.
Нет нужды распространяться более: у Глинского быстрая смекалка. Что-то, по-видимому, неспроста с переброской Канарских нестроевых солдат в Дуомон! Недаром об этом шли пересуды в роте. Теперь дело начинает выясняться, но принимает весьма странный и неприятный оборот.
Глинский сбрасывает с себя маску любезности.
– Шагом марш, – рычит он вдруг, – отправляться! Кик добраться туда, наше дело!
Бертин круто поворачивается и с удовольствием покидает канцелярию. Он у же давно разузнал, как ему добраться туда он присоединится к ездовым, которые доставляют толстые 21-сантиметровые мортирные снаряды к оврагу у Орна.
После ухода Бертина в его части вдруг резко меняется качество довольствия. Никто, разумеется, не подозревает, в чем тут дело. Масло, голландский сыр, большие порции мяса к обеду – чудеса! Это роскошное изобилие продолжается пять дней. На шестой и седьмой – дело снова идет на понижение. А потом опять вступает в силу прежнее меню: жилистое мясо, похлебка из сушеных овощей и всем осточертевшее повидло. Повидло из свеклы!
В десять минут третьего Бертин опускает свой вещевой мешок на пол телефонной станции парка, чтобы получить инструкцию по новой службе. Телефонисты Штейнберг-квельского артиллерийского парка – услужливые ребята. Они уже много дней с опаской ждали, что кому-нибудь из них придется заменить отпускника в Кабаньем овраге. Теперь кто-то другой отправляется в ужасную дыру, где беспрерывно грохочут орудия, и это наполняет их сердца благодарностью.
– Ах, приятель, дело наше – пустое, детская игра. Вот восемь штепселей, по числу телефонных точек: инженерный парк, ближайший железнодорожный пост, артиллерийская группа и так далее. А как орудовать штепселями, это ты вмиг поймешь на месте. И никакой опасности, ведь если провод сбит, то не ты, а другие пойдут чинить его. (О том, что новичку, может быть, пр'идетея под огнем бежать к саперам, чтобы сообщить о порче провода, они благоразумно помалкивают.) Кстати, там неподалеку от тебя стоят твои земляки из Верхней Силезии, – рассказывает словоохотливый телефонист Отто Шнейдер.
Бертина не очень тянет к землякам: у него гораздо больше общего с баварцами, гамбуржцами или берлинками. Его интересует только один единственный силезский полк, находящийся на позициях, – это 57-й, где служит его младший брат. Третьего дня он опять получил письмо от матери. Сквозь бледные строки письма проглядывает страх: может быть, Фрица * нет больше в живых? Ведь мальчик был уже однажды ранен, прошлой осенью…
В три часа сообщили, что погрузка 21-сантиметровых уже закончена. Бертин надевает вещевой мешок, берет в руку суковатую палку и бежит вниз, весело отвечая на любопытные и насмешливые оклики приятелей из третьего взвода. Против обыкновения, расставание проходит без инцидентов. Оставшиеся довольны, что могут остаться, Бертин же доволен, что уходит.
Но артиллеристы, силезцы, исхудавшие люди со смертельно усталыми лицами, не церемонятся с новичком.
– Сбрось-ка мешок и берись за работу, дружище, – говорят они со своим твердым «р-р» и протяжными гласными.
Бертин не может скрыть разочарования: он не рассчитывал, что и ему также придется толкать нагруженные платформы. С легкой досадой он оглядывает короткие остроконечные снаряды, которые, подобно упитанным младенцам, лежат на платформах, напоминающих колыбели. По зато с удовлетворением отмечает: Глинский не произвел на него впечатления; он не испытывает ни смущения, пи страха. Приятная неожиданность!
Посреди пустынной долины рельсы узкоколейки ответвляются на восток. Кабаний овраг, говорят артиллеристы, врезается справа; он третий по счету, очень узкий, весь в зелени – это его отличительный, признак.
– Да ты найдешь!
Бертин идет очень быстро, несмотря на вещевой мешок л мундир. В первый раз он очутился в полном одиночестве под открытым небом, под искрящимся солнцем. Смерть каждое мгновение может обрушиться на него из этого летнего воздуха. Не надо теряться. Он ужо проклинает себя за то, что подчинился этому приказу только потому, что дорожит хорошим мнением Эбергарда Кройзинга. Повсюду, между воронок, протоптаны следы – как бы тут не заблудиться! Пот затемняет стекла очков, Бертин протирает их дрожащими руками. Мертвая тишина пугает его, каждый звук, который раздается над хребтом, заставляет вздрагивать; а когда наверху, в воздухе, показывается самолет, им овладевает желание броситься на землю. Правда, он слишком близорук, чтобы различить, немецкий ли это самолет, или французский.
Он шагает, крепко прикусив трубку зубами, ведя за собой сгорбленную тень. Эта тень напоминает ему его собственных предков, которые во времена Марин-Терезии переносили мортиры на плечах по горным тропам, стучась в крестьянские дворы. Он считает овраги: один уже остался позади, второй лежит напротив, впереди в солнечном зное вырисовываются еще два. Он смотрит на часы, как будто часы в состоянии помочь ему. Тяжелая ноша вызывает сильное сердцебиение, мрак одиночества душит его. Если бы Бертин с давних времен не научился преодолевать нерешительность, он повернул бы обратно, не выполнив приказа. Теперь же он делает короткий привал у край ближайшей воронки, отхлебывает из походной фляги несколько глотков тепловатого кофе, закуривает трубку, заставляет себя спокойно перевести дыхание.
Так вот оно, наконец, желанное одиночество! Бертин ругает себя, называет ослом. Наверно, он похож на крестьянина из глухой деревни, когда тот впервые пробирается среди сутолоки городского движения: его пугают автомобили, трамваи, спешащие люди, он боится обратиться с вопросами к окружающим, он как бы свалился с луны, а когда, наконец, решается открыть рот, то оказывается, что он уже у цели. Бертин прищуривает глаза, заслоняет их рукой от солнца: вон там, наискось, направо – не вход ли в Кабаний овраг? Он бежит рысью, сползает вниз со склона горы, замедляет шаги на ровном месте. Перед "ним встает зеленый хаос. Наваленные друг на друга, разбиты в щепки, с ужасными, наискось срезанными пнями трупы деревьев покрывают весь склон горы по правую руку Бертина. Листва еще вяло желтеет на ветвях сбитых верхушек, увитых множеством молодых побегов. Повсюду высохшие ягоды шиповника, кое-где, как древки знамен, торчат уцелевшие молодые деревца, белые воронки выглядят на темных лесных прогалинах, как наполненные костями могилы. Вероятно, это результат немецкого обстрела: склон открыт к северу, Южную сторону таким же образом разворотили французы. Здесь скучились деревья, горизонтально поваленные снарядами, с еще живой! и зеленой листвой. Вдруг Бертин натыкается на дощечку со стрелкой: «Кабаний овраг. Дорога начинается здесь».
– Чорт возьми! – Бертин вздыхает с облегчением и в то же время озабоченно, опять бежит рысью; между опрокинутых деревьев тянется вдаль пешеходная тропа. В следующую секунду что-то завыло над ним, и он мгновенно бросается на землю, тесно прижавшись к подножию бука. Мешок свалился ему на затылок. Глухой удар в склон оврага, где-то позади, за ним второй. Бертин ждет. Взрыва нет.
Неразорвавшийся снаряд, думает он радостно. Французы стреляют новыми американскими снарядами, а они никуда не годятся. На этот раз его напугал только рев снаряда, этот режущий дикий звук весь в грязи, с измазанными руками, он торопится дальше. Трупы деревьев кажутся ему ужасными. Можно ли будет когда-нибудь восстановить эту поверженную природу? Еще чёрез минуту овраг* делает поворот: перед Бертином нетронутый девственный лес.
Вокруг – зелень и тень, птицы перекликаются в верхушках буков. У стволов, покрытых солнечными пятнами, тянутся вверх пучки молодых, тонких, как пальцы, как детская рука, ростков. Ежевика простирает свои усики и запоздалые цветы, щедро предлагая розоватые и черно-красные ягоды. Мечсобразные листья ландыша покрывают блестящей зеленью верхний склон откоса, кусты боярышника и барбариса сплелись между собой, перистые листья папоротника развеваются над мхом и камнями. Это чудо, настоящий горный лес, каким он, Бертин, бывало, наслаждался дома, во время прогулок на каникулах. Хорошо посидеть здесь, прислонив мешок к камню, сунув палку между ног, ни о чем не думать, только отдыхать! Прохладой и бодростью насыщен воздух среди этих деревьев.
Спустя пять минут Бертин опять натыкается на рельсы. Это запасный путь. Потом он видит покрытый волнистой жестью блокгауз. Наконец-то! И он, как подобает по уставу, рапортует о себе ефрейтору, бородатому мужчине, который сидит у дверей и стругает палку.
– Вот ты и объявился, – говорит равнодушно ефрейтор, судя по выговору – баденец.
Подошедший к ним солдат, босой и в подтяжках, очевидно, тоже доволен тем, что новичок и © самом деле припыл. У Бертина спрашивают прежде всего, умеет ли он играть в скат. Да, Бертин играет в скат. Не слишком ли много на нем вшей? Здесь они не водятся.
Слава богу – радуется Бертин.
Унтерштурмисты на худой конец справились бы и сами с риГнпой, у них только один страх – как бы их не oroinaun «iTcio.'ia. V коммутатора, обслуживающего железнодорожную станцию, действительно только восемь штепселей. По тем не менее приходится бодрствовать днем и ночью на тот случай, если кому-либо вздумается позвонить. Бертин пробует новую кровать, вешает вещевой мешок на косяк, разворачивает одеяло, вынимает мелкие вещи: белье, писчие принадлежности, табак, портрет жены в круглой рамочке. Итак, на ближайшие четырнадцать дней его дом здесь.
Около шести он вызывает с помощью ефрейтора инженерный парк Дуомон. Ефрейтора зовут Фридрих Шгрумпф… Это бывший сторож парка в Швецингене, неподалеку от Гейдельберга. Когда Бертин передает в черную трубку о желании поговорить с лейтенантом Кройзингом, баденец опасливо косится на него: знатные же знакомства у этого новичка! Спустя короткое время унтер-офицер Зюсман отвечает: господин лейтенант кланяется; он, Зюсман, завтра, после обеда, выберет подходящее время и придет за Бертином. А пока всего хорошего!
– Есть, – говорит Бертин и отправляется в барак, чтобы поближе познакомиться с новыми товарищами. Он предлагает баденцам сигары, рассказывает, как он в 1914 году купался в Неккаре, описывает построенный курфюрстом Карлом Теодором швецингенский парк с замком и мечетью, где в птичнике, как известно, содержатся прекрасные птицы и где как будто есть и китайский павильон, и маленький бассейн из мрамора. В пять минут завоевывает он сердце Штрумпфа, сторожа парка, – тот сияет от удовольствия. Вот он уже показывает Бертину фотографии своих ребят – мальчика со школьным ранцем и десятилетней девочки с кошкой на руках. Он уже делится впечатлениями о третьем товарище, рыжем, веснушчатом рабочем-табачнике по имени Килиан, из Гейдельберга. Это вспыльчивый, человек, любит порассуждать, не терпит возражений, но хороший товарищ. К нему надо только суметь подойти.
После обеда Бертин узнает, в чем состоит здесь служба, какие батареи палят поблизости, когда и куда стреляет француз, какие места находятся по соседству. Оказывается, к юго-западу расположен Дуомон, на северо-восток, позади них, по ту сторону большой долины, – овраг Орн; а Безонво или то, что еще осталось от него, – прямо на восток. Налево от них француз обстреливает батарею 15-сантиметровыми, а на расстоянии трех четвертей часа установлены легкие полевые гаубицы; из этого пункта иногда приносят почту, артиллеристы завозят ее вместе с боевыми припасами. Если же они денек-другой не показываются, приходится наведываться самим. Люди там неприветливые, кажется поляки с русской границы. По-немецки говорят, словно жернова во рту ворочают; только лейтенант у них симпатичный, он просто умирает от скуки. Его зовут Шанц.
К ужину – чай с ромом и поджаренный хлеб с ломтями свиного шпика. Как раз в тот момент, когда Бертин, насадив свой бутерброд на сучок, как на вертел, держит его над огнем, снаружи врывается шум, что-то воет, свистит, клокочет, смолкает, снова возобновляется и снова смолкает.
Оба баденца и глаз не подняли. Вечерний привет 15-сантиметровых, летящих к Тиомоиу и дальше. Отвратительный, противоестественный звук, даже издали полный коварства. Бертин потрясен. Ему кажется, что это не грохот созданных человеческими руками орудий, за назначение и употребление которых несут ответственность сами люди: ему чудится в этих звуках’ лавиноподобный голос стихии, ответственность за которую несут законы природы, а не люди. Война – это организованное людьми предприятие – все еще представляется ему как ниспосланная судьбой гроза, как проявление хаотических сил природы, не подлежащих критике и никому не обязанных отчетом.
Глава вторая ГОЛОС ИЗ МОГИЛЫ
На следующий день, после обеда, внезапно появляется Эрих Зюсман. Оглядывая все вокруг пытливыми глазами, он обещает баденцам отправить новичка без опоздания опрятно. Лучше итти мимо полевых гаубиц. Прекрасно. Они отправляются в путь, как два экскурсанта. Переходят рельсы полевой железной дороги, переходят по доскам через ручей, карабкаются вверх по склону и, пробираясь сквозь деревья и кусты к солнцу, То вдруг, сворачивают направо в овраг, вокруг которого лежит поваленный лес. Они идут по дорожке, вроде козьей тропы, которая тянется по долине возле рельс. Унтер-офицер Зюсман не знает ни названия ее ни этих лесов: туда дальше, позади – нее Вилли здесь – Муанемон, еще далее, впереди – Ассуль в овраги. Каждый из них стоил, в буквальном смысле слова, потоков крови, – немецкой и французской крови.
Бертин и Зюсман сворачивают па узкую тропу. Через мгновение Бертин хватает Зюсмана за плечо.
– Смотри: француз!
В нескольких шагах впереди, спиной к ним, стоит, (‘двинув шлем на затылок, серо-голубой француз. Он залез глубоко в кусты, как будто за нуждой, чтобы тут проторить дорогу. Зюсман усмехается:
– Боже мой, конечно француз. Он поставлен тут, как дорожный знак – к полевым гаубицам. Нечего бояться его. Мертвее его уж не будешь.
– Что? его так и не похоронят? – спрашивает в ужасе Бертин.
– Милостивый государь, где, собственно, витают ваши мысли? По-видимому, вокруг библии или Антигоны! Нужен указатель дороги, и его берут таким, каким он оказывается налицо.
Бертин отворачивается, проходя мимо убитого, пригвожденного длинным стальным осколком, словно мечом, к раздвоенному дереву.
– Неприятная поза, – говорит Зюсман.
Бертину стыдно перед мертвецом. У него непреодолимое желание посыпать землей его шлем и плечи, искупить его смерть, вернуть матери-земле. Он ощупывает взглядом костлявое лицо, высохшие руки. Господи, – думает он, – может быть, это молодой отец, может быть, на этих плечах он нес сынишку, когда был в последний раз в отпуске?
Молча трусит он рысцой рядом с Зюсманом. Неожиданно они натыкаются на штабеля боеприпасов, прикрытые зеленоватыми кусками палаточного полотна. Налево, ниже тропинки, опять открывается железнодорожный путь; еще поодаль, – в самой гуще поваленных деревьев, орудие поднимает наискось вверх тяжелое дуло, лафет глубоко засел в землю. Только теперь Бертин замечает сметенные деревья, опутанные проволокой, кучи мешков с песком, маскировку батареи – полотна, размалеванные в три цвета:' голубой, серый и зеленый. Поблизости ржавеет куча расстрелянных снарядных патронов, словно груда негодного железа. Оклик…
Зюсман разговаривает с караульными, которые слоняются здесь без оружия. Бертин узнает, что почты еще нет, будет завтра. Небритый солдат говорит с характерным жестким верхнесилезским акцентом.
Наконец их взору открывается круто уходящий вверх к форту склон холма, словно вулкан, часть которого снесена извержением. Земля. Нечто подобное Бертин даже и представить себе не мог. Она оголена, как изъеденный прокали кусок кожи под микроскопом, вся в ранах, в сухих струпьях, гное. Она вся исковеркана, как бы сожжена;
остатки корней, как черви, залегают в ней жилами. В воронке валяется связка испорченных ручных гранат..„Ясно, думает Бертин, ведь здесь везде была вода.
На проволочных заграждениях развеваются обрывки материи, рукав с пуговицами, валяются патронные гильзы, остатки пулеметной ленты, повсюду человеческие испражнения и кучи жестяных-банок. Нигде, однако, не видно человеческих тел. С чувством облегчения он говорит об этом Зюсману:
– В начале апреля тут, наверно, валялись убитые. Мы, конечно, не могли разрешить им разлагаться по собственному усмотрению. Вон там, за тем углом, мы и побросали их в большие воронки.
– Значит, вы здесь давно? – спрашивает удивленный Бертин.
– Давненько, – смеется Зюсман. – Сначала мы взяли форт приступом, а затем разыгралась эта комедия в его утробе. После этого я уезжал на несколько недель и вот опять вернулся сюда.,
– Что вы называете комедией?
– Взрыв, – отвечает Зюсман. – Удивительный мир, скажу я вам. Однажды я уже был мертв, честное слово, И… ничего страшного. Гораздо больше терзает вопрос: к чему все это? Для кого мы все это делаем?
Бертин останавливается, чтобы передохнуть; все ответы, которые приходят в голову, не удовлетворяют его. В этой обстановке каждое его слово будет звучать затхлым пафосом.
– Ди, милый друг, ”” потешается его маленький проводник, даже тебе изменило красноречие. Такие люди, кик ты, будто случайно выпали из аэростата и нуждаются и некоторых пояснениях относительно планеты, на которой сейчас обретаются.
– Ваши пояснения я выслушаю с благодарностью, – говорит, обижаясь, Бертин, – если только француз предоставит нам для этого время…
Почему он не предоставит? – равнодушно отвечает Зюсман. – Ему, как и нам, приходится туго. Сейчас он тише воды, ниже трапы.
Подъем на гору превращается в карабканье, палка очень кстати. Когда они, минуя проволочные заграждения, переходят подъемный мост, то замечают во рву согнутые снарядами железные-прутья волчьих капканов. Бертин’ вдыхает гнилой запах развалин и каких-то непонятных отбросов.
Зюсман смеется.
– Это запах Дуомона: уж его-то мы не забудем.
Часовой не окликнул их.
– Если встретятся офицеры, надо отдавать честь, о чужестранец! – поучает Зюсман. – Здесь мы несем службу.
– Пока я здесь вовсе ничего не вижу, – отвечает Бертин, и голос его гулко отдается в темном туннеле.
Слева и справа от входа расположены подвалы, на сводах горят маленькие электрические лампы.
– Мы в северо-западном крыле, – говорит Зюсман. – В конце марта французы почти танцевали над нашими головами, но ничего не добились.
Мимо пробегают нестроевые солдаты со связками инструментов на плечах; несколько саперов, по уши в грязи, здороваются с Зюсманом.
– Они сегодня могут выспаться, – говорит он. – Во-обще-то мы, конечно, живем здесь, как ночные птицы. Удивительно, как привыкаешь ко всему. Человек приспосабливается к любым условиям.
– А чем вы, собственно, заняты? – спрашивает Бертин.
– Вы же знаете – строим полевые дороги. Это наш отдых. А сегодня я вообще гуляю. Попозже отведу вас обратно, а завтра утром побываю у ваших коллег в лесу Фосс.
– Горячий привет им от меня! – смеется Бертин.
Инженерный парк занимает половину крыла громадного пятиугольника. Никто не курит: здесь сложены не только мотки проволоки, бревна для окопов, волчьи капканы, но и кой-какие другие предметы. На ходу Бертин окидывает взглядом огромные колчаны, похожие на ивовые корзины о двух ручках, в которых, уткнувшись остриями в дно, лежат тяжелые мины. Ящики с сигнальными припасами напоминают пороховые ящики в Штейнберг-квельском парке. Они совсем новые. Небритый унтер-офицер выдает ракеты нескольким пехотинцам. Он тщательно отсчитывает патроны на доске, перекинутой через два бочонка. Позади них открытая дверь, – под белым сводом подвала стоят жестяные бидоны.
Масло для огнеметов, – поясняет Зюсман.
– И чего только у вас нет! – удивляется Бертин.
– Да, универсальный магазин. Все для «воскресения из мертвых», – подтверждает унтер-офицер. – Мы поглощаем немалую толику металлургической продукции, не так ли?
Далеко позади при тусклом свете ламп солдаты баварцы складывают свой инструмент.
– Им полагается теперь двенадцать часов отдыха, – объясняет Зюсман, – лейтенант дьявольски строго следит за тем, чтобы солдатам во время отдыха не навязывали никакой службы. То-то капитан Нигль диву дается!
– А как глубоко под землей все это происходит?
– Глубина достаточная. – Над нашими головами три метра бетона и целая казарма, броне-балки, пулеметные установки, – словом, полный комфорт. А вот здесь живет наш лейтенант.
Бертин входит в подвал и становится навытяжку. Лейтенант Кройзинг сидит в большой амбразуре окна, из которого видна стена, разрушенная двумя прямыми попаданиями.
– Вид прямо на море, – смеется он и здоровается с Бертином. – Отсюда я даже вижу кусочек неба.
Бертин благодарит за приятную командировку, котором он ему обязан. Лейтенант кивает: он действовал так совсем не из любезности, а только для того, чтобы уцелел по крайней мере один человек, который был бы в состоянии разъяснить нее ло дело военному судье Мертенсу и Монмеду. Ибо тот должен спасти честь унтер-офицера Кройзинга.
Со смертью Кристофа мой отец примирится, примирится и с моей, если я погибну. Все должны быть готовы к смерти. Только бы не быть исключением, понимаете, только бы по сделаться притчей во языцех. Но если в Баварии станут поговаривать, а об этом уже поговаривают, что Кройзинг избежал военного суда только потому, что был убит, то отец, будет оскорблен, унижен, а от этого я хочу оградить его.
Бертин участливо смотрит на загорелое лицо, которое кажется ему еще более худым, чем в прошлый раз.
– Плохо, – говорит он вполголоса, – что еще приходится, помимо всего, бороться с низостью.
Эбергард Кройзинг возражает. Это вовсе неплохо: ради спорта и в виде возмездия. И в это мгновение его лицо кажется Бертину столь же беспощадным, как беспощадна земля там, наверху, – сплошные ряды врезающихся друг в друга могил.
В помещении царит бесстрастный дневной свет. Унтер-офицер Зюсман приносит таз с теплой водой Лейтенант Кройзинг вынимает из ящика несколько листков белой пропускной бумаги: две недели ушли на то, чтобы раздобыть ее. Затем он развязывает длинными тонкими пальцами белый носовой платок, вынимает из него затвердевшее письмо брата и опускает в воду. Три головы – две темные и одна белокурая, – тесно сдвинувшись, наблюдают, как розоватые, а затем красно-коричневые тона окрашивают воду, опускаются на дно таза,
– Только осторожнее, – говорит Зюсман, – предоставьте этот препарат мне.
– «Препарат» – это сказано неплохо, – бубнит Кройзинг.
Трудная задача: не повредить бумагу, не дать расплыться чернилам и в то же время расправить сложенное письмо. Надо улучить подходящий момент. Покойный писал па бумаге, которая выдавалась полевой почтой; один листок исписан с обеих сторон, как и внутренняя сторона конверта. Все это склеилось вместе. Зюсман осторожно водит письмом в воде, – тотчас же вся вода становится коричневой.
– Можно вылить? – спрашивает он.
– Жаль, – говорит Кройзинг, – что я не могу заставить кое-кого выпить эту воду.
Зюсман молча выливает воду из таза в ведро, обдает письмо свежей водой; оно уже расходится в склеенных местах. Письмо стало мягким, третья вода остается чистой, на листках, разложенных между пропускной бумагой, проступают лишь слегка расплывшиеся строчки.
– Хорошие чернила, – беззвучно говорит Кройзинг, – мальчик любил густые черные чернила. Хотите слушать?
Вот и дождались, думает, прерывисто дыша, Бертин. Кто мог бы предположить, что это возможно?
«Дорогая мама, – читает Эбергард Кройзинг, – прости, что на этот раз мое письмо огорчит тебя. До сих пор я представлял свое положение в более розовом свете, чем что оказалось на самом деле. Вы приучили нас говорите правду и не отступать ни перед чем, защищая то, что справедливо. Ты называла это: бояться больше бога, чем людей. Если я, как ты, вероятно, знаешь, и не верю теперь и бога, то все же по мне сохранилось то, что мы впитали в себя с самых ранних лет. В апреле я написал дяде Францу письмо, в котором обрисовал ему, как наши унтер-офицеры поступают с довольствием нижних чинов, живя припеваючи за счет рядовых. Дяде Францу хорошо известно, как важно не попирать чувство справедливости в наших людях, какое значение это имеет для поддержания их духа. Между тем здесь происходит то, что он сам назвал бы неслыханной гнусностью. Письмо к дяде было вскрыто нашей цензурой. Папа объяснит тебе, почему, в связи с этим, было начато военно-судебное следствие, но не против офицеров, а против меня, и почему паши батальонные начальники но желают, чтобы это дело было доведено до конца. Именно с этой целью меня пригвоздили к опаснейшей из наших позиций. Мамочка, если бы ты знала, как тяжело мне писать эти слова! Ты будешь теперь изнемогать от горя, перестанешь спать, будешь считать меня погибшим. Не думай так, мамочка. Позволь мне обратиться к твоему мудрому сердцу. Вот уже два месяца я нахожусь на этой позиции, в подвале большого деревенского дома, и со мной ничего не случилось. Отсюда ясно, что мне и впредь ничто не грозит. Но такое состояние не может продолжаться бесконечно, иначе – того и гляди – что-нибудь случится. Поэтому прошу тебя: телеграфируй тотчас же дяде Францу. Пусть он немедленно добьется, чтобы меня ни нш./ш п военный суд и Моимеди. Надо указать, военному суду мои точный адрес, – наверное капитан Пигль учинил мне пакость, заявив, что меня некем заменить или что-нибудь в этом роде. («Угадал мальчик», – сурово говорит старший Кройзинг и переворачивает страницу.) Пусть дядя пе поддается на пустые обещания, пусть тотчас же свяжется по телефону с военным судом и решительно заступится за меня. Он может сделать это со спокойной совестью. Я сегодня точно такой же, каким был дна года назад, когда ушел на войну добровольцем. Чувство ответственности не позволило мне безучастно смотреть и молчать. Я пытался было втянуть в это дело Эбергарда, но он по горло занят своей службой – вам известно, где он находится и что делает. Кроме того, он офицер, и его не следует вовлекать в мою тяжбу. Я уже несколько недель ничего не знаю о нем. И это письмо я посылаю вам не прямым путем, а пользуясь товарищеской услугой одного солдата, человека с высшим образованием, с которым я познакомился только сегодня, Так вот, дорогая мамочка, действуй быстро и обдуманно, как ты это умеешь, добрый гений нашей семьи. Мы причиняем тебе много горя. Но когда мы вернемся и наступит мир, тогда только мы поймем, как прекрасно быть дома, как хороша жизнь и что связывает нас друг с другом. Ибо многое оказалось ложью, более страшной, чем вы предполагаете, более наглой, чем это может быть дозволено. И нам придется все строить заново, чтобы избавить мир от повторения того, что мы наблюдаем сейчас собственными глазами, творим собственными руками и испытываем на самих себе. Но связь детей с родителями – наша любовь к вам и ваша к нам, – она-то устоит, на нее можно положиться. На этом я кончаю. Всегда, всей душой с вами, ваш сын Кристоф… Папе особенно сердечный поцелуй. Пусть он напишет мне сам».