Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Познанский с признательностью жмет ему руку.
– Сохранить? Никаких подарков, сударь! Но прочту обязательно.
Глава четвертая СЕСТРА КЛЕР
Стук в дверь. Перед долговязым Кройзингом появляется сестра Клер, но тут же шутливо отступает назад, восклицая по-русски: «О боже мой!»
– Есть ли еще кто-нибудь в комнате? – спрашивает она с рейнским акцентом, раскрывая окно и откидывая ставни из толя.
– Гаси свет, жаба, если хочешь любоваться видом, – гудит сердитый низкий голос.
И Кройзинг поворачивает выключатель.
– Уж эти мне дуомонские привычки, – упрямо говорит сестра Клер. – У французских летчиков, наверно, тоже найдутся дела поважнее, чем порхать здесь в эту пору.
– Ну, как ослушаться такой красавицы, – говорит Кройзинг, как бы извиняясь перед другими.
В сумерках за окошком мягко стелется ландшафт. С высокого края хребта, на котором расположен госпиталь, они окидывают взором долину, окутанную покровом весенней ночи; лунный серп, таинственно сверкающие сквозь туман звезды, извилины Мааса, слабо поблескивающие между светотенями береговых откосов. Только легкие вспышки и отдаленный грохот напоминают о фронте. Все четверо теснятся у окна, высовывая головы, и жадно вдьь хают чистый воздух – дуновение близкой весны. Маас еще лежит, скованный льдом, в ослепительном блеске, но дыхание теплого южного ветра не вызывает сомнений. Сестра Клер складывает руки.
– Если бы только люди не лишились рассудка! – вздыхает она. – Мне все кажется, что это не Маас, и Мозель, где-нибудь возле Трира, не пора ли уже воюющим сторонам пойти на уступки? Тогда к пасхе был бы мир и мы постепенно стали бы забывать о войне.
– Лучше не надо, говорит Бертин. И, отвечая на удивленный взгляд сестры, поясняет: – Не надо забывать, хочу я сказать. Люди слишком скоро забывают.
Он умолкает, не заметив, что не сумел пояснить свою мысль.
– Нет, нет, – иронически возражает Познанский, – этой войны мы не забудем, мы патриотически разукрасим ее, сделаем ей розовые щечки, забальзамируем для потомства.
– Любопытно, как вы это сделаете, – подмигивает Кройзинг. – Но разрешите мне сначала поделиться моим скромным опытом. Весной пятнадцатого, на фронте во Фландрии, мы стояли против англичан, очень близко от них, и занимались установкой газовых баллонов. Мы были первой газовой ротой – почетное дело! С февраля по апрель мы спали в приятном соседстве с большими железными баллонами; один из них стал пропускать газ, на следующее утро я подсчитал потери: сорок пять посиневших трупов саперов. И когда мы на учебном плацу впервые, в виде опыта, взорвали баллоны с этой дрянью и затем потащили с собой обратно обломки, то каждый из тех, кто держал их в руках, отправился на тот свет. Они умирали не сразу. Когда я с первой моей раной прибыл в лазарет в Юлих, то застал там еще кой-кого из них. Солдаты погибали загадочным образом, врачи хлопали глазами, но вот, подите же, в конце концов все испустили дух. Последняя остановка. Стоп!
Так, вот мы, значит, поджидали в наполненных водой траншеях благоприятного ветра. Мы все время вынуждены были переставлять баллоны, так как они скользили по глине. Противогазов тогда еще не было, приходилось предохранять себя от этой мерзости, затыкая носы тряпками. Томми бросали нам веселые записки, запрашивая, когда мы, собственно, пустим в дело эту вонючую дрянь. «Ждем не дождемся начала представления», – писали они. Наконец подул восточный ветер, и мы выпустили газ. Томми уже больше не любопытствовали, а валялись, почерневшие и посиневшие, как мы убедились, когда потом осматривали их позиции. Почерневшие и посиневшие томми и французы лежали рядом, друг возле друга. На треке, у Пелькапеллы, было сложено около пяти тысяч трупов, а те счастливцы, на долю которых пришлось поменьше этой дряни, еще задыхались и бродили, как* привидения, но тоже погибали в госпитале в Юлихе, медленно отмирая по частям… Но это неприятный эпизод, поэтому – мимо… До следующей войны, когда будут стрелять только газом.
– Вы отвратительное существо, Кройзинг, – говорит сестра Клер, – вы способны отравить всякую радость. Разве я в течение дня мало вожусь с вашей грязью и с вашими ранами? Неужели нельзя пять минут отдохнуть душой, любуясь божьим миром, без того, чтобы кто-нибудь из вас не помешал мне? Следующая война! Не будет следующей войны! Женщины изобьют швабрами всех, кто после этой бойни будет вновь угрожать войной.
– Вашими бы устами да мед пить, – убежденно. поддерживает ее доктор Познанский.
– Войны больше не будет, – поддакивает Бертин, – эта – последняя. В следующую войну офицерам придется воевать самим; мы, солдаты, больше не пойдем в бой.
– Не правда ли? – восклицает сестра Клер, стряхивая слезинку суставом указательного пальца. Она вспоминает о муже, подполковнике Шверзенце, за которым ухаживает ее старушка мать, фрау Пиддерит, живущая с ним в маленьком охотничьем домике, в долине Гинтерштейн, в баварской части Алгау. С зимы 1914 года тяжелая меланхолия все крепче сжимает в своих когтях способного штабного офицера. Кстати, только главный врач знает настоящее имя сестры Клер и ее историю. Для всех других она храбрая жена капитана, муж которой находится где-то па Восточном фронте; втихомолку ей приписывают флирт с очень высокопоставленной особой.
Возвышаясь над всеми, насмешливо изогнув губы, Кройзинг пожимает плечами:
– Итак, мы имеем честь присутствовать на похоронах последней войны. Собственно, она недолго продолжалась, эта война, – каких-нибудь пять тысяч лет. Она родилась у ассирийцев и древних египтян, а мы хороним ее. Нас только и ждали! Целые поколения после тридцатилетней войны, после семилетней, после наполеоновских войн не сумели сделать этого. А вот мы, поколение тысяча девятьсот четырнадцатого года, сумели! Именно мы!
– Да, – упрямо, в один голос, подтверждают сестра Клер и Бертин.
И Бертину невольно представляется могила, вокруг которой с лопатами в руках, точно могильщики, собрались они все: Кройзинг, сестра, толстый военный судья и он сам стоят под обложенным тучами небом и кидают лопатами комья земли. Снизу, из могилы, выпирают раздутый живот, жирное безволосое лицо; между одутловатых щек, под закрытыми глазами, застыла циничная усмешка – она не то предвещает беду, не то выражает довольство собственным концом.
Сестра Клер закрывает сначала ставню, потом окно.
– Теперь зажгите-ка свет, и я вас всех выставлю, – говорит она.
Все щурятся, когда свет озаряет стены.
– Благодарим за гостеприимство, – с этими словами военный судья Познанский, склонившись, жмет руку сестры Клер, крепкую, с длинными пальцами, огрубевшую от работы. Из-под косынки, повязанной по-монашески, выбивается пепельная прядь волос, блестят глаза с красивым разрезом, зовут нежные, упрямо сомкнутые губы.
Чертовски милое противоречие, думает Кройзинг, между лицом мадонны и залихватской манерой выражаться. У нее наверняка было что-то с кронпринцем.
Ему хочется заслужить ее расположение.
– Что я получу, сестра Клер, если…
– Ничего вы не получите, разве колотушки, – гневно прерывает она.
– …если я на прощанье преподнесу вам неожиданную радость: разрешите представить вам в лице моего друга Вернера Бертина…
Сестра Клер застыла с полуоткрытым ртом посреди своей маленькой комнатки, протянув обе руки вперед, как бы слегка отстраняясь.
– …автора столь нашумевшего романа «Любовь с последнего взгляда»!
Опытным взглядом сестра Клер окидывает серо-коричневое лицо Бертина, осунувшиеся щеки, всклокоченную бороду, грязную кайму кожи над воротником, давно не чищенным, вшивым. Бертин стыдливо смеется, обнаруживая отсутствие зуба и рядом с отверстием – испорченный зуб; на макушке у него редеют волосы. Тем не менее что-то в его бровях, лбу, руках говорит о том, что Кройзинг не шутит: этот человек написал ту трогательную любовную историю!
– Вот как, – говорит она вполголоса, протягивая ему руку. – Какая неожиданность! А моя приятельница Анна-Мария писала мне три месяца назад из Крефельда, что познакомилась с автором: он лейтенант, из гусар, очаровательный человек.
Бертин возмущенно смеется. Познанский и Кройзинг смеются над его возмущением, и все вместе покидают монашескую келью сестры Клер, словно веселая компания, вставшая из-за стола после пирушки. Теперь тут можно опять спать, заявляет она. Кстати, пусть Бертин приходит послезавтра: у нее будет свободный день.
– Итак, мы еще услышим друг о друге, – говорит Познанский в заключение этой знаменательной беседы.
Глава пятая ВСТРЕЧНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Когда военный судья под пение дроздов выходит из автомобиля в парке замка Монфокон, ои решает, после короткого размышления, запрятать подальше пакет с ботинками нестроевого солдата Паля, иначе перевод Бертина на службу при военном суде дивизии Лихова мог бы натолкнуться на возражения со стороны Восточной группы.
Но Познанский напрасно беспокоится. Такого рода документы требуют для своего прохождения нескольких недель, но иной раз они в пути несколько дней. Эта бумага очень быстро дошла от Западной группы до Восточной; в управлении начальника войсковой части она была встречена недоброжелательно. Адъютант разукрасил ее надписью синим карандашом, содержавшей вопрос: имеет ли возможность нестроевой батальон Х-20 откомандировывать рядовых? Это был намек: заяви, пожалуйста, что ты такой возможности не имеешь. Независимо от всякого недоброжелательства решающую роль тут сыграл перевод дивизии Лихова на русский фронт, так как соперничество фронтов было в полном разгаре; новое верховное командование пока еще не сумело изжить его. Как выразился генерал Шиффенцан, только поражения одного фронта не вызывали зависти у другого.
Когда майору Яншу представляют внушительного вида лист in folio с сине-зелеными и фиолетовыми служебными штампами обоих враждующих групп, он вынимает изо рта желтую конфету и кладет ее на край блюдца по правую руку. А когда он из короткого вежливого текста узнает, что кто-то хочет отнять у него человека, да еще как раз Бертина, он так гневно фыркает, что у писаря Диля начинают дрожать поджилки. Однако поставленный синим карандашом вопрос тотчас же успокаивает Янша, он разгадывает его смысл.
– Пишите, – говорит он Дилю.
Он встает, закладывает руки за спину а ля Бонапарт и, шагая словно на ходулях по комнате, сочиняет, наконец, исправляя и зачеркивая, следующий текст:
«Подлинник при сем возвращается обратно со следующим обоснованием: первая рота батальона занимает
своими большими и малыми командами, находящимися на далеком расстоянии друг от друга, пространство между фермой Мюро и пунктом Вилон-Ост. Рота настолько ослаблена потерями и болезнями, что откомандирование каждого здорового и трудоспособного солдата без замены его другим ничем не может быть оправдано. Батальон предлагает послать в военный суд для требуемой цели солдата нестроевой части Паля, когда тот выздоровеет. В настоящее время он находится в госпитале Данву. Паль – наборщик по профессии, очень смышленый, умеет писать на машинке и из-за потери большого пальца на ноге не пригоден к другой работе, кроме канцелярской». Просчитались, господа штабные!
Писарь Диль покидает комнату майора и спускается вниз по каменной лестнице. Его важнейшая задача – любой ценой продержаться до заключения мира в этом рабском состоянии, под началом сосущего леденцы крикуна, и вернуться обратно в Гамбург, к жене и маленькому ребенку. Он дружески, с большим сочувствием относится к солдату Бертину и желает ему добра. Конечно, Бертин был бы всюду больше на месте, чем в отряде сержанта Баркопа, собирающем неразорвавшиеся снаряды, а теперь ему с самым невинным видом подложили свинью, не дали использовать благоприятный случай. Такова всегда участь человека, покровительствуемого сильными мира сего, если при этом другие могут спрятаться за спины еще более сильных.
Спускаясь по лестнице, Диль останавливается на площадке у окна, заглядывает в ходатайство военного судьи, которое он первый прочел сегодня утром, и затем выходит на улицу, где светлое весеннее небо сияет над домами Дамвилера. Он ничего не знает о войне между двумя оперативными группами; вопрос командования Восточной группы продиктован, на его взгляд, деловыми соображениями, но он сразу улавливает коварство в ответе Янша. Ничего не поделаешь, думает он на ходу, уж до чего незадачливый человек, всегда ему не везет, бедняге!
Слепому и то видно, что Бертину пришлось приложить кой-какие усилия для того, чтобы добиться этого запроса. Если бы тотчас же поставить его в известность об ответе Янша, то, быть может, ему еще помогли бы, хотя Диль и не знает, чья помощь может оказаться тут полезной. Сам он – народный учитель, человек, чрезвычайно уважающий книги и людей, их пишущих, – чувствует, что должен на что-то решиться, чтобы помочь Бертину. Когда он нажимает ручку двери и входит в жарко натопленную комнату с застоялым запахом людей и пота, в нем уже созревает решение.
Он открывает пишущую машинку. Но прежде чем вставить в машинку лист in folio с заголовком военного суда при командовании Западной группы, он подкладывает под него синюю копировальную бумагу и второй лист для копии, как это обычно принято. Если в послеобеденный перерыв отослать эту копию Бертину, то получатель узнает о том, что его ждет. Пишущая машинка стучит, позванивает, вновь стучит; лист вынут, положен в панку для подписей, тонкая копия спрятана в ящик стола, все сходит очень удачно. Писарь Диль даже но замечает, что тяжело дышит.
Тем временем майор Янш разговаривает по телефону со своим приятелем Ниглем… Да, они стали друзьями. Оба основательно выправили майнскую линию. Пруссия и Бавария братски растворились в едином государстве, решительно посвятившем себя усмирению коварных врагов. Каждое утро они с удовлетворением обмениваются сведениями о вновь затонувших торговых судах, прислушиваются к тому, как трещат подпорки Британской империи. Каждое утро у французов слабеет дисциплина, итальянцы со своими атаками попадают в смешное положение, по поводу бахвальства американцев остается только пожимать плечами. Русские уже сломлены и навсегда исчезнут из Европы, революция основательно разделалась с ними. Ни на Ближнем Востоке, ни на Балканах с русскими уже не придется иметь дела. Наконец-то победа стала осязаема: когда сконцентрированные силы немецкой армии кинутся на западный фронт, а силы Австро-Венгрии на южный, тогда дело будет в шляпе. А потом можно будет притянуть к ответу зачинщиков^ биржевиков, иезуитов, социалистов и евреев.
Нигль в восхищении слушает своего умного друга. Тут все в порядке, соглашается он, ничего нельзя возразить против таких доводов. А на масонов и евреев, по-видимому, тоже найдется управа.
– Да, – радостно и озабоченно отвечает Янш, – тут нам еще предстоит много работы: они ведь поддерживают друг друга, их водой не разольешь. А что они в состоянии сделать – об этом свидетельствуют промелькнувшие в небесах огненные письмена русской революции. Ведь еврейские банкиры по наказу «Аллианс Израэлит» поклялись погубить царизм, и еще десять лет назад они натравили Японию на могучую русскую империю. Тогда это дело у них сорвалось, тем успешнее все разыгралось теперь.
– О, – наивно возражает Нигль, – в таком случае, значит, Германия, выступая против России, играла на-руку евреям?
Майор Янш, растерявшись на мгновение, отвечает, что этого, конечно, утверждать нельзя, хотя тут еще раз махровым цветом распускается сатанинская хитрость евреев, но вместе с тем и их бездонная глупость: в немцах они, наконец, нарвались на превосходящего их силой противника, который видит их насквозь и уж позаботится о том, чтобы на этот раз они остались в дураках. Как раз сегодня ему, Яншу, пришлось с трудом отбить еврейскую атаку. Некий еврей, это просто скандал, сидит в военных судьях при Западной группе командования. Едва только этот господин узнал, что среди нестроевых в батальоне имеется какой-то пишущий еврей, как уже захотел вызволить его, вероятно для того, чтобы избавиться от честного немца. Ничего не подозревающий командир дал на это свое благословение. Но не тут-то было! Они натолкнулись на недремлющее око, и господин писатель Бертин подохнет прежде, чем ему удастся увильнуть от полезной работы и погрузиться в восточную лень. Это тот самый парень, который, если капитан Нигль припоминает, уже однажды дал им случай потешиться. Тогда он захотел поехать в отпуск, теперь прибегает к другой хитрости.
Капитан Нигль, в ближайшем будущем майор Нигль, вдруг закашлялся по ту сторону провода, что-то забормотал, извинился, к нему, мол, кто-то пришел с каким-то запросом… От сочетания слов «Бертин» и «военный суд» у него спирает дыхание. Перед ним отчетливо выступают ужасные своды Дуомона, долговязая фигура негодяя Кройзинга, который, к сожалению, не убит, а лишь находится в госпитале с незначительной раной на ноге. Дьявол, дьявол! думает он. Господи Иисусе, не дай ему никогда подняться, собаке, сатане!.. Он, Нигль, пожертвует восковую свечу в руку толщиной для монастыря в Эттале или церкви пилигримов в Альт-Этинге, если только Кройзинг и вся его банда околеют.
Овладев собою, он опять обращается к Яшну:
– Да, это любопытно; как же господин майор разделался с евреем?
Янш, сунув желтую конфетку в рот, рассказывает, хихикая, что он великодушно предложил взамен Бертина храброго раненого наборщика – христианина. Кроме того, известно, что его превосходительство Лихов опять отправляется на Восток. Через две недели, даже через десять дней, все будет предано забвению.
Глава шестая НОЧНОЕ ЧТЕНИЕ
Однажды утром адвокат Познанский получает дело Кройзинга из военного суда в Монмеди и – через регистратуру – отрицательный ответ нестроевого батальона Х-20. Всякий, кто читает этот клочок бумаги, не может удержаться от смеха. Смеется фельдфебель Понт, кладя его в папку судьи, смеется сам судья и писарь унтер-офицер Адлер, несмотря на свою озабоченность; смеется от души и ординарец, ландштурмист Гизекен, когда ему попадается на глаза это отношение.
– Вот это парень! – говорит он. – Ну и наворотил! И наглец же, что и говорить!
Единственный, кто не смеется, а, напротив, приходит в бешенство, это обер-лейтенант Винфрид, адъютант и племянник его превосходительства Лихова. Он сердится за непочтительное отношение к дяде, за наглое бесстыдство майора нестроевой части на том берегу и прежде всего за то, что этот отказ останется в силе.
– Если Познанский надеется, что мы вмешаемся в это дело, то он попал пальцем в небо. Может быть, в другой раз. Теперь у нас слишком мало времени, чтобы заниматься пустяками и затевать борьбу с командованием Восточной группы. Пусть он придумает другую замену для своего писаря.
Фельдфебель Понт, широкоплечий архитектор из Калькара на нижнем Рейне, уверенно улыбается.
– Нам не миновать этого Бертина, уж я чую это. – Он проводит пальцем по широкому носу. – Адвокаты умеют колдовать.
И в доказательство он рассказывает историю адвоката в Клеве, который полтора года воевал из-за двух вагонов кирпича с кирпичным заводом в Кевелере и почти разорил его.
Обер-лейтенант Винфрид продолжает просматривать донесения об отправке дивизии эшелонами.
– Познанский уж сам как-нибудь обмозгует это дело. Я не стану доводить об этом свинстве до сведения его превосходительства. Он уже всеми своими помыслами на любимом Востоке, и ему чудятся озера и хвойные леса. Если французы не расстроят наших планов, то все мы через две недели уйдем отсюда, и командование Восточной группы может… пролить слезу, вспоминая нас.
Фельдфебель Понт выпячивает нижнюю губу, бормочет что-то о большом расстоянии, которое скоро отделит их от нижнего Рейна, и, внезапно решившись, выражает желание отлучиться на три дня в короткую «служебную» поездку, чтобы повидаться с матерью. Обер-лейтенант сразу же соглашается: он не будет возражать против такого богоугодного дела. Он, Винфрид, только хотел бы узреть его здесь снова за пять дней до отбытия штаба. Понт усиленно благодарит и тотчас же начинает отыскивать на железнодорожной карте удобное место для встречи с женой Люси: ее он любит больше всего на свете.
Адвокат Познанский сидит за круглым столом в холодной гостиной, принадлежащей, собственно, аптекарю Жовену и его супруге, но местная комендатура Моифокона отняла у них эту гостиную и предоставила для жилья военному судье. В гостиной много старомодной мебели, обитой добротными тканями, – настоящие художественные произведения; лампа на высокой алебастровой подставке горит умеренно ярким светом, затененным собранным в складки шелком; портреты на стенах, добросовестно написанные провинциальными художниками, представляют членов семьи мадам Жовен, крестьян, которые при распределении дворянских поместий, не теряя времени, тотчас же после революции, приняли участие в дележе. У четы Жовен сын на фронте, замужняя дочь в Париже, им постоянно угрожают вражеские цеппелины. Их общение с навязанным жильцом ограничивается десятком слов в день. Но они находят, что этот немецкий офицер, в отличие от некоторых его предшественников, тактичен и не лишен привлекательности. Мадам Жовен как-то заметила своему супругу, что бытовые привычки этого немца почти приближаются к французским – похвала, которую мосье Жовен вынужден был умерить восклицанием: «О-ла-ла!» Но господин Познанский много времени проводит дома, пьет черный кофе, а по вечерам – красное вино, любит книги и занимается делами у себя на квартире, в убранстве которой он ничего не изменил; оп, значит, домовит, воздержан, трудолюбив, бережлив, и не будь у него этой ужасной привычки курить сигары, безнадежно пропитывающие запахом табака гардины, портьеры и занавеси, гобелены и ковры, то мадам Жовен и не желала бы для себя лучшего постояльца, пока будет длиться эта ужасная война.
Познанский – в домашней куртке из коричневого сукна; время от времени он кладет сигару с белым бумажным ободком на оловянную пепельницу и вытягивает под столом ноги в домашних туфлях. Из военной одежды на нем только длинные серые брюки с красными кантами. Толстая шея выглядывает из отстающего ворота рубашки. На ореховом столе мадам Жовен лежит папка с документами Кройзинга. Дело Бертина почти ушло из поля зрения Познанского; он займется им позже или вовсе не вернется к нему.
Поскольку уважение к интеллекту отсутствует и не приходится также рассчитывать на добрую волю, – дело Кройзинга, по-видимому, сорвется. Адвокату не привыкать стать к несправедливости, она не должна выводить его из равновесия. Здесь идет речь об основах общественной жизни. Юридическую сторону дела он уже обсудил в беседе с братом – обвинителем. В этих бумагах нет никаких данных для доказательства того, что младший Кройзинг был умышленно устранен с дороги, чтобы притушить дело о припрятанных съестных припасах – мясе, сале и пиве, – попавших не в надлежащие желудки, а в те, для которых они не были предназначены. Если бы спокойно заняться этим случаем, целиком отдавшись ему, как если бы он был единственным в мире, то надо бы допросить каждого солдата в отдельности, принудить к сознанию унтер-офицеров, выведать хитростью у канцелярии, начальников рот, командира батальона об обычных сроках пребывания в наряде и часах смены и затем выяснить вопрос, почему юноше Кройзингу не разрешили отпуска для допроса, почему его дело пропутешествовало в Ингольштадт.
После выяснения всех этих подробностей мог бы выступить свидетель Бертин, было бы оглашено письмо Кройзинга, его завещание. И, наконец, адвокат силой своего слова, проникнутого убеждением, принудил бы судей к пониманию того, что меры такого рода не могут быть безнаказанно терпимы, что им, следовательно, нельзя потворствовать.
Адвокат Познанский не сомневается в том, что мог бы удачно провести такое дело, если бы за ним стояло общественное мнение, а вокруг него – народ, который неделями обсуждал бы этот вопрос, страстно споря о том, что должно победить: чувство долга или замазывание истины. Другими словами – если бы все происходило в условиях мирного времени. Мирного времени!
Познанский откидывается на стуле и презрительно сопит носом. В мирное время дело Кройзинга было бы путем к верному успеху и славе. Могло ли такое дело возникнуть в мирное время? Да, конечно, могло бы. Если вместо нестроевого батальона с кругом его деятельности представить себе большой промышленный концерн, который одевает своих рабочих в собственных универсальных магазинах, питает в собственных столовых, обеспечивает их жилищем и медицинской помощью, то и там, как в войсках у пруссаков, была бы возможность для козней и мошенничеств за счет рабочих масс. Если бы молодой Кройзинг был практикантом и будущим инженером, которого до тех пор посылали бы на опасные места работы, пока он, а с ним и его осведомленность о кознях администрации не погибли бы от несчастного случая, – если, разумеется, слегка поспособствовать, умело и хитро, такому случаю, то налицо точная копия происшествия в том виде, как оно, по убеждению Познанского, разыгралось в действительности. Горе работодателям, в среде которых произошло бы подобное преступление: в стране со здоровой системой управления они все попали бы в каторжную тюрьму, а в государстве с подорванными устоями и потрясенном столкновениями с эксплуатируемыми налицо была бы угроза массового восстания, вплоть до широких слоев населения. Такой толчок взбудоражил бы народы в Англии или во Франции, вызвал бы перевыборы в парламент и изменение системы управления. Даже в Германии такой процесс повлек бы за собой серьезные политические последствия. Ни одна из господствующих групп не осмелилась бы притти на помощь виновным. Опытный берлинец, искушенный в чтении газет, без труда мог бы представить себе при этом тон консервативной, либеральной, даже социал-демократической прессы. Так было бы в мирное время.
В доме полная тишина. Где-то за плотными обоями шуршит мышь. Познанский отлипает глоток ismia из фарфорового бокала на трех львиных ножках – в нем переливается темно-красное бордо и встает, чтобы подумать на ходу. Все эти рассуждения уместны для промышленных районов, для больших городов. Как выглядел бы такой случай, разыграйся он среди сельскохозяйственных рабочих, на задворках крупных поместий и дворянских имений в Западной Пруссии, Познани, Восточной Пруссии, Померании, Мекленбурге? Он глубоко задумывается, затем, полузакрыв выпуклые глаза, останавливается у гобелена, изображающего идиллическую сцену из восемнадцатого столетия. Сначала он не различает ничего, кроме густого плетения петель различного цвета, по постепенно разглядывает изображение человеческой ноги, ступающей на какое-то растение. В условиях сельской жизни выяснение такого дела было бы более затруднительным, более велика была бы опасность для адвоката и свидетелей; некоторые из них, как, например, евреи, были бы отведены, но в конечном счете ничего не изменилось бы. Консервативные протестантские помещики Восточной Эльбы, католические феодалы Баварии – даже и они не оказали бы никакой помощи неосторожным служащим и отвернулись бы от товарищей по сословию, плохо управляющих своими имениями.
Но во время войны несправедливость, причиненная народом народу, насилие, с которым одна группа обрушивается на другую, встают такой высокой горой, что какое-то ведрышко с нечистотами просто остается незамеченным. На карту так решительно поставлены интересы жизни как таковой, голого самосохранения, продолжения жизни правящих слоев, в конечном счете, и угнетаемых, что надо признать: право каждого отдельного существа на жизнь и честь пока отменяется, отводится на запасный путь до восстановления в правах цивилизации. Конечно, это означает возврат ко временам переселения народов, большое падение по сравнению с законодательством на горе Синае. Эта гнусная, преступная практика капитана Нигля – растрата человеческих жизней – осуществляется в настоящее время в огромных масштабах и на всех фронтах в армиях великих наций. Где уже тут возиться с отдельными лицами, господин адвокат!
И так как все заинтересованные слои населения каждодневно утверждают, будто они участвуют в этой борьбе только во имя спасения собственного существования и культуры человечества, то такому штатскому человеку, как Познанский, в настоящее время не за что ухватиться. Остается только посоветовать лейтенанту Кройзингу дождаться восстановления мира, уже сейчас озаботиться отысканием возможно большего количества однополчан убитого брата, записать их имена и адреса и выступить с обвинением тогда, когда немецкий народ, несмотря на упоение предполагаемой победой, будет склонен к тому, чтобы вновь воскресить память Кристофа Кройзинга.
Образ его не дает покоя адвокату Познанскому. Он прочитал письмо и насторожился. Под глубоким впечатлением прочитанного он изучил его тетрадку в черной обложке, которая хранит рисунки юноши, обрывки стихов, случайные мысли, мнения, впечатления, вопросы. Сначала Познанский занялся этой записной книжкой из своеобразного спорта: он любитель стенографии, которую считает разумным и похвальным изобретением, знает все системы и способы сокращений и еще в школе выдвинулся как специалист по расшифровыванию чужих почерков. Уже самая манера письма, этих карандашных штрихов, говорит ему о внутреннем складе человека. Это писал честный и простой человек, и содержание каждой страницы лишь подтверждает такое мнение. У молодого Кройзинга было свое лицо! Он выступил против несправедливости не из корыстных целей, а против несправедливости как таковой– против отвратительного пятна на теле общества, которое он любит. Да, в этом юноше сквозит прекрасная, чистая любовь к Германии. Он не искажает лица своего народа: видит его мужественные черты, видит и его слабости.
«Не понимаю, – жалуется он в одном из писем, – почему наши солдаты позволяют так обращаться с собой; ведь они не тупоумны и не лишены чувства справедливости: наоборот, они скорее, как женщины, чувствительны ко всякой обиде. Разве мы народ женственный? Суждено ли нам только знать о наших страданиях и, в лучшем случае, высказывать это? Я так не могу».
Он ясно сознает, что высокое нравственное развитие великих немецких писателей и мыслителей уходит своими корнями в народ…