Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Там стоит – не ошибается ли Бертин? – серый автомобиль. На широком заднем сиденье полковник Штейн – его сразу можно узнать по красному лицу; он дико машет обеими руками, а открытый рот не переставая что-то выкликает, зияя черной круглой дырой. Обер-лейтенант усаживается, наконец, на другое сиденье, и, еще прежде чем успела захлопнуться дверца, машина с шумом отъезжает по направлению к Дамвилеру. От безграничного удивления Бертин широко разевает рот. Он ударяет себя по ляжкам, громко смеется и оборачивается к Бютнеру, который выходит вслед за ним на крыльцо.
– Теперь, значит, и нам остается смыться, – говорит Бютнер с презреньем.
– Сбор роты в Жиберси! – кричит им несущийся мимо телефонист, который только что прибежал с центральной.
В следующее мгновение грохочет новый снаряд; на этот раз он пришелся по гребню холма, осколки со свистом летят через барак. Поток длинноногих нестроевых солдат с шумом мчится вниз по лестнице. Последние богатыри из роты, покидают парк.
Глава четвертая ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК
«Сбор роты в Жиберси». Почти все уже разошлись, нестроевой Бертин, в шинели и фуражке, стоит с узлом подмышкой на середине лестницы, ведущей вниз, на дорогу; он стоит и думает. Сейчас позади опять раздастся грохот. Но до тех пор он уже точно решит, как ему поступать. Его мысль работает с предельной четкостью – он уже больше не забитый солдат, не безвольное существо, позволяющее помыкать собою. Умудренный опытом, двадцативосьмилетний солдат обсуждает создавшееся положение.
Деревня Жиберси расположена за холмами, там находятся большие пустые лагери. Но дорога туда идет через широкую плоскую лощину, открытую для наблюдателей и для снарядов, падающих по сигналам с аэростата. Какой самый высокий пункт в окрестностях лагерей? Кажется, бывшая мельница, превращенная потом в баню, а еще позже – в парк полевой артиллерии. Огнеприпасы полевых орудий – самые опасные: у них снаряды и гильзы соприкасаются друг с другом. Сообразительные люди устроили там парк…
Бертин бежит вниз по лестнице, вдоль откоса шоссе, по дощатым дорожкам, между покрытыми дерном холмами, разделяющими штабели боевых припасов. На берегу ручья Тенты обитает в домике старший обер-фейерверкер Шульц со своими помощниками – низеньким Штраусом и неповоротливым Фанрихом. А в парке, где размещены тяжелые калибры, хозяйничает, правда в одиночестве, обер-фейерверкер Кнаппе, который, по сравнению с разбитным Шульнем, напоминает скорее отшельника. В домишке никого нет, его обитатели удрали. Пустяки, думает Бертин. Теплая печка, походная кровать с одеялами, сухие дрова, котелок для варки пищи, а в коробках добряка Штрауса – кофе, сахар, сигары. Вари кофе хоть для целой семьи; размолоть его можно, подстелив газету, пустой бутылкой вместо валика.
Бертин с тревогой прислушивается к тому, что происходит снаружи. Приглушенный грохот. Повидимому, огонь преследует небольшие отряды, которые незадолго до того торопливо взбирались по косогору. Насколько приятнее околачиваться здесь, в чужой квартире, слушая, как закипает вода. Направо – помещение Фанриха и Штрауса, налево – святая-святых обер-фейерверкера Шульца, комнатенка, обитая палаточным полотном. Посредине – небольшие сени, столик и телефон. Жить можно: красивый вид на бегущий ручей, в окна заглядывает послеобеденное солнце, вокруг никого – на ротного начальства, ни паркового.
Ну и улепетывали они, мелькает в голове у Бертина как раз в то мгновение, когда бульканье закипевшей воды напоминает о котелке. Он бросает в горячую воду грубо смолотый кофе, мешает лучинкой густую массу, в которую тут же прибавляет сахару. Ну и удирали же они! Будь справедлив, внушает он себе, вешая мундир рядом с шинелью и вдыхая приятный аромат свежего кофе, сливающийся с запахом сигары, которую он стибрил из ящика, будь справедлив, дружище! Против снарядов бессильны и те, мундиры которых украшены погонами; кроме того, Бендорф уже давно ранен, он еще и теперь прихрамывает, ранен и жирный Штейн, еще в те легендарные дни, когда даже такие шишки, как полковники, получали ранения в открытом бою. И «пане из Вране» помнит времечко, когда он храбро оставался на своем коне, пока последний человек его колонны не ушел в укрытие. Сколько времени прошло с тех пор? Девять месяцев? Вот что делает тыл!
Тем временем небо мрачнеет, дождь ужё барабанит по крыше. Вот и хорошо, радуется про себя Бертин. Дождь и без моего участия потушит штабели пороха, а у меня свои заботы. Во время войны дождь никогда не лишний. Четверо убитых, и свыше десятка раненых, а начальство в отпуске, а офицеры парка умчались в автомобиле – до свиданья, поминай как звали! Забавный мир, если основательно поразмыслить. Но я не Паль. К чорту всю эту рухлядь! У купца Штрауса есть книги, частью взятые у меня. Займемся-ка на часок чтением. Бегство от мира – ну и что ж!
Бертин разглядывает книги и брошюры на полке рядом с кучей старых газет. Он мог бы, конечно, просмотреть свою новеллу, но теперь ему не хочется ничего, что напоминало бы о настоящем. Он останавливается в конце концов на истории о золотом горшке, созданной сто лет тому назад фантазией писателя Гофмана. Идет дождь. Бертин попивает маленькими глотками горячий кофе, он вне времени, среди гномов и саламандр, призрачных гофратов и пленительных фрейлин, в городе Дрездене, каким его создало воображение поэта.
Звонит телефон. Бертин вздрагивает, пробуждается от грез, навеянных сказкой. Телефон – это собственно не его дело. Кто знает, в каком из окопов на шоссе Флаба играют теперь в скат те трое солдат, которые обязаны заботиться о телефоне? Но Бертин уже сидит за столиком и снимает
трубку как раз в тот момент, когда телефон снова звонит.
– Никто не отзывается, – слышит Бертин.
– Алло, алло! – поспешно говорит он. – Парк легкой артиллерии Штейнбергквель!
– Кто-то там есть, господин лейтенант! – доходит до него.
– Алло! Вы живы? А ведь говорили, что вы горите!
– В полном здравии, – отвечает Бертин, – конечно, понюхали пороху, не без того, но ничего, живем!
– Можно, значит, грузить у вас? – спрашивает голос.
– Смотря по тому, какой вам нужен калибр, – отвечает Бертин,
– Да ты что, парень, с луны, что ли, свалился? – сердито отвечают оттуда. – Разве ты не знаешь калибра немецких полевых орудий?
Ага, значит, телефонисты, когда удирали, поступили благородно, переключив сюда провод. Это н в самом деле говорит батарея полевых орудий. Теперь в разговор вмешивается еще кто-то, судя по репликам – офицер. Где я слышал этот голос? думает Бертин. В сущности, не глупо ли он держит себя? Затем он дает требуемые справки. Обстрел сильно повредил тяжелые снаряды, рота отступила, управление парка, вероятно, опять отошло в Дамвилер.
– Отошло – знаем мы это! А вы как очутились у аппарата?
– Случайно, господин лейтенант, – смущенно отвечает Бертин.
Более удачный ответ не приходит ему и голову. Мог ли он догадаться, что говорит с батареей полевых орудий? Нет, разумеется. Где я слышал этот голос? – продолжает он доискиваться.
– Вот так случайность! – говорит другой. – Но ведь вы не «отошли» вместе с другими. Это вам зачтется. Мы прибудем в пять, пять с половиной, как удастся.
Бертин слышит, как офицер кричит своим людям:
– Мы не тронемся с места! Ни в коем случае! У кого-то из парней там еще уцелела голова на плечах.
– Скажите, – опять обращается голос к Бертину, – не встречались ли мы уже раньше? Ведь вы тот – очкастый, из Кабаньего оврага? Это вы меня в октябре… Как вас зовут?
Бертина вдруг осеняет.
– Господин лейтенант фон Рогстро? – задает он вопрос.
– Ну, вот видите, – удовлетворенно подтверждает лейтенант, – и вы, значит, не забыли меня? Но теперь скажите, наконец, как вас зовут?
Бертин называет себя и просит извинить его, если он Бел себя не по уставу: он в самом деле лишь случайно очутился в парке полевой артиллерии и незнаком со здешней службой.
– Все это пустяки, – отвечает фон Рогстро. – Вы последний из могикан, и я представлю вас к Железному кресту. Это так же верно, как и то, что мы вместе с вами очутились на той паршивой гаубичной позиции у тела убитого лейтенанта. Я так и знал – какой вы землекоп!
Бертина бросает в жар. Он уверяет, что артиллерийский парк просто показался ему самым надежным убежищем – за это ведь не полагается отличия.
– Ясно, – говорит лейтенант, – именно за это! Слыхали ли вы, чтобы кто-либо получил Железный крест по заслугам? До свидания, молодой герой. В пять, в половине шестого.
Бертину ясно, что теперь уж не имеет значения, задаст ли он вопрос, противоречащий уставу.
– Далеко ли продвинулись французы? – говорит он.
– Они добились того, что им нужно, – хладнокровно отвечает лейтенант. – Завтра осмотрим повреждения. Итак, до скорого.
Он вешает трубку. Бертин еще мгновение сидит в оцепенении у аппарата, затем и он кладет трубку на рычаг. Возбужден ли он так от черного кофе, или дрожит от радости? Уже давно атмосфера подло-сти, царящая в его батальоне, погасила в нем проблески чувств. Погасила ли? Нет, заставила только затаить их. Теперь он опять весь горит. Что стала бы делать батарея, если бы и он убежал со всеми? Четыре орудия без снарядов, от них столько жё толку, сколько от четырех швейных машин. Людям пришлось бы убрать их из орудийных блиндажей и, если только лошади справились бы с этим, оттащить в сторону. И тогда орудия выбыли бы из строя на сегодняшнюю ночь, а может быть, и на завтра и навсегда. Он предотвратил это. Случайность? Здравый смысл, лень?
Бертин в сильно приподнятом настроении расхаживает по комнате. В его власти – целый артиллерийский парк, картечь, снаряды, шрапнель, телефон, покрытые дерном холмы, ручей. И только что он помог удержать фронт. Каждый делает, что в его силах. Пусть спокойно представляют его к Железному кресту. Война еще не кончится завтра. Что сказал тогда бедняга Везэ, за сутки до того, как его унесли на залитых кровью носилках? «Вот он – ответ на предложение мира…» Да, французы проявили недостаточное понимание кайзеровской манеры выряжаться. К счастью, всегда были лейтенанты, которые не покидали позиций, и с ними считались. Круглый дурак тот, кто чрезмерно скромен. В день рождения кайзера, 17 января, фельдфебель-лейтенанту Граснику придется еще раз поставить перед фронтом нестроевого Бертина я проквакать ему во всеуслышание похвальную речь. Ремесленнику из Крейцбурга не повредит, если оба его сына получат Железные кресты и об этом будет сообщено в газетах.
Когда с наступлением сумерек обер-фейерверкер Шульц со своими солдатами, Штраусом и Фанрихом, открывают дверь домика, они видят Бертина, который, сидя у печки, попыхивает трубкой. Он в сильном возбуждении.
– Вы неплохо провели тут время! – удивляется Штраус.
– Что вы делаете в моем царстве? – спрашивает Шульц.
– Я полагал, что здесь самое безопасное место, – козыряет Бертин. – Сюда-то они уж не могли бы угодить.
Шульц снимает шинель.
– Вы так полагали? – насмешливо говорит он. – Милый мой, если бы эта проклятая дальнобойная пушка, которая в неурочное время осчастливила нас своим вниманием, взяла на одно деление выше, вы со всем этим скарбом очутились бы в преисподней.
Бертин садится на кровать.
– В самом деле? – изумляется он,
– Можешь быть уверен, – поддакивает Фанрих, наливая свежую воду в кофейную гущу.
Бертин поражен, он пытается оправдаться: по крайней мере он оказался здесь полезным,
– Тем, что варил кофе? – улыбается Штраус.
– Тем, что договаривался с батареями,
Шульц вскакивает, расспрашивает, напряженно слушает.,
– Слава богу, что вы оказались таким безумцем! Кто знает, как мне влетело бы!.. Теперь, однако, отправляйтесь с рапортом в Жиберси. Если Зуземиль станет распекать вас, сошлитесь на меня. – Бертин разочарованно смотрит на человека с залихватскими усами: он охотно остался бы здесь.
– Господин Зуземиль не станет распекать меня, – говорит oil сердито, – об этом уже позаботится лейтенант фон Рогстро, из гвардейской артиллерии… Между прочим, если он спросит обо мне, объясните ему, почему я ушел.
– Станет он о вас спрашивать! – нетерпеливо отвечает Шульц. – Наверно, вы тут нашли бутылку рома и подвыпили?
– К сожалению, нет, – отвечает Бертин, вставая, – а где она у вас?
– Поторапливайтесь, друг, иначе ночь наступит прежде, чем рота заключит вас в свои объятия.
Несмотря на уверенность Бертина, скоро обнаружилось, что обер-фейерверкер с залихватскими усами лучше знает мир, чем Бертин. В Жиберси Зуземиль встречает явившегося, наконец, Бертина сдержанным нагоняем. Тот, разумеется, защищается, и его спокойствие и имена, на которые он ссылается, производят некоторое впечатление.
Но его приподнятое настроение улетучивается – то настроение, с которым он в сумерках и темной ночью пробирался к отряду, к огромным лагерным палаткам.
Ничего особенного не случилось, но настроение упало, потускнело, уступило место глубокой усталости. Или этот злополучный человек ждал слишком многого и теперь глубоко разочарован? Может быть, на него так тяжело действует бесконечная неразбериха – непрерывная смена приказов, контрприказов, решений, то и дело отменяемых, которые вконец изводят роту?
В Жиберси рота похоронила своих убитых; к прежним четырем гробам прибавился пятый, – купец Дегенер скончался от ран. В мрачном сером свете самых коротких
чтобы ликвидировать парк Штейнбергквель. Парк с боеприпасами, досками, брусьями, проволочными сетками и * f полотном – все это измазано мерзлой грязью – доставляют в нагруженных доотказа вагонах обратно в Дамвилер.
Рота проводит там день в казарме, по которой гуляет ветер, затем с теми же вагонами отправляется в Муаре и там получает и выполняет распоряжение: вновь организовать парк почти на прежнем месте. «Из дерьма – и снова |. в дерьмо», – возмущаются солдаты. Таким образом, I рождество и Новый год они проводят в тех же бараках» откуда их незадолго до того выгнали и где они понесли большие потери. В сочельник Зуземиль произносит речь под деревцом, украшенным множеством свечей; он бормочет что-то под нос о мире, которого не желает враг. Затем | Пфунд раздает приобретенные им в Меце рождественские подарки – грубые перочинные ножи, носовые платки с красной каймой, яблоки, орехи, курево. Плутовской взгляд его светлых глаз, да и весь этот хлам раздражает более сообразительных солдат. И если бы кронпринц не наградил каждого из своих храбрых верденских бойцов жестяной лакированной коробкой с папиросами или сигарами, удобной для ношения в кармане, с портретом дарителя, то, может быть, рождественский праздник был бы испорчен. Но как все это становится несущественным, когда они возвращаются в полупустой барак! Там разместилась вторая половина роты, а также и отделение Бертина. В помещении горит несколько свечей, прикрепленных к крышкам от котелков; кругом лежат люди, они молчат или перешептываются между собою. Они недосчитывают сегодня многих товарищей. Больше они никогда о них не услышат– это вам не отъезд на родину по медицинскому свидетельству и не командировка. Изо дня в день эти товарищи общались с ними, спорили, мирились: маленький Везэ, бедняга Пршигулла, добряк Отто Рейнгольд; теперь они зарыты во французской земле. После Нового года их заменят другими, на этот раз пришлют людей из Меца.
Но старых товарищей заменить нельзя, они невидимо остаются на своих местах, словно их дух общается со
своими прежними соседями, партнерами по скату, словно они не хотят уйти из памяти живых. Однако никто о них не говорит, да и обо всех злободневных событиях упоминают лишь постольку, поскольку они подают повод к смеху или недовольству.
Все, что переживают эти люди, все, что мир переживает во время войны, проникает сквозь контролируемый слой их внутреннего «я» в глубинные пласты, в пещеры, под глубокие своды. Рано или поздно это прорвется наружу, будет пугать и тревожить. Но наверху, там, где человеку нужна сосредоточенность, чтобы справиться с тяготами каждого нового дня, – наверху остаются лишь чувства и переживания, которые касаются привычных, дозволенных ощущений и мыслей, прежде всего – о родных, близких. Поэтому если они скорбят о себе или о павших, то разделяют только общую печаль.
С такими именно чувствами рабочий газового завода Галединский, человек с карими глазами и мокрым от слез лицом славянского типа, смотрит на фотографии жены и детей; только беззаботный трактирщик Лебейдэ, неуклонно занятый лишь собою, весело поглядывает на окружающих и болтает, приготовляя из рома, чая и сахара пунш, пряный аромат которого вскоре разносится по всему бараку.
– Печально, печально, – говорит он Бертину. – Но что поделаешь? Нам суждено курить папиросы, подаренные первенцем нашего Вилли.
Сидя на краю койки, на которой лежит Бертин, он вытаскивает жестяную коробку с выштампованными на обороте крышки словами: «Пятая армия, рождество 1916 года». Он берет папиросу, затем вынимает новый перочинный ножик и ловкими пальцами извлекает оправы круглый портретик кронпринца. Это ему легкб удается.
– Так лучше, – поясняет он. – «Где любят все, не может Карл один лишь ненавидеть».
Он цитирует стихи, происхождение которых неизвестно ему, но хорошо известно Бертину. 1
– Здорово они там любезничают, вот послушай-ка! 5
Снаружи грохочут батареи. Наступает сочельник;
Немцы глубоко чтут эту ночь. Но в то же время они полагают, что такие чувства – роскошь, которую надо ослабить проявлением грубой мужественности; немецкие орудия сыплют стальными рождественскими гостинцами, а французы – худо ли, хорошо ли – следуют их примеру. Мир на земле! – возглашает евангелие. Война на земле! – грохочет действительность. Так оно и идет в стремительном беге года, приближающегося к концу. Под небом, всегда обложенным тучами, непрерывно дуют холодные ветры. Знающие люди, предсказывают: с востока придут холода, глыбы облаков, беззвездные ночи. Когда Бертин в последний раз перед сном выходит на воздух я оглядывает небо своими близорукими глазами, он при всем своем желании не в состоянии уверить самого себя, что скоро наступит мир.
Через несколько дней начинается 1917 год. Война переступает порог четвертого года. Бертину ничего не известно о Кройзинге, ничего не известно об обещанном ему Железном кресте и о лейтенанте фон Рогстро, – одни только печальные вести от жены и родителей. Не хочется больше жить, не хочется быть солдатом. Надо только как-нибудь дотерпеть, незаметно, смиренно. Поникший, с опушенными плечами, он идет обратно к людям, в прибежище. Люди как-никак все еще дают друг другу немного тепла.
Глава пятая ПРОФЕССОР МЕРТЕНС УХОДИТ ИЗ ЖИЗНИ
Новогодний бесснежный день, короткий и пасмурный, повис над улицами Монмеди. Французы угрюмо скрывают свои предпраздничные приготовления и покупки, зато в казино и солдатских казармах – веселая суета. Опять зажгут рождественские елки, привезенные из Аргонн, опять выдадут разведенный спирт, немецкие солдаты будут распевать за столами сентиментальные и бойкие песенки. Год 1916-й следует достойно закончить. Это героический год, таким он бесспорно и войдет в историю немецкого народа.
Вот какие мысли бродят в голове адвоката Пориша, когда он в украшенной нашивками тужурке с почти материнской заботливостью смотрит на похудевшее, с морщинками в уголках рта лицо своего начальника. Военный судья лежит на диване, укрытый до подбородка, и Пориш, уже с портфелем в руках, говорит ему прощаясь;
– Не могу ли я быть вам еще чем-нибудь. полезен?
– Да, Пориш, пожалуйста. Пройдите в казино и извинитесь за меня: я не смогу притти сегодня вечером. Я только стеснил бы других. Завтра в полдень, когда все отоспятся, я просил бы заглянуть ко мне штабного врача Кошм и дер а.
Пориш удовлетворенно кивает головой. Он чуть было не похвалил начальника за благоразумное поведение. Вместо этого он касается пальцем документа, который лежит на столе в оранжево-красной папке.
– Не захватить ли мне это с собой?
– Оставьте, Пориш, может быть, я еще загляну в него. Что, в полночь будет большая пальба?
Пориш надувает щеки.
– Инспекция тылового управления категорически запретила такое безумное расточение боевых припасов, но баварцы, насколько я их знаю, не откажут себе в удовольствии пострелять холостыми патронами. Это, видите ли, их исконная привычка. Приказом людей не переделаешь.
Мертенс, соглашаясь, закрывает глаза, затем смотрит на своего подчиненного, высвобождает руку и подает ее Поришу.
– Правильно, Пориш, люди не меняются или меняются так медленно, что нашему брату не дождаться этого. Во всяком случае благодарю вас за сотрудничество и желаю вам хорошего Нового года, какой только мыслим в этих условиях.
Пориш, почти растроганный, в свою очередь благодарит, отвечает пожеланиями всяких благ и уходит. Впоследствии он утверждал, что на целые годы в его руке сохранилось ощущение этих одухотворенных пальцев с тонкими суставами, стиснутых его лапой.
Когда дверь за Поришем захлопывается, Мертенс с облегчением вздыхает, его обведенные тенью глаза даже слегка оживляются. Пориш – порядочный человек, он стремится к добру. Но он человек, а профессор Мертенс пресыщен людьми. Плоские, цвета мяса, лица этой породы животных вызывают в нем тошноту, как и все углубления в этих масках: впадины рта, ноздри, продолговатые отверстия, из которых выпирают глаза, не говоря уже об ушах, в которые, правда, проникают звуки, но не их смысл. Достоин сожаления тот, кто потерял уважение к породе существ, к которой принадлежит и он сам; потерял настолько, что не приемлет больше жизни: ни своей, ни чужой… Что же остается делать?
Наступает Новый год – и перспективы его ужасны. Новый год – с четырнадцатого на пятнадцатый – он провел хорошо, в роте ландвера, среди сверкающих снегов северной Польши, с сердцем, полным упований на великое оздоровление Европы, которое должно было последовать за этой войной, на скорый мир. В канун следующего Нового года, на родине, он слушал озабоченные и важные разговоры за пуншем и пышками, при мерцании свечей, в уютном доме старого советника юстиции Штара, последнего друга юности его отца. В доме уже был тогда покойник: в первые же дни войны пал младший сын. Но какая выдержка, несмотря на горе, какое глубокое чувство достоинства, порожденное этой ужасной потерей, какое понимание обязанностей, которые возникают для живых из этих жертвенных смертей молодежи! «Так много благородных покойников под фундаментом нового здания», – сказал в своем тосте седовласый старик, когда до них донесся звон новогодних колоколов собора – с Гедехтнискирхе, Маттеикирхе, Людвигскирхе – всех этих храмов западной части Берлина. «Новому государству придется много поработать, чтобы быть достойным их». И они пили за то, чтобы Германия, свободная, стряхнув с себя предрассудки, вознаградила парод за ужасное напряжение этих лет. И во все это верил профессор Мертенс.
Его знобит. Он опять натягивает под самый подбородок отцовский дорожный плед; темно-зеленая ткань из мягкой шерсти с длинной бахромой сливается с сумерками комнаты. Эта сплошная темнота окутывает, как плед, и усыпляет. Он больше не верит и не надеется. Одного года было достаточно, чтобы вырвать с корнем все эти ложные представления, эти прекрасные, ярко раззолоченные поэтами иллюзии, которые так гневно развеял философ Шопенгауэр, чтобы обнажить притаившиеся за ними страдания мира. Если бы в нем, в этом Шопенгауэре, купеческом сыне из Данцига, не сидела такая сварливая старая баба, полная необузданной ненависти ко всему, что не является им самим, какое утешение можно было бы найти в его учении! Но так он никому не нужен, вся его одаренность гаснет во тьме, как фейерверк, зажигаемый под Новый год баварцами, и от его блестящих фраз остается лишь пустота, беспросветная ночь.
Мертенс приподымается, ищет глазами выключатель; при этом взгляд его скользит по оранжево-красной папке, выделяющейся светлым пятном на черном столе; он мигает, ощущает во рту неприятный вкус и вновь опускается на подушки.
С этого все и началось. Это маленькое ничтожное дело унтер-офицера Кройзинга послужило толчком, незаметным, но достаточным для такого человека, как Мертенс, в котором, может быть безотчетно, что-то уже назревало и раньше. Теперь уже дело не в отдельных случаях. Теперь вся проблема «человек», созревшая для решения, предстала перед духовным взором того, чей путь на протяжении четырех десятков лет освещался образом отца* был сплошным исканием права и истины. Теперь он уже не может слышать некоторых слов, чтобы не ощутить удушья, не почувствовать приступа тошноты. И прежде всего слово «народ». Людей больше нет, есть только «народ». Если беспрерывно повторять слова* «народ подчиняйся, народ, подчиняйся, народ, подчиняйся», – то получается лишь одно покорное стадо. Ты должен и обязан подчиняться. Безразлично, кому. Это уже было известно Аристотелю, и в особенности – Платону. Zoon politikon Что иное обозначает это определение, как не обреченность человека на горестную и вечную зависимость? С той только разницей, что для обоих греков и всех их европейских учеников из этого естественного факта вытекало сознание того, как велика моральная обязанность личности и мыслящего человека – исправлять это прискорбное состояние, облегчать его мудростью и пониманием, совершенствовать и убеждать человечество, прививая ему нравственный долг и гуманность, терпение и самообуздание. С начала возрождения человеческого разума в Италии времен Лоренца Великолепного церковь и светские умы непрерывно пытались выполнить эту обязанность, снимая оковы с религии, осуществляя реформации, революции.
Итог всего этого – нынешняя война, эта вершина нашего развития, выступившая во всей своей кричащей пестроте; дух Европы облачился в блестящие мундиры, и не кто иной, как народы – Volker, peaples – стали лицом к лицу под освященным эгоизмом пурпурно-черно-белым знаменем. Цивилизация пригодилась, самое большее, лишь как техника для истребления или как внешний лоск, как фраза для украшения той ненасытной жажды завоевания, из-за которой земной шар оказался слишком тесным Александру Македонскому и за которую римляне поплатились по крайней мере пятью столетиями войн и гибелью целой культуры. Но чем же будут расплачиваться современники? Товарами и ложью?
Карл Георг Мертенс чувствует, что сердце мягким комом повисло у него в груди. Он откидывает одеяло и идет, слегка пошатываясь, по квартире, которую местная комендатура, изгнав владельца, предоставила в его распоряжение. Давно ли стоит этот дом? Надо думать, больше ста лет. Когда он был новым, над Германией блистали имена Гёте, Бетховена, Гегеля, Европу осеняли боевые знамена Наполеона I, который восполнил опустошения военных походов политическими идеями, великим кодексом законов. Теперь, сто лет спустя, от завоеваний не остается ничего, кроме морального разложения, кроме уничтожения всех индивидуальных ценностей. Люди с восторгом сбрасывают с себя оболочку моральной культуры, снова было народившейся после тридцатилетней войны. Если бы его отец дожил до этого – до единодушного прославления войны лучшими умами Германии, войны, о которой они ничего не знают и которую все они решили приукрасить, фальсифицировать, оболгать, пока она не сольется с их представлением о мире! Юристы и теологи, философы и медики, экономисты и историки, и прежде всего поэты, мыслители, писатели устно и печатно распространяют в народе обман, принуждая себя утверждать то, чего не было, и оспаривать то, что было; они это делают с невинной развязностью, с пылом убежденности, без малейшей попытки установить факты, прежде чем свидетельствовать о них.
Профессор Мертенс близорук, но его глаза быстро привыкают к темноте и позволяют кое-как ориентироваться без света. Он идет к платяному шкафу, надевает теплый халат, домашние туфли, бродит по трем комнатам, которые до сих пор были его квартирой, открывает и закрывает ящики, ищет в письменном столе какой-то предмет, наконец находит его, кладет на стол; в спальне он тоже ищет и находит то, что ему нужно, но оставляет это пока на месте.