Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
– Пориш умен, – говорит он.
– Правильно, – брюзжит Кройзинг. – Дело идет о заявлении против Нигля, которое мне нужно подать в военный суд при группе Вест, в ведении которой я нахожусь здесь; дивизия фон Лихова, такая-то и такая-то немецкая полевая почта – это записано у меня на бумажке. Мне надо обратиться к военному судье, доктору Познанскому; сначала доверительно, коротко рассказать о деле, сослаться на вас как на свидетеля, просить его побывать у меня и устроить беседу втроем, чтобы не прослыть сутягой, придирой в глазах моей войсковой части, а в случае, если все доказательства окажутся недостаточными, и в руках мощной юстиции.
Iи'|>1 ип (Шмитт нреллплсши' очии, разумным.
И я также, продолжает Кройзинг, – но, прежде чем я возьмусь за это дело, и должен вас предостеречь. У вас могут быть неприятности. Простому солдату, который показывает когти батальонному командиру, может и нагореть. Я не знал вашего почтового адреса; кроме того, моя нога причиняла мне много хлопот, а терпению я научился у пруссаков. Но вот вы здесь, и я спрашиваю вас: хотите ли вы принять в этом участие?
– Как всегда, – не колеблясь отвечает Бертин. – Я не беру обратно того, что обещал вашему брату. А теперь я двинусь, с вашего разрешения. Напротив, в третьей палате, лежит мой приятель Паль,
Кройзинг протягивает ему руку:
– Вы все избегаете моей благодарности. Ладно, я уж знаю, как поступить. Завтра я отправлю мое донесение. Где же можно вас разыскать?
Бертин, уже стоя, описывает местоположение барака, неподалеку от товарного подъездного пути у Вилон-Ост, под откосом. На карте – это совсем рядом, однако ходьбы добрых двадцать минут под гору. По вечерам он в любое время к его услугам.
– А как будет, – говорит Бертин, застегивая мундир, – если путь судебного преследования против Нигля окажется для нас закрытым?
– Тогда я сам стану его преследовать, загоняю молодчика до полного изнеможения. Я буду гнаться за ним до тех пор, пока он будет жив и пока я буду в живых, без-устали, без милосердия – вытащу ли я его из канцелярии, или из кровати, или из нужника, в который он спрячется. Тот, кто убил одного Кройзинга, должен стать под дуло револьвера другого Кройзинга или быть вздернут на вилы – все равно он в живых не останется. А теперь идите к вашему приятелю. Как его зовут?
– Паль, – отвечает Бертин, – Вильгельм Паль. Я буду очень рад, если вы немного позаботитесь о нем. Спокойной ночи.
Когда Бертин выходит из комнаты, лейтенант Метнер поворачивается на спину.
– Вы погубите этого молодого человека, дорогой Кройзинг, если он выступит в роли свидетеля против капитана.
– Можно погасить свет, дорогой Метнер? – отвечает с изысканной вежливостью Кройзинг.
Метнер, не обижаясь, улыбается.
– Пожалуйста, дорогой Кройзинг. Счастливец Флаксбауэр давно уже спит.
Глава вторая СТРАДАЮЩАЯ ПЛОТЬ
– Хорошо, что и его навестили, – говорит сестра Марихен, обслуживающая третью палату для легко раненных солдат. И приветливо смотрит на Бертина маленькими голубыми глазами. – Он никак не может поправиться. Как будто его без конца гложут какие-то мысли. Растолкуйте ему хорошенько, что ведь ничего не случилось. А теперь побудьте здесь за меня минутку – я и вам принесу кое-что пожевать.
И, ласково кивнув головой, убегает из унылой палаты на кухню – поболтать немного с сестрами Анхен и Луизой.
Кровать больного Паля стоит у самого окна. Из восемнадцати коек занято четырнадцать. Над проходом посредине висят три электрические лампочки, но горит одна, затененная голубым бумажным колпаком.
– Присаживайся сюда поближе, – говорит слабым голосом Паль, – все уже спят, а эта гусыня ушла. Может быть, нам больше никогда не удастся потолковать так, с глазу на глаз.
Бертин взволнованно вглядывается в страшно чужое лицо наборщика Паля, как будто никогда раньше не видел его. Безжизненное и угасшее, оно напоминает лицо распятого Христа, как его изображают на больших средневековых полотнах. Сизо-коричневый пушок, вьющийся на щеках, оттеняет упрямый лоб, плоский нос, очень светлые глаза. Над губами тонкие усы, повторяющие линию бровей и подчеркивающие складки рта. Он натягивает одеяло на подбородок, закрыв короткую шею, и от всей его знакомой фигуры остается только искаженное страданием лицо.
– Здесь все неплохо, – говорит Паль, – люди подобрались хорошие и еда сносная. По я никак не могу притти в себя от того, что они сделали со мною. И, кажется, но смогу до конца жизни.
Бертин участливо качает годовой. Вильгельм Паль в самом деле уж не тот человек. Что же, однако, произошло? То, что в последние годы происходит со всеми «легкими» случаями: врач единым махом отхватил у него большой палец на ноге. Больше медлить нельзя было, заражение крови уж распространялось на ступню.
Паля положили на чисто вымытый стол, прикрепили к столу ремнями и, крепко держа, оперировали.
–, Без наркоза, друг, при полном сознании, без всякой жалости.
Мало того, главный врач прикрикнул на наборщика Паля: столько шума из-за такого пустяка! Пусть радуется, если все кончится только этим: нога распухла до колена, по коже уже пошли красные и черные полосы, но если даже придется резать еще раз, хлороформа все равно не дадут.
К счастью, обошлись одной операцией. Но главный врач не может притти в себя от изумления – оперированный солдат Паль не поправляется.
Ему стоит невероятных усилий сдерживаться при перевязках, он не произносит ни слова, но дрожит всем телом и близок к обмороку. Что-то, по-видимому, запало ему в душу, объясняет штабной врач доктор Мюних ассистентам и более интеллигентным служителям и сестрам, когда однажды кто-то по этому поводу обронил слово «симуляция». Психическая травма, подготовленная, по-видимому, детскими переживаниями на почве его уродливой внешности. Но пусть он только начнет выздоравливать, и к нему опять вернется вкус к жизни и воспрянет воля, которая, по-видимому, тоже подавлена страданием.
– Дружище, – вздыхает Паль, – «подумать только, что подобные вещи бывают на свете; что можно причинить такую боль, которая проймет тебя до самого сердца, до мозга и откатится обратно… А на голубом небе сияет солнце, вот, поди же, пробралось оно в этот мир, и птицы щебечут как по заказу. Подобные вещи к лицу только обществу, в котором идет жестокая борьба, где один класс эксплуатирует другой. Когда человек обречен с момента рождения работать до потери сил на других и нищенствовать, какие бы таланты ни были заложены в нем…
Он умолкает, закрывает глаза.
– Бойня, – говорит он затем, качая головой, – вечная бойня! Но только теперь, во время войны, она у всех на виду. Для бойни нас производят на свет, для бойни растят и муштруют, для нее мы работаем и в этой бойне, наконец, умираем. И это называется жизнью!
Он тяжело дышит, выпростав из-под одеяла бледные, как воск, руки. Бертин невольно ищет красные царапины от больших железных гвоздей на наружной части ладоней. Из-под правого века у Паля выступает несколько слезинок.
Боже мой, думает Бертин, а у меня-то глаза оказались на мокром месте из-за тарелки супа!
– Довольно поставлять жертвы для бойни, – опять синеем тихо начинает Паль под всхрапывание остальных обитателей палаты. – И прежде всего – для бойни, которая у всех на виду.
– Поскольку это в нашей власти, – осторожно соглашается Бертин.
– Это в нашей и только в нашей власти. Только жертвы несправедливости в состоянии уничтожить несправедливость, только угнетенные могут положить конец угнетению. Лишь тот, кто гибнет от снаряда – и никто другой, – может остановить работу военного завода. Зачем прекращать все эти муки тем, кто извлекает из этого пользу?
Бертин рад, что может возразить Палю и отвлечь его от печальных мыслей.
– Это зависит от них самих, – бросает он. – Кто умен, тот добровольно откажется от одной трети своей власти, чтобы спокойно удержать две трети се.
Но Паль не согласен с этим. Так еще никогда не бывало. Каждый предпочитает крепко держать в кулаке все три трети, и поэтому пролетариату придется свести счеты с классом капиталистов.
Страдание ожесточает, думает Бертин. Вслух он говорит:
– Ведь есть же и порядочные капиталисты.
Еле шевеля губами, Паль возражает:
– Прежде всего надо покончить со всеобщей несправедливостью. Если тебе отрубили палец, го ты всю жизнь будешь добиваться, чтобы отменили отрубание пальцев. Так приятно, наконец, разок высказаться здесь, где кругом шныряют только сестры да мясники-лекари, а у больных лишь одно в голове: какой завтра будет суп и с кем спят сестры – с врачами или с офицерами. Иногда я прихожу в бешенство от всего этого. Здорово обработал нас правящий класс!
Бертин смотрит украдкой на часы. Паль замечает его взгляд и говорит одобрительно:
– Служба требует сна. Эта добродушная гусыня, Марихен, сейчас вернется, надо скорей столковаться.
Согласен ли Бертин, чтобы его затребовали на службу в газету, если он, Паль, когда выздоровеет и вернется к работе, сумеет устроить его где-нибудь? Придется пройти путь от метранпажа до выпускающего, но это надежный путь; с газетами считаются все учреждения: надо же подхлестывать настроение и утром, и днем, и вечером.
Бертин задумывается. Как этот исстрадавшийся человек убежден в правоте своего дела и как уверен, что вытащит его отсюда!. Не преуменьшает ли Паль трудностей? Паль раздраженно отрицает это.
– А в Берлине станешь ли выступать на платных вечерах или на рабочих собраниях? Будешь ли составлять прокламации, чтобы заставить рабочих военных заводов призадуматься над тем, что они делают? Пойдешь ты на это?
Бертин смотрит на изможденное восковое лицо наборщика Паля; теперь он более чем когда-либо производит впечатление калеки, но полон твердой решимости сопротивляться злу. Почему вы все дергаете меня? – возмущается в душе Бертин. Кройзинг справа, Паль слева. Почему меня не оставляют в покое, не дают прислушаться к внутреннему голосу? Измученный, он сжимает опущенную руку в кулак. Дайте же мне найти себя! Но Паль неверно истолковывает этот жест.
– Хорошо, – шепчет он, – браво!
Сзади подходит сестра Марихен, Бертин встает.
– Ну, если это тебе удастся, Вильгельм… – говорит он с улыбкой.
– Приходи поскорее опять, – просит Паль, тоже улыбаясь.
Как красит его улыбка! – думает Бертин. Сестра в знак благодарности машет пакетиком.
– Два белых хлебца и ломтик сала, – объясняет она.
– Против этого никто не устоит, – говорит Бертин. – Я съем дорогой.
– Награда за доброе дело, – шутит Паль.
Глава третья ЧЕЛОВЕК И ПРАВО
Раз в неделю военный судья Познанский доводит до отчаяния начальство из штаба группы «Маас-Запад» своими учеными разглагольствованиями и всезнайством. Откуда им, например, знать, что место, где они стоят —
Монфокон, – дало писателю Генриху Гейне повод для того, чтобы в «Бургфрау Иоганна фон Монфокон» высмеять своих коллег Фуке, Уланда и Тика? Правда, Познанский добродушен и не требует от своих собеседников, чтобы они понимали толк в таких высоких материях. Но мало радости чувствовать себя невеждами и дураками. Люди не столь миролюбивые, как адъютант обер-лейтенант Винфрид, обижаются на него за болтовню.
– Я ничего не имею против евреев, – брюзжит в таких случаях бригадный командир генерал фон Геста, род которого в 1835 году перешел на службу к пруссакам, – Абсолютно ничего не имею против них до тех пор, пока они помалкивают и не забываются. Но когда они садятся па свой книжный хлам, как собака на песочную кучу, и кичатся своей ученостью, – тогда к чорту их!
Когда такие изречения доходят до доктора Познанского, углы его рта, которые у него расходятся шире, чем у других людей, начинают подергиваться. Он прищуривает один глаз, смотрит искоса на потолок и сухо замечает:
– Все это оттого, что новички суют свой нос в наши бранденбургские дела и обычаи. Пусть они сперва попляшут у пруссаков, как довелось нам! В сражении у Фербеллина их не видать было. На фронте от Молвица до Торгау они сражались на стороне противников, в битве при Ватерлоо я их тоже что-то не приметил. И этакие желторотые птенцы тоже суются со споим мнением!
Впрочем, другие ценят его за философское спокойствие, происходящее от понимания того, что процесс реабилитации продвигается вперед черепашьим шагом, медленно изменяя сознание людей.
– Если бы я полагал, что под этой изменчивой луной все останется по-прежнему, то поутру подбавил бы к своему завтраку крысиного яду, а вечером приветствовал бы вас с того света.
Все это он высказал однажды за обедом упомянутому лейтенанту Винфриду. Они сидели в подвальном кабачке, и мэрии деревни Эн, куда обоих привели неотложные дела. Речь шла о смене дивизии, следовательно о важном событии. Оперативная группа Лихова сделала свое дело, об этом свидетельствуют «высота 304» и «мертвый человек», и теперь, возвращаясь на русский фронт, который стал ее постоянным местом пребывания с первого же дня войны, она могла вписать в свои победные списки и ряд названий, относившихся к участку, где происходило сражение на Сомме. Она успела за это время пробуравить в камнях несколько туннелей – туннель Рабена, Гальвица, Бисмарка, Лихова. И оставит участок «Маас-Запад» в самом лучшем состоянии. Ибо дивизионный командир фон Лихов очень требователен к своим людям, не позволяя себе, однако, ничего лишнего. Это известно всем – от пехотинцев до писарей в штабных канцеляриях, которые охотно составляют себе независимое мнение о начальниках. Да, старый Лихов еще и поныне пользуется доверием солдат. И когда семнадцатого августа французы захватили левый берег Мааса и все перечисленные туннели заполнились трупами немецких солдат, то кое-кто из окружения кронпринца высказал мнение, что при фон Лихове этого бы не случилось…
В данный момент Познанский и Винфрид заняты совершенно разными вещами. Обер-лейтенанту Винфриду предстоит рапортовать его превосходительству о состоянии участков, подлежащих эвакуации. Познанский собирается расследовать дело о взломе продовольственного магазина в местечке Эн, вину за который войсковые штабы сваливают друг на друга. Никто не признает себя причастным к этому.
– Если исходить из того, что голодали все, то причастны все штабы, – сурово говорит Познанский. – Но все же главным виновником является штаб этого местечка. Если французы и называют его упрямо «Эн», то-немец произносит не иначе как «Эсн» и соответственно этому действует! 15
– Познанский! – возмущается Винфрид. – Неужели вам совершенно незнакомо чувство жалости?
– Еще как! Я, например, очень жалею моего делопроизводителя Адлера, который дрожит при мысли о предстоящем медицинском освидетельствовании.
– Ему предстоит освидетельствование? Ну тогда его дело дрянь.
Познанский сокрушенно качает круглой лысой головой.
– Жаль хорошего юриста, вдвойне жаль набившего руку юриста. Итак, мне надо подыскивать себе нового помощника…
– Выбор богатый, – говорит обер-лейтенант Винфрид, просматривая в то же время боевые дневники одного батальона, начальнику которого предполагается домерить командование арьергардом.
– Выбор гораздо беднее, чем можно было ожидать. Я требую известных моральных качеств, а они на улице не валяются.
– Ищите и обрящете, – бормочет адъютант, разбирая стертые, написанные карандашом донесения: ПМ8 XII-16, – особенно критические дни…
– Вы, наверно, помните и последующие слова священного писания, – говорит Познанский, собираясь уходить.
– А как они гласят? – Винфрид подымает взгляд от бумаги. Его светлые глаза встречаются с темно-серыми глазами толстяка-приятеля.
– «Толщите, и отверзется», – сказано в священном писании.
Винфрид смеется.
– Понимаю. Потолкуйте по душам с фельдфебелем Понтом, сославшись на меня.
– Благодарю, – радуется Познанский. – Вы в благодушном настроении. Когда можно получить автомобиль для небольшой служебной поездки? Из полевого госпиталя Да иву доносятся странные песни.
– Обратитесь к тому же Лаурспцу Понту.
– До свидании, приветливо говорит Познанский.
Ом страдает сильной близорукостью и астигматизмом и по тому медленно подымается по узкой полутемной лестнице. Познанский старается подготовиться к тому неприятному, что ему сейчас предстоит наверху: его ждет писарь Адлер, бывший прежде референдарием при Верховном суде в Берлине… Он гонит от себя эти мысли. Удивителен закон повторяемости явлений, думает он, на протяжении двух дней к нему поступил^ два запроса из одного и того же госпиталя. Первый запрос от главного врача – он собирается подать жалобу по поводу состояния обуви в одном из батальонов нестроевых солдат и спрашивает, как ему действовать наиболее успешным путем. Другой – от раненого лейтенанта: он просит свидания по поводу тяжелого правонарушения, жертвой которого оказался его убитый младший брат. Держась за-4 перила, Познанский с чувством удивления размышляет о неугасимой потребности человека к справедливости и в разгар войны, в то время как культура давным-давно потерпела крушение и стала такой же заброшенной, как вот эта мэрия, люди жестоко и упорно, наперекор великой несправедливости, борются с фактами, которые казались бы вопиющими в мирное время, а теперь могут сойти лишь за незначительные отступления от правил. И это хорошо. Только благодаря такой непреодолимой тяге можно будет перекинуть мост через бездну этих лет и создать обстановку, в которой жизнь обретет какой-нибудь смысл.
– Добрый день, господин Адлер!
Военный судья Познанский носит мундир с высоким воротником и с красно-синими нашивками, офицерские погоны и кортик. Мундир так же плотно облегает его живот, как и мундир полковника Штейна; точно так же, как у Штейна, его икры украшают кожаные краги. Поэтому Бертин становится перед ним навытяжку, что вызывает неприязненное чувство у доктора Познанского.
Главному врачу доктору Мюниху под пятьдесят. У него серые глаза и седые волосы ежиком. Свою беседу с Познанским он сводит к тому, что показывает ему ботинки на шнурках, в которых прибыл солдат Паль: на правом ботинке – дыра посредине подошвы, па левом – почти совершенно сбитый носок. Доктор Мюних страдает припадками гнева. Тогда его рубцы наливаются кровью, слова звучат особенно сдержанно; но предмету его гнева не сдобровать. Благодаря этому свойству он, как можно себе представить, считается хотя и неудобным, но весьма уважаемым членом общества в своем кругу: в мирное время – в Лигнице в Силезии, во время войны – в своей дивизии и в районе ее расположения. Излишне, сказал доктор Мю-них Познанскому, умножать таким образом число больных в госпиталях; также излишне и пребывание на посту начальника батальона людей такого сорта, и ему очень хотелось бы довести об этом до сведения судьи. Но дело в том, что эта войсковая часть подчинена властям «другого берега» – штабу в Дамвилере. Как перекинуть мост через эту бездну?
Познанский ухмыляется. Между Западной и Восточной группой отношения натянутые, с тех пор как его превосходительство фон Лихов позволил себе высказать мнение: ни один капитан, прикомандированный к генеральному штабу, не посмел бы ограничить наступление лишь правым берегом, хотя бы самые испытанные корпусные командиры и заявляли, что, мол, наши «бранденбуржцы» уж как-нибудь справятся сами. Эта резкая критика, высказанная накануне битвы при Пьерпоне, была, как водится среди друзей, тотчас же передана начальнику командования Восточной группы. Он только презрительно засопел носом и спросил, что, собственно, смыслит этакий гусь с Восточного фронта в том, как надо воевать во Франции? С тех пор начальники принужденно раскланивались, избегали встреч и охотно учиняли друг другу маленькие неприятности.
Военный судья Познанский известен своим человеколюбием, но вместе с тем он знает, что такое сильные мира сего. Если его превосходительство фон Лихов в хорошем настроении, то удастся спасти делопроизводителя Адлера от посягательства свирепой комиссии: ему бы только устроиться радистом или телеграфистом в штабе какой-нибудь боевой части! Если это будет проделано быстро при благосклонном одобрении его превосходительства, то никто из доброжелательных коллег не успеет донести на пего. Так вот эти ботинки, надо только преподнести их в шутливой форме, может быть развеселят всесильного начальника, который, с соответствующим посвящением, отошлет их надменному властителю правого берега. Поэтому Познанский приказывает завернуть в бумагу предмет, послуживший основанием для жалобы, чтобы при случае использовать это вещественное доказательство в желательном для доктора смысле.
Покончив с этим, он просит, чтобы ему указали место, где он мог бы спокойно побеседовать с лейтенантом Кройзингом.
– Спокойно – это трудненько, – говорит главный врач. – В бараках нет ни одного свободного уголка.
Но затем соображает: одна из сестер, между прочим самая лучшая, выпросила себе помещение, крохотный закуток с одним окном и кроватью, уголок, где она могла бы время от времени побыть одна, совсем одна, чтобы ее не теребили. И так как эта сестра была, собственно, супругой подполковника и пользуется особым покровительством, то для нее освободили чулан, в котором сиделки предполагали ставить ведра и веники. В стене прорубили окно, и сестра Клер, сияя от счастья, поселилась там.
– Это женщина не из разговорчивых, но сердце у нее золотое, одна из тех, которые много пережили, – объясняет доктор Мюних.
Так как в этот час все на работе, то комнатушка, должно быть, свободна. К счастью, мороз уже несколько дней как отпустил, что совпало с календарем, и в ней будет не очень холодно: печки там, конечно, нет.'
Сестра Клер вряд ли в восхищении от того, что ее просят уступить клетушку, тем не менее она первой входит туда и переворачивает лицом к стене портрет, висящий над кроватью; распятие в головах она оставляет нетронутым. Пусть больной Кройзинг спокойно уляжется, один из посетителей может присесть на кровать, другому придется стоять. Этот другой, конечно, Бертин, которому своевременно протелефонировали; он только что вернулся с работы, смертельно устал и очень голоден. Но присутствие высокого военного чина, судьи Познанского, так запугало его, что он сначала и рта не открывает, только позднее, смущенно заикаясь, просит немного хлеба и разрешения сесть. И это также производит плохое впечатление на Познанского. Его единоверец, видно, обжорлив и ленив, он уселся в жалкой позе на полу, протянув ноги вперед, и, не стыдясь, выхлебал большую миску супа, накрошив туда хлеба; этим он мешает более воспитанным людям курить и чувствовать себя хорошо. Оттопыренные уши, испорченные передние зубы, – в самом деле перед ними отнюдь не украшение прусской армии. Кроме того, Кройзинг, с нетерпением ждавший этой решающей встречи, знакомя их, так фиксировал внимание на важности показаний Бертина, а вот мой друг Бертин, который говорил с братом еще за день до смерти; он расскажет о своей беседе с ним, что доктор Познанский, и без того не специалист по запоминанию имен, просто пропустил его имя мимо ушей.
Лейтенант Кройзинг, который с самого начала понравился Познанскому, начинает рассказывать. Адвокат слушает. Он приглашающим жестом кладет свой портсигар на ночной столик сестры Клер, и как только свидетель опускает ложку, комната, белая и узкая, словно пароходная каюта, быстро заполняется дымом. Низкий голос
Кройзинга вибрирует в облаках табачного дыма; Познанский задает вопросы, Бертин слушает. Да, такова история унтер-офицера Кройзинга и его старшего брата Эбергарда, который боролся с карликом Ниглем в подземных ходах и сталактитовых пещерах горы Дуомон; и коварная бестия выскользнула у него из рук благодаря атаке французов, опрометчивым приказам и туману.
Теперь Бертин курит табак, подобного которому он не курил со дня своей свадьбы, да и вся эта свадьба – где-то но ту сторону Ахерона, в каком-то нагорном мире, в котором его прекрасная, нежная жена все более и более худеет, так как в железном веке голодают и боги и богини. Как звучат известные стихи о сбывшейся горестной судьбе в старой северной эдде, которую он изучал в семинаре: «Меня поливает дождь, меня омывает рога, я давно уже умер». К кому это относится: к Кристофу Кройзингу, к унтер-офицеру Зюсману или к Паулю Шанцу? Как бы то ни было, он сам сидит, как нищий, на полу, в каморке незнакомой женщины, и вот-вот заснет… Весенний воздух разморил его, луна увеличилась, число вагонов в товарном поезде на ветке к вокзалу Вилон-Ост уже не сосчитать.
– Гм, – ворчит Познанский, – наш свидетель спит!
В самом деле, Бертин погрузился в сон, обхватив руками колени и положив на них голову.
– Не будите его пока, – просит Кройзинг, – ему живется нелегко.
И он коротко рассказывает о том, как и где он познакомился с Бертином, о его трудной жизни, о несправедливостях, которые ему пришлось пережить, о его посещениях. Для референдария и писателя это подлая жизнь; никто не расстается легко с привычками своего круга. При словах «референдарий» и «писатель» Познанский встрепенулся, как испуганный заяц.
– Бертин? – повторяет он недоверчиво, почти в ужасе. – Вернер Бертин?
– Тсс! – шипит Кройзинг.
Но спящий уже проснулся, вскочив, как от удара, при упоминании своего имени:
– Так точно, господин унтер-офицер… – И, открыв глаза: – Ах, да, извините… Мы перетаскивали на спинах мокрые ящики с порохом, земля приставала комьями к сапогам.
Познанский все еще беспомощно смотрит на него.
– Это вы автор пьесы «Человек по имени Гильзнер»? |
– Вы знаете эту пьесу? Ведь она запрещена.
– И «Любовь с последнего взгляда» написана вами?
– Смотрите-ка! – восклицает вдруг совсем проснувшийся Бертин.
– И сборник «Шахматная доска», двенадцать рассказов?
– В лице господина военного судьи я впервые встречаю читателя этой книги.
– О-да, – кивает Познанский. – Адвокаты, биржевики и дамы, как вам известно, читают всё.
Бертин весело смеется:
– А я-то думал, что лучшие друзья книги – школяры и студенты.
– Тогда бы писателям пришлось умереть с голоду, – говорит Познанский, – а уж этого не следует допускать…
А теперь прошу вас сообщить мне, коллега, что произошло с унтер-офицером Кройзингом и что вам об этом известно?
Когда Бертин кончил рассказ, в комнате воцарилось тяжелое молчание.
– Не обольщайтесь надеждами, – говорит Познанский. – Как частное лицо, я верю на слово вам и господину Бертину. Как юрист и судья, я должен, к сожалению, указать вам на изъян, который портит все дело: свидетель может сообщить лишь о том, что слышал то-то и то-то от вашего брата. Но кто докажет нам, что ваш брат объективно изложил положение вещей? Что он не слишком сгустил краски, не принял за преследование со стороны врагов меру, имеющую чисто служебное основание? Если бы Нигль подписал этот документ, а затем заявил на суде, что вынужден был дать подпись в целях самосохранения, то можно было бы опровергнуть этот довод и подкрепить субъективную точку зрения вашего брата свидетельством солдата Бертина, а затем и людей третьей роты; только таким образом было бы доказано то, что, по нашему мнению, соответствует истине.
Но видите ли, – он подымается, закладывает руки за спину и, выставив вперед лысую голову, начинает нервно шагать от стола к окну и обратно, – на этом и кончаются доказательства. Тут – все правда, и вместе с тем – правдоподобие и убедительность. Вы оба для меня являетесь совершенно достаточной порукой в том, что этот случай изложен так, как он произошел в действительности, а самый случай, увы, мне так же ясен, как пифагорова теорема. Но доказать то, что вы рассказываете, враждебно настроенному суду из офицеров, которые видят в обвиняемом человека своего класса, – н-да, уважаемый, это другое, нечто совсем другое!..
Кройзинг садится на кровати, спустив, хотя это ему запрещено, забинтованную ногу.
– И, значит, все это дело должно закончиться бесславно, впустую? Чорт возьми, – как бы выплевывает он, – и после этого стоит еще обществу кормить юристов!
Познанский парирует удар:
– Да, обществу, безусловно, есть расчет кормить их, и даже хорошо кормить, как видите. Но по надо колкостей, дорогой лейтенант; остановимся пока на обычном компромиссном предложении, хороший компромисс – уже половина успеха; дайте мне протокол предварительного следствия. Я затребую документы и расследую это дело. Тем временем подумайте, будете ли вы подавать нам жалобу против Нигля и компании, обвиняя его в злоупотреблении служебной властью, приведшем к смертельному исходу? Живите в свое удовольствие, – ешьте, спите, займитесь прежде всего вашим лечением и разными приятными делами, а затем сообщите мне письменно ваше решение. Если вы намереваетесь отстаивать ваше право, бейте по цели. Я поддержу нас, и молодой человек, невидимому, тоже, хотя он рискует больше всех нас. Но борьба будет нелегкой. Если не удастся доказать обвинение, вы очутитесь в скверном положении и будете чувствовать это до конца жизни. Ну, а теперь принесите мне протокол.
Кройзинг встает; здоровая нога у него в домашней туфле, раздробленная забинтована до колена; туловище повисло на двух костылях. Ужасное зрелище для Бертина: Эбергард Кройзинг – на костылях! Кройзинг выходит из каморки.
– Теперь по поводу вас, – говорит деловым тоном Познанский. – Вы, конечно, не останетесь там, где находитесь теперь. Пригодны ли вы к строевой службе во время войны?
– Нет, я уже давно, из-за глаз и сердца, числюсь только в войсках гарнизонной службы.
– Очень хорошо! У меня забирают делопроизводителя. Я затребую вас.
Бертин широко раскрывает глаза. На нем шинель, шарф, в руке он держит истрепанную фуражку.
– Но, – бормочет он, – мои знания, мое состояние… Я только что с трудом уловил ход ваших мыслей.
– Послушайте, – советует Познанский, – соглашайтесь скорее, не каждый день подвертывается такой случай. Умеете вы писать на машинке? Нет? Научитесь в две недели. Дайте мне адрес вашей войсковой части. По крайней мере вечер не прошел впустую.
И так как Бертин все еще беспомощно смотрит на него: неужели так просто происходят такие невероятные вещи? (совершенно отупел, с состраданием думает Познанский – он прибавляет:
– Только не говорите об этом ни с кем, иначе дело сорвется. Есть такая примета. Долго ли вы наслаждались желанным отпуском с тех пор, как носите этот мундир?
– Четыре дня, – отвечает Бертин.
То, что он ощущает под руками, действительно доски пола. Он, значит, не грезит…
– Могу ли я, – говорит он запинаясь, – передать вам в знак благодарности рассказ о моей встрече с юным Кристофом Кройзингом? Он, – прибавляет Бертин виновато, – задуман в форме новеллы, не знаю, насколько это мне удалось. Единственная работа, которую я попытался сделать в солдатах. Если бы вы пожелали сохранить эти несколько страничек…