Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
Жизнь научила майора Янша самообладанию. «Потише, ретивые коми», – требует он с деланым равнодушием. В первой роте, как и в других, ощущается большая нехватка нижних чипов, не правда ли? Штабу прежде всего надо установить, где в настоящее время сосредоточена армейская группа фон Лихова. В течение дня батальон выяснит местопребывание Лиховского военного суда. Солдат поспеет к месту назначения, если отправится в путь завтра утром, до обеда, или, наконец, после обеда. А пока он еще может нести службу, например побывать в ночном дежурстве или заменить кого-нибудь на трудной работе. Не предстоит ли в ближайшую ночь снова сопровождать транспорт па передовые позиции? Понял ли его фельдфебель Луп? Он понял. Майор вешает трубку. Ведь бывают и чудеса! Каждый имеет право хвататься за любую соломинку. Француз, как и прежде, обстреливает дороги и железнодорожные пути. Может быть, кое-что достанется и на долю этого Бертина.
Другая причина плохого настроения майора неустранима. Праздник пасхи неотвратимо приближается. Через две недели, так желает майорша фрау Янш, майор поедет в отпуск. То, что для подавляющего большинства солдат Европы является высшей радостью, у Янша вызывает неудовольствие. Разве на фронте он терпит недостаток в чем-нибудь? Ни в чем или почти ни в чем. Здесь – он властелин. В его распоряжении рабы и слуги, которые недаром дрожат перед ним. Все пляшут под его дудку.
Население покоренного района в разговоре с ним или ему подобными обязано проявлять подобострастие, иначе– быть беде! Здесь Яншу никто не перечит – если даже его лично не любят, то ведь за ним стоит сомкнутыми рядами целая каста. А дома… Он вздыхает.
Ни минуты покоя. Из-за всякого мелкого счета приходится отрываться от письменного стола, изо дня в день он вынужден защищать свой внутренний мир от самых грубых посягательств. Так обстоит дело у него дома. Женщин он не любит; они ни с какой точки зрения не являются полноценными существами. У них слишком крикливые голоса, они действуют ему на нервы. Квартира в три комнаты на Виндгорстштрассе, в предместье Штеглиц – название улицы выводит его из себя всякий раз, когда он сознательно прочитывает его, – не сулит покоя, если в ней хозяйничают майорша, фрау Янш, и служанка Агнеса Дурст из Саксонии. Ему постоянно приходится спасать свои бумаги от того, что, по их понятиям, считается порядком. Ибо на Виндгорстштрассе не ценят его работы, даже презирают ее: в кругу семьи ее рассматривают с точки зрения денег и материальных благ, и ни служанка, ни жена, ни даже сын не скрывают легкого пренебрежения к ней. Сын Отто тоже приедет в отпуск, и это еще более усиливает дурное настроение отца…
Лейтенант Отто Янш служит в одном из безыменных пехотных полков, в которых люди сражаются массами и массами умирают, не находя признания на поле брани. Однако Отто все же нашел признание в боях конца 1915 года на одной из рек южной Польши; вероятно, скорее по ошибке, чем в силу необычайных заслуг. С тех пор он носит в петлице Железный крест первой степени, которого нет у отца, и это вряд ли поднимает авторитет майора в глазах сына. Как ни пытался майор Нигль примирить своего друга с Управлением парка, у Янша нет креста и никогда его не будет, несмотря на то, что из высших сфер артиллерийского управления до него дошло известие о геройской смерти лейтенанта фон Рогстро, павшего у Безонво после небольшого,'но по существу удачного дела; к сожалению, оно все же стоило довольно больших потерь. Говорят, лейтенант Рогстро был красивый белокурый человек из прекрасной семьи; теперь он больше никому не мешает. Позавчера, даже вчера, желанный орден как будто восходил на горизонте, как утренняя или вечерняя звезда. Но сегодня – конец всему!
Майор Янш хватается за трубку телефона, но опять опускает руку. В этом нет никакого смысла. Ему необходимо выйти на улицу, разрядить свое возбуждение на лоне природы, побывать у майора Нигля, излить душу. Он звонит денщику: «Одеваться!» Он поедет верхом!
На улицах Дамвилера царит весеннее оживление. Под ярким солнцем мирно чирикают воробьи, ласточки пулей взлетают в ясное небо, солдаты без шинелей снуют кругом. Верхом на статной лошади майор Янш проверяет, хорошо ли солдаты отдают честь. На лугу, за деревней, происходит учение; с учебного плаца, где установлены пулеметы, доносится ритмический стук холостых патронов.
Майора Нигля нет дома, он отправился верхом к начальнику саперов, к капитану Лауберу. Майор Янш мгновенье колеблется, затем, под впечатлением только что полученных новостей, решает поехать за другом. Он недолюбливает капитана Лаубера: все эти швабы – демократы, значит враги. Но сегодня, при его настроении, майор подавляет в себе это чувство, поворачивает коня и шагом направляется к штабу саперов.
Капитан Лаубер сидит удрученный, забившись в угол кушетки. В другом углу майор Нигль; псом своим видом он выражает глубокое участие. Яншу, редкому гостю, придвигают кресло, наливают рюмку вишневки, открывают ящик с сигарами. Нет, сам капитан Лаубер сегодня не будет курить, табак ему неприятен! Ужасную весть получил он через комендатуру, из полевого госпиталя Данву: летчик, натворивший бед на вокзале в Дамвилере, бросил перед тем бомбу в госпиталь. Во всяком случае это нарушение международного права. Конечно, когда представители Красного Креста опротестуют действия летчика, господа французы будут утверждать, что все произошло по ошибке. Может быть, они накажут летчика или переведут его в другую часть, а может быть, и не сделают этого. Но все это не вернет к жизни лейтенанта Кройзинга, который погиб при этом вместе с другими ранеными.
Майор Нигль сочувственно качает головой. Его светлые глазки, полные живого участия, пытаются заглянуть в темные глаза капитана.
– В самом деле? – спрашивает он. – Тот самый лейтенант Кройзинг, вместе с которым мы сражались в Дуомоне?
Конечно, тот самый. В армии был только один лейтенант с такой фамилией. Он, Лаубер, возлагал на него большие надежды, был о нем всегда очень высокого мнения. Из такой пружинящей стали куются звенья цепи, которая держит фронт. Такого рода люди – залог будущности своего народа: обходительные, всегда чуткие к нуждам нижних чинов, неумолимые в выполнении долга, без остатка преданные делу, которое им вверено. Не успел он порадоваться тому, что четырнадцатого декабря этот замечательный парень спасся невредимым, отделавшись лишь незначительной раной, из грязной груды развалин Дуомона, как на крышу вдруг падает шальная бомба и – конец!
Да, сегодня ужасный день. Мир, по мнению капитана Лаубера, просто навозная куча. Эти воздушные атаки вообще низводят войну до ремесла мотористов, фотографов, бомбометателей; пора бы уж отказаться от них и заменить чем-либо более рациональным, чтобы как раз лучшие люди не погибали в первую очередь. Хорошо и сладостно защищать Германию, одолевая разумного и храброго противника с помощью разумных методов и храбрых людей. На эту тему он шутливо препирался раньше со своим другом Рейнгардом: не является ли уже тяжелая артиллерия признаком конца таких войн. Но по поводу воздушной войны не стоит тратить и слов: она недопустима, это просто свинство – к чорту ее! Теперь, значит, вычеркнут из жизни и лейтенант Кройзинг, может быть скоро наступит очередь и его, Лаубера. Он не имеет ничего против, пусть в следующий раз летчик раздвоит череп и ему, как это делают с грецкими орехами его дети в рождественский праздник. Да, но до тех пор надо продолжать работу, нести службу, не оглядываться по сторонам.
Оба посетителя встают. Майор Нигль сердечно жмет руку капитану Лауберу. Между ним и лейтенантом, говорит он, не всегда все шло легко и гладко; это бывает между сослуживцами. Но ужасно, что он погиб таким образом. Нигль надеется, что капитан Лаубер скоро оправится от этого удара и будет оптимистичнее смотреть на мир. Почти согнувшись, он идет к двери и выходит на улицу, где стоят, привязанные, обе лошади. Доверчиво обнюхав друг друга, одна из них положила шею на гриву другой. Майор Янш уезжает, совершенно ошеломленный и восхищенный поведением Нигля. И позднее, через десятки лет, когда бы он ни встречался с этим баварцем, его всякий раз охватывало чувство восхищения.
Глава шестая НАСЛЕДСТВО
Громкая речь неприятно отдается в пустом бараке, – поэтому люди предпочитают говорить вполголоса. После обеда сам сержант Баркоп объявляет Бертину: тотчас же собрать вещи, возвращаться в роту.
Лебейдэ вызвался проводить его, чтобы помочь уложиться. События, происшедшие этой ночью, со всеми выяснившимися утром последствиями, заставляют обоих солдат не расставаться сегодня друг с другом. Погода замечательная, переход в Эртре-Ост будет труден, но приятен. Референдарий Бертин, с помощью трактирщика Лебейдэ, распластал свою шинель на койке и, сложив, как полагается, рукава, скатывает ее ровной, по возможности тонкой колбасой, без складок и узлов. Оба они были этой ночью в карауле и очень бледны.
Поутру, в восемь часов, железнодорожники принесли известие о дьявольском налете вражеского летчика. Оба едва только начинают понимать, что Вильгельма Паля нет больше в живых. Бертин, работая, все время мысленно качает головой, а иной раз невольно воспроизводит этот жест в действительности, что вызывает изумление у постороннего наблюдателя. Перед ним как бы бежит бесконечная лента, все с одной и той же надписью в три слова: Паль и Кройзинг, Паль и Кройзинг…
Если бы он пристальнее пригляделся к себе, то нашел бы, что в нем живет поистине безмерное детское удивление перед многообразием форм разрушения, которые присущи жизни на земле. Кройзинг и Паль… Паль и Кройзинг… Какой забавный, какой смешной мир!
Веснушки на бледной коже круглолицего Лебейдэ сегодня проступают особенно отчетливо. Его толстые пальцы с непревзойденным искусством скатывают шинель.
– Сегодня после обеда на кладбище в Данву роют общую могилу для тех, кто погиб ночью. Много места для них не понадобится!
– Не все ли равно, – довольно бессвязно отвечает Бертин, – земле-то все равно.
Он мысленно представляет себе хаос костей, обуглившихся и белых, черепа без челюстей, челюсти без черепов, кости ног, попавшие в грудную клетку. У Паля были не в меру маленькие руки для взрослого, у Кройзинга – не в меру длинные.
– Как ты думаешь, положат они лейтенанта вместе с солдатами?
– Гм, – говорит Лебейдэ, – если поразмыслить, то, я думаю, да. Главный врач – человек разумный, одна могила требует меньше работы, чем две. А при воскресении из мертвых дежурный ангел уже рассортирует их, не правда ли? Тебе хорошо, – меняет он тему разговора, – ты отчаливаешь отсюда. Это самое разумное, что ты можешь сделать.
Похудевший, вконец измученный, Бертин пожимает плечами, низко опустив голову. Он чувствует себя виноватым, что покидает друзей; он и не думает отрицать, что совесть его нечиста. Лебейдэ тем временем рассматривает свое удачное произведение – длинную кишку из шинели, – самому кайзеру под стать. Затем с помощью Бертина оборачивает шинель вокруг вещевого мешка, крепко-накрепко держит концы и захватывает шинель правым ремнем, а Бертин – левым. Он и так всегда удивлялся, продолжает Лебейдэ, что Бертин уже давно не сбежал.
– Ведь это же моя рота, – бормочет Бертин и закрепляет верхний ремень посредине колбасы.
Лебейдэ удивленно смотрит на него. Какую пользу принесло им или кому-нибудь в мире его пребывание здесь? И кто, собственно, требовал от него, чтобы он проявлял такую заботу о друзьях по роте? Бертин отходит на несколько шагов, засовывает руки в карманы, с перекошенным лицом осматривает мешок.
– Так мне подсказывало мое чувство, – отвечает он медленно, помолчав. – Другого обязательства у меня нет.
Бертин предпочитает умолчать о своем бессилии изменить что-либо в обстоятельствах, в которые он впутался. Лебейдэ едва ли стал бы вникать во все эти тонкости.
Он закуривает одну из папирос Бертина, они все равно остаются ему в наследство. Такого рода чувства не имеют никакой цены в его глазах, поясняет он. G такими чувствами человек легко попадает в беду.
– Вильгельм, – говорит он вдруг, – конечно, хорошо понял бы это. Чувства – это для «чистой публики». Иногда мне кажется, что эти люди приспособили наши чувства для собственных надобностей. Я кое-что открою тебе, дружище: для нашего брата важно то, что мы думаем. Чем больше мы думаем, чем больше вникаем в сущность вещей, тем здоровее это для нас. Я полагаю, ты не в обиде за то, что я причисляю тебя к нашим, товарищ.
Бертин не обижен, о нет. Напротив, он чувствует себя согретым, растроганным, он очень рад и доволен, что его включили в этот круг.
– Все утро я и так и этак прикидывал: в чем же, скажите, наша ошибка – моя и Вильгельма? Каким образом мы просчитались? И я сказал себе: не надо было забегать вперед. Ты и я – мы оба здоровы, у нас есть голова па плечах. Для Вильгельма же осталось одно – братская могила, и берлинским рабочим придется обходиться без него… Но что утешительно – они без него обойдутся. Конечно, с Вильгельмом дело пошло бы скорее. У парня была хорошая смекалка, и он испытал на собственной шкуре все, что может испытать человек, неосторожно выбравший своих родителей. И он понимал шутку, по давал себя околпачивать; он знал, что господа ничего не дарят нашему брату и что, если они удостаивают нас спичкой, мы расплачиваемся за это целой коробкой сигар. И – вот поди же – он не учел всего, теперь это ясно. В чем же ошибка, скажи?
Бертин занят складыванием одеял, которые надо засунуть под клапан вещевого мешка. Он с трудом следит за нитью разговора, так как перед ним все еще стоит живой Паль: его улыбка, любовь к красивому шрифту и газетному кварталу Берлина с машинными залами и кипами белой бумаги в деревянной обшивке, к запаху типографской краски и керосина от свежеотпечатанных газет; его увлечение экскурсиями в Трептов и на Мюгельзее, привязанность к высоким берегам Гафели у Большого окна к серовато-зеленым бранденбургским соснам. Как же ему сообразить с такой быстротой, была ли ошибка в расчете, стоившая жизни Вильгельму Палю? И был ли тут расчет?
– Конечно, – подтверждает Лебейдэ, – Паль не случайно лишился пальца на большой ноге, а по зрелом размышлении и с помощью заостренного, заведомо ржавого гвоздя.
1Окрестности Берлина
Бертин слушает, раскрыв рот.
– О том, почему тебя не посвятили в это, можно было бы многое сказать, – продолжает Лебейдэ, – но теперь какой в этом толк, а значит, лучше помолчать на этот счет.
Вильгельм так задумал, Лебейдэ подзадоривал, положил начало и несет ответственность за конец.
Бертин удивляется самому себе: Эбергард Кройзинг последовал за братом, он больше его никогда не увидит; не увидит и Паля, который сам, оказывается, изувечил себя; нет больше и патера Лохнера. А что сталось с сестрой Клер? Слишком все это много для одного человека, у которого только пара ушей и одно сердце и вся душа еще во власти того, что происходило в нем, когда он был в карауле! Понадобится время, много времени, чтобы привести в порядок весь этот хаос переживаний.
Он молча смотрит на свои грязные ноги и, наконец, задает вопрос:
– Ведь обычно летчики не швыряют бомб в госпитали, лишь случай занес туда эту бомбу; требует ли Лебейдэ, чтобы и такого рода случаи были приняты в расчет?
Карл Лебейдэ не колеблясь дает утвердительный ответ.
Не он, а дело требует предельной осторожности, ведь противник не знает жалости и, не говоря уже о крупных преимуществах, использует даже самые незначительные из них. Этого противника – капиталистическую мировую систему и ее войны – мы недооценили, вот в чем беда.
– Видишь ли, – таинственно шепчет он, – там, в госпитале, ты высказывал разные прекрасные мысли о насилии. Но оно-то, насилие, разве считается с этим? Боже сохрани. Оно хватило нас по башке и осиротило нас. На этом опыте надо и нам кое-чему научиться. И если бы я постоянно имел в виду мою профессию, я давно додумался бы до этого. Что делает хороший трактирщик?
По-твоему, продает пиво и поддерживает веселое настроение? Да, конечно. Но к его профессии относится и еще кое-что: во-время закрывать лавочку и вышибать скандалистов, после того как они заплатили за выпивку. А я всегда был за приличия и хорошее обращение, поэтому и прибегал к насилию для общего блага. Понятно?
И так как Бертин, по его мнению, слишком долго раздумывает, он продолжает:
– Ну, что ж, бичуй насилие других. Чем меньше вышибал будет у моих конкурентов, тем лучше для меня, ибо сам я при всех обстоятельствах должен изображать вышибалу. Чем дольше будет продолжаться война, тем глупее будет выглядеть весь мир. Но приказ, – когда за ним стоит винтовка, – это поймет всякий. Вот та мудрость, которую усвоил нестроевой Лебейдэ, и теперь он скорехонько уберется обратно в Германию: – Через месяц и духа моего в этой роте не будет.
Поэтому он полагает, что Бертин поступит – правильно – и во всех смыслах и в интересах дела, – если смоется в военный суд, на Восточный фронт, где ему уже не угрожает опасность от самолетов. Землекоп на собственной шкуре познал, что тут разыгрывается; пусть теперь доучивается, стоя на более важном посту. Будущее покажет, удастся ли искоренить ужасную несправедливость. Тот, кто сидит в суде, находится за прилавком, где людям отпускается справедливость и несправедливость, Он очень рад такому повороту в судьбе Бертина.
– Какая польза от тебя в газете? Никакой! А долго ли ты выступал бы среди рабочих теперь, во время войны? Самое большее – месяца три… А затем тебя схватили бы за шиворот, опять услали на фронт – и вся эта пакость началась бы сначала. Нет, друг, смойся поскорее в тихое пристанище, широко открой глаза, держи язык за зубами и попытайся одолеть несправедливость. Посмотрим, что выйдет из этого, когда мы встретимся с тобой после войны. Гольцмаркштрассе сорок семь, Берлин, Остен. Я поставлю хорошую кружку паценгофского, это сближает людей. А теперь отправляйся. На похоронах я замещу тебя. И пока поп будет бубнить, подумаю о том, как нам добиться власти, которая в конечном счете сделает излишней всякую власть…
Они пожимают друг другу руки – толстая рука крепко трясет тонкую. У Карла Лебейдэ, удивленно замечает про себя Бертин, подбородок вдвое толще, чем у меня, а небольшой рот между подбородком и носом выглядит, как на портретах или бюстах античных полководцев.
Глава седьмая КРУГ ЗАМЫКАЕТСЯ
Нестроевой Бертин уже больше не простачок. Он и не помышляет о том, чтобы пройти пешком всю дорогу до Этре-Ост. А для чего снуют взад и вперед автомашины и фуры? Одна из основных заповедей в жизни солдата: пусть лучше другой, но не он испачкает свои сапоги, ибо никто их ему не почистит. Солдаты из обозного парка охотно захватят пассажира, который, примостившись на козлах или на сиденье, позабавит их рассказами. Пассажир Бертин, правда, немногословен по сравнению с другими, но у кучера, фрисландца из Ольденбурга, деревенского парня, выросшего среди лошадей, понятие о разговорчивости как раз совпадает с тем, что у горожан принято считать молчаливостью.
С тупым удивлением Бертин отмечает: судьба – или случай, как угодно, – ведет его по той же дороге, которою он уже проходил, когда прибыл в район Вердена. Из Вилон-Ост, где их высадили, через Сиври – Консевуа, поворот налево, к лесной дороге, у которой еще до сих пор уцелела надпись: «Дорога непроходима». И дальше, по холмам, сквозь зеленую, спутанную чащу буков, которые поднимаются по обе стороны дороги. Почти год прошел с того времени, как он на ходу читал письмо своей невесты, сообщавшей, что она добивается для него отпуска, чтобы пожениться; и тогда же первое тяжелое орудие внезапно изрыгнуло пламя, как дракон, поселившийся в первобытном лесу. Тогда весна длилась дольше, зима не была так сурова. В этом, на первый взгляд, и заключалась вся разница.
Овладевшее Бертином чувство будто бы все повторяется, превращается в уверенность, когда в канцелярии фельдфебель Дун сухо заявляет, что Бертину предстоит еще сегодня ночью отправиться с четырьмя платформами пороха в Романь-Вест, а по пути захватить еще в инженерном парке в Дамвилере три платформы с сигнальными припасами и легкими минами. За это он получит возможность вволю выспаться после обеда.
Он так и сделает, после того как немного осмотрится в парке и лагере.
Этот парк в Этре, ступенями выходящий к верху оврага, причиняет солдатам гораздо больше хлопот, чем старый Штейнбергквель по дороге в Муаре. Но зато его не так легко разнести в куски. Бертину все попадаются старые знакомые: он пожимает руку то Галецинскому, то унтер-офицеру Бенэ. Он ищет и находит в отделении боеприпасов Штрауса, умного парня из долины Мозеля, который с радостным криком бежит ему навстречу. Зима, полная лишений, и тщетное ожидание мира, все еще недостижимо далекого, повергли в уныние этого человека.
Трехчасовой сон на кровати Штрауса освежил Бертина. На ужин он поел жареной конины из личных припасов усатого обер-фейерверкера Шульца; одолжил шинель, чтобы не отстегивать от вещевого мешка свою, так искусно скатанную, и отправился с рапортом в канцелярию и затем в парк.
Когда поезд тронулся, луна уже оказалась совсем на другом месте, чем вчера. Штраус заставил Бертина взять еще одно одеяло. Он устроился как бы в кресле, среди гладко отесанных ящиков с порохом. В зубах у него та самая погасшая пенковая трубка, которая вызывала столько неудовольствия у соседей по бараку. Почти ошеломленный, он чувствует, как закругляется спиральная линия, как смыкается круг: узкоколейка проходит наискось, среди защищенной местности, к Дамвилеру, где саперы прицепляют к поезду свои три платформы. Отмеривая метр за метром, один участок пути за другим, поезд уходит в прошлое, в отжитое, увозя закутанного в одеяло человека, который, не сознавая, бодрствует ли „он, или спит, с трудом открывает и вновь закрывает глаза.
По этой дороге Бертин шел, спотыкаясь, когда Янш в октябре лишил его шести дней отпуска. Здесь машина кронпринца, описав кривую, скрылась от взоров солдат. Вот в этих окопах Вильгельм Паль, обреченный судьбой на гибель от бомбы, ночевал в июле и августе, когда лет– чики уже угрожали лагерю.
Разве не тянутся ввысь, как белесые столбы дыма, раскачиваясь из стороны в сторону, призраки убитых солдат? Бедного маленького Визе, добряка Отто Рейнгольда, безграмотного кашуба, глупого батрака Вильгельма Шмидта, Гейна Фота, так страшно обовшивевшего кочегара из Гамбурга? Там, напротив, стояла тогда лабораторная палатка, в которой так усердно работали и усиленно спорили. Ее уже нет, но ее призрак – темносерое пятно на фоне серого воздуха – все еще стоит там! Забавно свисает, как вымпел, нога унтер-офицера Кардэ; кучка убитых нестроевых солдат, ухмыляясь, стоит в почетном карауле, ибо позднее на этом же месте дождалась разрушительного взрыва палатка для испытания поврежденных боеприпасов.
Справа, наверху, все еще высятся, уходя в ночное небо, бараки покинутого лагеря. Но куда девался парк полевых орудий с ручьем, так оживлявшим ландшафт? Теперь тут пруд, и новые бараки дезинфекционных камер прачечных теснятся в лощине.
Дальше узкоколейка идет вдоль реки Тент, справа от нее и напротив – дорога, ведущая на Виль к колонному пути и оврагам леса Фосс. Слева над Шомоном кивает головой унтер-офицер Зюсман, уже не вице-фельдфебель, с умными обезьяньими глазами на опаленном лице; тут же лейтенант артиллерии фон Рогстро, с упрямым мальчишеским лицом и коротким прямым носом.
И вдруг Бертину становится ясно, что и он тоже убит, впрочем, тут– нет ничего удивительного. Внезапно, возвышаясь над холмами исполинским видением, словно освещенный красноватым отблеском столб пара, вырастает фигура унтер-офицера Кройзинга; он машет Бертину с фермы Шамбрет, где уже давно утвердились французы.
Чорт возьми! думает Бертин, теснее прижимаясь к ящикам с разрывными снарядами. Почему у него эта странная фигура, словно заостренное кверху пламя свечи?
Да, правильно: он вспомнил о подстреленных наблюдателях с аэростатов, два вот таких дымовых столба украсили тогда небо.
Вот взвился призрачный самолет, у пилота спина исчерчена темными точками – следами прострелов. Бедный
мальчик с красивым загорелым лицом! Справа можно теперь разглядеть остатки стволов и группы разрушенных вершин: это лес Тиль.
Неожиданно среди деревьев рвутся снаряды. Темно-красные огни, желтые вспышки. Бертин страшно пугается Выстрелы он проспал. Но еще до того как он успевает спуститься вниз с своего ящичного трона, сапер с задней платформы успокаивает его: стреляют далеко, на расстоянии добрых ста пятидесяти метров вправо, ближе француз не подберется, как бы ни старался, чорт бы его побрал! Бертин все еще подозрительно прислушивается; он окончательно проснулся, насторожился, но только одинокие пулеметные выстрелы и равномерное «пых, пых, пых» веселых паровозов рассекают тишину. Он вновь откидывается назад, оглядывает лежащую перед ним черной громадой окрестность. Там дорога идет к Азанн и к Гремилли, там сидит па корточках перед огнем, перед красным пламенем гранаты, и раздувает его, грея руки, молодой батрак Пршигулла. Но никакого огня нет, это только мерещится Бертину. Рот у Пршигуллы из-за полипов в носоглотке по обыкновению открыт, и он испытующе смотрит своими рыбьими глазами на умного Бертина, который стал намного глупее его, после того как ему, Пршигулле, разворотило живот и землекоп Шамес, как ребенка, отнес его, умирающего, в санитарный окоп. «Да, – сказал лейтенант Шанц, – нам, с нашей прусской выучкой, нужны дьявольские испытания, прежде чем мы образумимся». Бертин вздрагивает, плотнее застегивает шинель, поднимает воротник.
Поезд на мгновение останавливается. Отсюда рельсы поворачивают налево, к Романи, вдоль линии, где группа Швердтлейна руками пленных русских строила дорогу в дни великих холодов.
Сапер со своими платформами вынужден один катиться дальше, в мало приятные места. Передняя часть состава – четыре вагона Бертина – загибает за угол, во тьму. Бертин провожает взглядом три платформы сапера. Им навстречу ковыляет высокая худая фигура в бриджах и обмотках; открывая волчьи зубы, она, прощаясь, машет длинной рукой. Наконец-то, думает Бертин, он в самом деле выбрал Дуомон, чтобы поселиться в нем как привидение. «В моем новом состоянии мне вовсе не так плохо, как вы думаете, – как бы издалека бубнит глубокий голос Эбергарда Кройзинга, – я предпочел отказаться от окольного пути – по линии начальства – и сразу приземлился, и стал грудой костей. Вы не забудете меня, маленький проказник?» Об этом уже позаботились, думает Бертин.
Поезд вдруг тормозит ход. Бертин просыпается. Из врезанного в гору окопа выходит железнодорожник и берет у Бертина бумаги. Этот окоп – Романь-Вест. Бертин может отдохнуть в тепле и в пять часов вернуться порожняком обратно к своему парку. Внизу горит яркая ацетиленовая лампа, топится печурка, пахнет кофе. Бертин получает полную кружку на свою долю. С каких пор возникла нужда в этой новой дороге? С тех пор как француз постепенно разрушил обстрелами старый вокзал Романь, При одном из таких обстрелов погиб и задорный берлинец, способный унтер-офицер из железнодорожной комендатуры. Знал ли его Бертин?
– Конечно, – отвечает Бертин. – Каждый, кому приходилось бывать на вокзале, знал его, ведь он был там душой всего дела, правой рукой начальника вокзала. Так, значит, и он погиб? Бедный Пеликан!
Этой ночью, как видно, узнаешь лишь о людях, ушедших из жизни; пожалуй, лучше не спрашивать больше ни о ком, например о Фридрихе Штрумпфе? Дьявольски жутко уезжать отсюда живым. Спокойной ночи!
В восемь утра, побрившись и плотно позавтракав у Штрауса, ландштурмист Бертин получает, наконец, необходимые для отъезда документы. Проездной билет, продовольственную карточку, справку о дезинсекции, удостоверение личности, в котором написано: ему, Бертину, надлежит явиться для вступления в должность в военный суд дивизии фон Лихова, в Мервинске. Где находится Мервинск – где-то на Восточном фронте, – и как туда добраться, об этом он лучше всего узнает на Силезском вокзале в Берлине. Поездка предстоит долгая, и ему разрешается пользоваться скорыми поездами.
Причитающееся ему жалованье и пайковые он получает новенькими пяти– и десятимарковыми бумажками. От своей доли сбереженных на довольствии денег он отказывается в пользу рабочего газового завода Галецинского.
Писарь Кверфурт с козлиной бородкой делает соответствующую пометку. Затем они пожимают друг другу руки.
– Желаю удачи, – говорит писарь.
– Вам всем счастливо оставаться, – отвечает Бертин.
С глубоким удивлением он чувствует, что к горлу подкатывает клубок. Глаза застилает туман. Главное – чтобы этого никто не видел.
Этого никто не видел. Полчаса спустя, когда шаткий маасский поезд тронулся, чтобы дотащить его до Монмеди, загорелый нестроевой солдат высунулся из окна, за которым остались, все более и более отдаляясь, знакомые места. Здесь жизнь перековывала его и в солнце и в дождь, летом и зимой, днем и ночью. Что сказал малыш Зюсман перед смертью? «Передайте моим родителям, что игра стоила свеч. Лейтенанту Кройзингу; игра не стоила свеч». Истина кроется между двумя этими полюсами. Однако, как установил какой-то мудрец, не совсем посредине…
Глава седьмая ОТЗВУКИ
Уже половина июня. Пригород Эбензее у Нюрнберга залит светом летнего солнца. В этом: месте он примыкает к старым лиственным и хвойным лесам, окаймляющим подножие франкской Юры. Улица Шильфштрассе в Эбензее обрамлена небольшими домами. Из ближайшей гостиницы доносится танцевальная музыка: модный американский мотив, фокстрот или шимми.
Мужчина и женщина, как влюбленная парочка, бредут вдоль белой ограды, отделяющей садики от пешеходной дороги.
Молодой человек одет в голубовато-серый, слегка поношенный костюм довоенного покроя. Из отложного, а ля Шиллер, воротника белой сорочки выпирает шея с кадыком; вся его фигура – худые скулы, слегка оттопыренные уши, не очень коротко остриженные волосы – производит в штатской одежде гораздо более приятное впечатление, чем в военной форме. Небольшие глаза глядят, что-то высматривая, из-за толстых стекол новых, более сильных, очков.
– Номер двадцать 1шесть, – читает он на противоположной ограде. – Мы ищем номер двадцать восемь, стало быть следующий дом. Лена, мне страшно, – я вовсе не уверен, что войду туда.
Леонора, в летнем платье бледно-желтого цвета, едва прикрывающем колени, кладет, словно защищая, свою тонкую руку на его пальцы.
– Вернер, тебя ведь никто не принуждает… Ты пришел сюда добровольно. Смотри, там, напротив, приспущен флаг.