Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
Если хочешь полюбоваться широким видом на юг и на запад, не бойся некоторого риска. В каменной ограде, окружающей ферму, Кройзинг нашел впадину – нечто вроде сиденья, которое он называет своей ложей. Разумеется, в короткое мгновение, которое необходимо для того, чтобы добежать до ограды, может бухнуть снаряд. А хоть бы и так! Кройзинг бежит туда, забивается в свое укрытие и, посмеиваясь, переводит дух. Все прозрачнее сумрак безлунной, но ясной звездной ночи; постепенно ухо различает, откуда идет шум боя. Овраги в направлении Дуомона находятся под сильным огнем. Вдоль Пфефер-рюкена – тоже ружейный и пулеметный огонь. На откосе, в деревне Лувемон, красным пламенем вспыхивают и гаснут разрывы снарядов. Внизу пытаются проскользнуть незаметно полевые кухни, зарядные ящики, рабочие команды с мотками проволоки, шестами, шанцевым инструментом – лошади, повозки, люди. Нет, француз уже не экономит снарядов. Вот налево, в долине, вдруг вспыхивают в темноте багровые огненные цветы. Это в нескольких сотнях метров отсюда, где кромешная тьма и где торная полевая дорога ведет в сторону Эрбебуа.
На южной окраине леса Вош, через которую пролегает колонный путь к Дуомону, бушует и пылает цепь маленьких вулканов – вот вспыхивают все новые и новые. А над самым Дуомоном, над головой брата Збергарда и его солдат, беспрерывно стоит густой красный туман. Там – неослабевающий грохот гигантского горна, имя которому Верден. Там растаптывается хребет армий, там над горизонтом вздымаются красные и зеленые огненные шары, – веселый фейерверк, означающий крик пехоты о помощи. Вон изливают мягкий свет и плавно снижаются белые французские осветительные ракеты, в сиянии которых так удобно расстреливать противника. Кристоф Кройзинг хорошо знает их по боям у Шмен-де-Дам, на высоте Ло-ретто, у сахарного завода под Суше: он знает их по всем прелестям кампаний 1914 и 1915 годов, когда Кристоф еще был рядовым пехотинцем и готов был отдать свою жизнь за отечество. Теперь он предпочитает наблюдать, с него вполне достаточно этого места, маленького углубления между разрушенных стен, у которого пищат эти славные крысы. Горизонт, раскинувшийся перед ним огромной дугой, сверкает и горит, озаряется пламенем и снова чернеет. Отдаленность не мешает тому, что вой и грохот боя доносятся до него во всем своем неистовстве и еще более усиливаются от выстрелов собственных батарей. У леса Фосс, у леса Шом, у Вавриля батареи работают в полном составе орудийных расчетов. Полуголые артиллеристы, расставленные цепью подносчики, наблюдатели на деревьях, телефонисты у аппаратов – ночная смена! Он хорошо знает все эти проклятые места, извергающие огонь. Послезавтра, в ближайшем соседстве с его отрядом, будет установлено новое немецкое орудие – оно привлечет ответный огонь французов в эту тихую долину.
Жаль уцелевших еще остатков леса. Жаль каждого человека, который погибнет здесь. Жаль его самого, Кристофа Кройзинга. В двадцать один год ему пришлось познать, что человеческая подлость и инстинкт самосохранения так же беспощадны, как и война, и что труднее вырваться из болота этой подлости, чем из пекла войны. Он прислоняется к разрушенной стене, сгорбившись, подперев руками худые щеки мальчишеского лица, обрамленного растрепавшимися волосами.
Вот как оно выглядит под Верденом, думает Кройзинг. Мало что изменилось в течение этих недель; наши части чуть-чуть продвинулись вперед, но территорию, которую мы заняли, можно сплошь устлать трупами. Та же картина и на Сомме, где такую же комедию разыгрывают с участием французов и англичан. Теперь грохот раздается напротив, на высоте 344; вспыхивает резкое марево красных огней, окутанное белым дымом. Может быть, опасно дольше оставаться здесь; но теперь он пойдет спать уже не в таком безнадежном настроении, как вчера. Тогда он чувствовал себя затравленным этой бандой, которая шпионит за его почтой, перечитывает то, что он пишет отцу и матери. Нет, теперь он опять ожил, полон энергии, и в голове ясно, как никогда. «Они» не учли одного: духа товарищества, еще сохранившегося в армии среди порядочных людей. Завтра или послезавтра опять придет сюда Бертин. Под мундиром, у сердца, уже шелестит листок бумаги: он, Кристоф, написал письмо сегодня, после обеда, своей замечательной автоматической ручкой! Еще несколько дней крайней осторожности – и тогда обходным путем сверху протянется рука сильных мира сего и вытащит его, Кристофа Кройзинга, из этой крысиной норы. Пусть даже боги подали в отставку и разумное руководство миром, по-видимому, заменено работой чудовищного механизма, но все же повсюду в немецкой армии сидят – в одиночку или группами – люди, которые хотят уничтожить несправедливость. У «них» потемнеет п глазах, когда им докажут, что сразу за передовыми позициями начинается подлость, грабеж, измена родине.
Как обильно ложится роса, думает он, вставая с трудом, у него затекли ноги. И как ярко горят звезды! Совершается ли там такое же безумие, как и здесь, на земле? Возможно. Та же материя, тот же дух – и наверху и внизу… Крысы пищат и шныряют в полутьме, точь-в-точь как голодные кошки; завтра надо обязательно пристрелить десяток-другой. Там, на передовых линиях, они разжирели бы еще больше, но им, видно, не хочется покинуть развалины этих конюшен, где они родились.
Усталый, с тяжелой головой, но совершенно успокоенный, Кристоф Кройзинг забирается обратно в укрытие, где храпят его товарищи. В сыром каменном подземелье отчаянная вонь; но от листка бумаги, который он, раздеваясь, ощущает в боковом кармане, струится нежность, помогающая забыть все невзгоды. Складывая мундир и опуская на него голову, как он это делает каждую ночь, Кройзинг – совсем еще мальчик – улыбается в темноте.
Ранним утром французы посылают обычное утреннее приветствие рельсам узкоколейки: грохот разрывов, жужжание осколков, лязг стали, земляные смерчи. Тотчас же баварцы вылезают из своих нор, осматривают повреждения.
– Сразу отхватил два звена. Вот зараза француз, и задал же он нам работы!
Высоко наверху в утреннем тумане парит французский самолет, он исчезает в восточном направлении.
Чудесный летний день, думает Кристоф Кройзинг. Сегодня ему хорошо, так хорошо, как уже давно не было. Голубое небо – так бы и улетел отсюда. Надо бы проверить на станции Хундекееле, не доставлены ли уже вагоны для отправки второго орудия. Он осторожно бежит под гору, возле рельс или прыгая со шпалы на шпалу. Время от времени французы посылают еще дополнительную порцию снарядов – «ратш-гранаты» как их называют немцы, они разрываются мгновенно, еще до того, как доносится звук выстрела. Эта часть лощины расположена крайне удобно для артиллерийского наблюдения французов. Но сегодня Кройзинг ничего не боится. Есть своя хорошая сторона в том, что он вынужден был шестьдесят дней подряд оставаться на позиции: волей-неволей запоминаешь наизусть каждую тропинку. Сегодня он впервые снова замечает цветы на краях воронок: лиловый кресс, ярко-голубые васильки и красный цветок дикого мака, похожий на капельку выступившей крови.
В Хундекееле зной дрожит уже над волнистой жестью крыш. Там нет никаких вагонов: значит, сегодня, не будут забирать второе орудие. Жаль. Зато в тени железнодорожной будки расположились отдохнуть полдюжины пехотинцев вместе с младшим врачом. Прислонившись спинами к стене и протянув ноги, они спят сидя, запыленные
1Ratsch – восклицание, выражающее скорость полета; так в германской армии называли 75-миллиметровые снаряды.
и покрытые глиной. Их скрюченные фигуры выражают сверхчеловеческую усталость; в здании говорит по телефону такой же смертельно усталый лейтенант, которому, однако, надо оставаться на ногах и нести ответственность за команду. Он пытается разузнать, каким образом можно доставить в тыл два пулемета и солдатский багаж. Переговорив, он выходит из будки и, щурясь на яркое солнце, разглядывает унтер-офицера баварца, предлагает ему папиросу, задает вопросы. Он полагает, что следует разбудить людей: чем крепче они заснут, тем труднее будет встать. А пока они торчат здесь, в этой проклятой дыре, надо быть н. а-чеку: в случае обстрела сразу рассыпаться и уйти в укрытия. Их сменили в два часа ночи, они возвращаются с Пфеферрюкена, большая часть пошла обычным путем через Брабант и была уничтожена огнём; лейтенант Маниц и младший врач Тихауэр с самого начала решили, что, когда уже мечтаешь об отпуске, лучше проваливаться из одной воронки в другую и пробираться как придется, чем снова подвергнуться обстрелу тяжелых орудий. Кристоф весело смеется. Пережиты ужасные дни, но теперь, наверно, будет спокойнее. Ведь сражение на Сомме одинаково поглощает внимание и французов и немцев. Солдаты вполне заслужили немного покоя, а теперь у всех только одно затаенное желание – напиться горячего кофе.
Кристоф Кройзинг тотчас же приглашает лейтенанта и его товарищей на чашку горячего, крепкого настоящего кофе. Довольный тем, что его намек понят, лейтенант будит заснувшего ефрейтора и приказывает ему отправиться ближайшим поездом вниз к Штейнберг-парку с багажом и обоими пулеметами и ждать его дальнейших распоряжений. Остальные присоединяются к Кройзингу. Тяжело шагая вдоль полотна, они разговаривают вполголоса. Спины их согнуты, ноги зудят. Может быть, удастся немного помыться или хотя бы раздобыть завтрак у землекопов.
Их осторожный шаг и невообразимо грязные мундиры говорят – о том, как хорошо знакомы эти опытные солдаты с условиями данной зоны; они как бы все время держатся настороже, готовые к нечаянным сюрпризам. Сейчас, правда, половина девятого утра, с "привязного аэростата французу видно не очень-то далеко; но осторожность – мать всех добродетелей, так говорят в армии. Унтер-офицер Кройзинг бежит вперед, чтобы приготовить кофе; пусть гости-гессенцы, – оказывается, он подцепил гессенцев, – потихоньку следуют за ним. Прогулка вовсе не такая уж опасная. В этот час «он» никогда не стреляет…
…Какой сегодня день по календарю? Все равно. Во всяком случае недобрый день для Кристофа Кройзинга.
После долгих пререканий французское главное командование, по желанию министерства иностранных дел, разрешило иностранным журналистам, корреспондентам нейтральных стран, посетить верденский фронт. Разрешение было дано с неохотой и на короткий срок. И вот Аксель Крог, влиятельный, деятельный сотрудник крупных шведских газет, прибыл на позиции французской батареи, откуда еще никогда не стреляли в неурочное время и где посещение журналиста вызвало самые разноречивые чувства: недовольство, насмешливое любопытство, приветливость.
– Господин Крог давнишний член шведской колонии в Париже, искренно восхищается Францией, – объясняет сопровождающий офицер из отдела печати генерального штаба.
– Пусть в таком случае вступит в иностранный легион, – ворчит артиллерист Лепель на чистейшем жаргоне парижских предместий.
Но французская артиллерия – самая лучшая в мире. И не только со времен Бонапарта, единственного артиллериста среди великих полководцев. Надо дать господину Крогу возможность написать хлесткую статью для Швеции, где так широко и бесстыдно распоясалась немецкая пропаганда. Господину Крогу придется подняться к офицеру-наблюдателю, чтобы взглянуть в стереотрубу, как палят из пушек по отдельным фигурам неприятеля. – Там, знаете ли, проходит узкоколейка, сегодня ночью в Пфеферрюкене произошла смена частей, боши пользуются этим склоном для отдыха. – Артиллеристы презирают людей, пишущих в газетах; они плюют на тех, кто затягивает войну, и на тех, кто увиливает от нее. Кроме того, придется лишний раз чистить орудия. Но в конце концов это дело чести – показать, как стреляет тридцать третья бригада. Первое и второе орудия наготове и ждут только мишени, подходящей дичи, которая должна появиться на расстоянии двух с половиной километров в поле зрения трубы…
…Кристоф Кройзинг по-мальчишески перепрыгивает через воронки и рысью бежит вдоль рельс. Если уж везет, так во всем! Теперь у него даже есть выбор: отдать ли письмо сейчас этому славному лейтенанту, или подождать, пока придет завтра Бертин. Верно говорится: ни радость, ни беда не приходит одна. Погруженный в размышления, он достигает незащищенной подошвы долины, перед ним простирается плоская коричневато-желтая пустыня. Осталось еще семьдесят – восемьдесят метров до укрытия.
Что случилось? Кройзинг вздрагивает. Он едва успевает оглянуться, как за его спиной раздается оглушительный удар и взвизгивает горячая сталь разорвавшегося снаряда. Бледный и испуганный, каким-то чудом уцелевший, он делает два прыжка, чтобы укрыться в ближайшей воронке. Но в это время берет слово орудие номер два, И что-то огненно-черное с ревом встает перед Кройзингом, опрокидывает его, швыряет, как щепку.
Боже, боже! думает он, и теряя сознание, ударившись подбородком о рельсы, шепчет: «Мама, мама, мама!»
Шведский журналист, стоящий возле французского наблюдателя, бледнеет, усиленно благодарит. Замечательно искусная стрельба, но с него хватит.
В это время гессенцы бегом устремляются за железнодорожную насыпь, впереди всех – лейтенант. Они сразу поняли, что молодой баварец поотвык от такой кутерьмы, иначе он сейчас же, при первом попадании, залег бы за насыпь: с ратш-гранатами шутить не приходится.
Вот они уже топчутся возле лежащего в луже крови Кройзинга. Младший врач Тихауэр осторожно наклоняется над ним. Тут уж ничем не поможешь: впрыскивание морфия – это единственное, что еще можно сделать для него. Осколками, точно топором мясника, разрублены лопатка и ключица, разорваны большие артерии и, вероятно, пробито легкое. Зачем ему еще приходить в чувство?
На опушке леса, наверху, показываются удивленные солдаты и сапёры. Чего это французу вздумалось стрелять в неурочный час? Лейтенант Маниц с подступающей тошнотой разглядывает распластанное безмолвное существо, с которым он еще пять минут назад так весело разговаривал. Вот оно, как издыхающее животное, начинает стонать и, полулежа, приподнявшись на локтях, произносит как бы про себя, но в то же время для всех окруживших его угрюмых, покрытых грязью людей:
– Хотел бы я только знать, когда будет конец, этому проклятию!..
Глава шестая В ДЕРЕВНЮ ВИЛЛИ!
На следующий день солдаты, придя на работы, взволнованно говорили друг другу: какое счастье, что они остались вчера дома; как раз в этом месте произошел обстрел, – в полдень в Билли привезли несколько тяжело раненных. Бертин скептически прислушивается к возбужденным толкам и нетерпеливо ищет глазами Кройзинга. Запоздал он, что ли, сегодня? Или он уже внизу, на орудийной площадке?
Сегодня иное, чем позавчера, распределение работ. Бертин орудует лопатой по соседству с двумя баварцами,' счищая вместе с ними глину с нового железнодорожного пути, чтобы облегчить дальнейшее перетаскивание орудий.
– Где ваш унтер Кройзинг? – спрашивает он одного из них, веснушчатого, рыжеватого парня с выдающимся кадыком.
Не подымая глаз, тот в свою очередь интересуется, что ему, собственно, нужно от Кройзинга.
– Ничего, просто он понравился мне.
– Приятель, – говорит баварец, – наш унтер-офицер Кройзинг больше уж никому не будет нравиться! – При этом он выразительно ударяет лопатой по комку глины.
Сначала Бертин ничего не понимает и так долго переспрашивает, что баварец гневно набрасывается на него:
– Котелок у тебя не варит, что ли? В Кройзинга угодил снаряд, его уже нет в живых; как зарезанный бык, ом истекал кровью, когда его на платформе отвозили в лазарет, в Билли.
Бертин не отвечает. Он стоит, вцепившись в лопату, бледнеет и беспрерывно откашливается. Как странно! Вот так стоишь спокойно при таком известии, не кричишь, не бьешься в отчаянии!
– На войне как на войне, тут ничего не поделаешь, Друг! 4
Кто это сказал? Баварец? Сказал и откашлялся, наверно чтобы прочистить горло.
– Это, видишь ли, случилось вчера, перед обедом. Ему раздробило левое плечо. Как говорится, сегодня ты, а завтра я. Не придется уж свидеться с ним.
Они продолжают работать.
– Ты и раньше знал нашего Кройзинга? – спрашивает после короткого молчания баварец, подымая покрытое потом лицо. Бертин отвечает:
– Да, я был его другом. Если бы в армии было побольше таких, многое было бы по-иному.
– Да, – продолжает баварец со скорбью в голубых глазах. – Что и говорить, приятель. Такого второго унтер-офицера днем с огнем не сыщешь. И если кое-кто и радуется, что Кристофа со вчерашнего дня уже нет в живых…
Затем он втягивает голову в плечи, как если бы сболтнул лишнее.
– Со мной можно быть откровенным, – едва слышно произносит Бертин, – я знаю все.
– Ладно, – уклончиво отвечает баварец и уходит.
Во время перерыва он, однако, вновь появляется
в сопровождении невысокого молодого солдата с худым лицом и черными, как будто удивленными глазами. У обоих фуражки ухарски сдвинуты набекрень, мундиры расстегнуты. Молча и как бы случайно они присоединяются к Бертину: попросту три солдата околачиваются в тени, пытаясь увильнуть от работы, чтобы соснуть часок. Среди растрескавшихся и обезглавленных деревьев торчит на земле, как маленький стол, осколок тяжелого снаряда или мины, отлетевший при разрыве в сторону. Он обратил к. небу круглое, как тарелка, дно на широкой стальной ножке: целуй, мол, в зад. И правильно! Так выглядит мир, в котором гибнут такие люди, как Кройзинг.
– Это близкий друг унтер-офицера Кройзинга, – поясняет баварец. – Он помогал при перевязке снять мундир с тела, и вот из кровавых лоскутьев выпало нечто, чего никто из нашей части не хотел бы оставить при себе.
Может быть, вы пожелали бы взять это?
«Это» вчера еще было письмом Кройзинга. Бертин заявляет, что охотно возьмет его; он странно взволнован настойчивостью, с которой мертвец или почти мертвец осуществлял свою волю. Солдат передает ему, придерживая кончиками пальцев, разбухшую четвертушку, покрытую коричнево-красным, еще клейким веществом. По виду это похоже на тонкую плитку шоколада. Неясно пестрят по ней черно-синие письменные знаки. Бертин бледнеет, но принимает из рук баварца этот последний привет и последнее поручение и прячет письмо в боковой карман вещевого мешка. Когда он вскидывает на плечо мешок из грубого серо-голубого холста, ему кажется, что мешок стал тяжелее, что холодом и ужасом веет от него: человек надеялся встретить друга, а от друга остался лишь клочок бумаги с туманным поручением, грозящим всевозможными осложнениями. Бедный маленький Кройзинг! В это мгновение перед Бертином, как оживший сук, снова появляется серая кошка. Она нагло смотрит на него своими зелеными, как бутылочное стекло, глазами. Бертина охватывает ярость, с проклятием швыряет он в кошку первым попавшимся под руку осколком; конечно, он промахнулся. Баварцы смотрят на него с удивлением. Кошка жива. Такие твари всегда живучи…
После полудня кто-то нерешительно останавливается перед ротной канцелярией. Вряд ли солдаты приходят сюда без вызова, ибо лишь любимцев бывшего страхового агента Глинского ждет здесь что-либо приятное; порядочные же люди предпочитают сделать крюк. Тем не менее нестроевой Бертин стучит согнутым пальцем в дверь, обитую толем, и, войдя, становится навытяжку. Оцепенелый взгляд, морщинка над перекладиной очков свидетельствуют о том, что с человеком что-то неладно. Но Глинский, облаченный в китель с офицерскими погонами, смотрит на него рыбьим взглядом выпученных глаз, посасывая толстогубым ртом сигару; он уже давно не интересуется такого рода вещами. Слишком долго приходилось ему в мирное время вникать в душевные переживания своих клиентов, чтобы из взносов застрахованных выколотить для себя средства к жизни. Нет, довольно: теперь война, теперь о нем позаботится государство; он может держать себя независимо, что он и делает. Глинский сам себе не отдавал отчета (но это хорошо понимала его жена), каких трудов ему стойло носить маску уступчивости и лести, когда он был страховым агентом; тем больше ему по вкусу теперешняя жизнь…
Нестроевой Бертин? Ага, тот самый, который отличился тогда у водопровода, и тот, который обкорнал себе бороду! В данную минуту Глинского интересует именно вторая примета. Первая ему, несомненно, еще пригодится при дальнейшей беседе.
– Что нужно этому с ощипанной бородой? – говорит он в пространство, бросая свой вопрос в воздух, душный, затхлый воздух канцелярии.
«Этот с ощипанной бородой» просит об увольнительной записке в Билли, с правам не возвращаться к вечерней зоре. Сообщение с Билли ненадежное, придется, может быть, потратить весь вечер на обратный путь.
Оба писаря ухмыляются про себя. Конечно, в исключительных случаях солдат может после службы просить об отпуске. Солдат – не каторжник, он не носит цепей на ногах. Но власть – это власть, и милость – это милость. То, что задумал этот молодчик, не сбудется. Он не пойдет сегодня в Билли.
Бертин знает этих писарей. Шперлих, глупый и добродушный, в мирное время служил в какой-то канцелярии. Кверфурт, с козлиной бородкой, косой и дальнозоркий, в очках, работал чертежником на заводе Борзига в Тегеле. При прежнем фельдфебеле и тот и другой были обходительными простецкими парнями; но с кем поведешься, от того и наберешься – общение с Глинским испортило их. Бертин чувствует, что здесь все трое против него: трудно будет отстоять свое право. Что ему нужно в Билли? – спрашивает Глинский с лицемерной приветливостью. Бертин хочет навестить в лазарете знакомого, которого вчера доставили туда с тяжелым ранением. При воспоминании о понесенной утрате у него сжимается горло, вот опять его что-то душит; вероятно, и голос его слегка дрожит.
– Так, – небрежно бросает достопочтенный Глинский. – Навестить раненого? А я уж думал, какую-нибудь прачку или потаскуху.
Бертин слышит, как жужжат мухи на свисающей с низкого потолка клейкой бумаге. В роте всем известно, что он недавно женился, можно поэтому ожидать, что Бертин будет протестовать, выразит неудовольствие. Но Бертин и не думает об этом. Он хочет проститься с Кройзингом, он попадет к нему. Когда так страстно желаешь чего-нибудь, то не дашь какому-то Глинскому вывести себя из равновесия. Поэтому он спокойно рассматривает дряблую кожу и сопящий нос своего начальника и не отвечает ни слова; и это умно. Молчание Бертина как будто удовлетворяет Глинского, он удобно располагается на стуле. /Кого же это господин писатель предполагает почтить своим посещением? По меньшей мере французского пленного? Верно? Бертин невольно улыбается: этого вопроса следовало ожидать.
– Никак нет, – отвечает он. – Я хочу навестить добровольца из резервной части фермы Шамбрет, унтер-офицера Кройзинга. Вчера он был тяжело ранен.
Глинский вздрагивает, его серое лицо выражает удовольствие. История с военным судом широко известна, и вполне естественно, что такой человек, как Глинский, рад за своих баварских коллег, которые причастны к этому судебному делу. Но он молниеносно овладевает собой.
– Можете не трудиться. Парень уже давно умер, похоронен сегодня после обеда.
Бертину ясно, что Глинский лжет. Канцелярия его части обычно не имеет связи с баварским нестроевым батальоном. Унтер-офицеры обеих войсковых частей обмениваются сведениями или завязывают знакомства только при случайных встречах в крупных интендантствах, в Манжиене или Дамвилере. Но что же тут возразить? Не сказать же, что в таком случае он хочет побывать на могиле убитого?
– Так*,– произносит он медленно, – умер и похоронен?
– Да, – выразительно подтверждает Глинский, – а теперь марш на работу, герой водопровода! Выкатывайтесь, кругом, марш!
Бертин поворачивается и выходит. Глинский же спешит связаться по телефону с фельдфебелем баварской роты Фейхтом и поздравить его со счастливым исходом одного щекотливого судебного дела.
Бертин стоит на солнцепеке и задумчиво переминается с ноги на ногу. Если не удастся поехать в Билли с увольнительной запиской, все равно, он поедет и так. Посоветоваться бы с опытным человеком. На противоположной стороне как раз показывается, потирая руки, унтер-офицер
Бенэ. За ним трактирщик Лебейдэ из его же войсковой части несет крепкий кофе, которым он собирается насладиться с Бенэ и другими приятелями за игрой в скат. По приказу парка, все фронтовые команды после работы свободны от службы, и рота не может нарушить этот приказ. Светлые узкие глазки унтер-офицера становятся серьезными, когда Бертин вполголоса сообщает, что произошло. Несчастный случай с молодым баварцем очень взволновал Бенэ, отца двоих детей; Карл Лебейдэ только пожимает плечами по поводу ответа канцелярии. Много путей ведут в Билли, говорит он.
Они входят в барак, дверь захлопывается за ними; в большом помещении стоит тишина, в нем копошатся всего несколько человек. За столом, в правом углу, ефрейторы Неглейн и Альтганс уже поджидают партнеров для ската.
– Тут надо кому-нибудь из нас притти ему на помощь, – решает Альтганс. – Что же поделать, если у пруссаков чувство товарищества уже отжило свой век.
«Чувство товарищества» – любимое выражение Грас-ника, все присутствующие это знают. Ефрейтор Неглейн молчит: он человек робкий, мелкий помещик из Альтмарки. Тем решительнее зато ефрейтор Альтганс, тощий резервист, еще совсем недавно покинувший пехотный полк, – с этим полком он принимал участие в февральском наступлении в этом же районе, получил рану между ребрами и несколько месяцев пролежал в госпитале. Неглейн охотно показывает всем глубокую ямку у грудной клетки. Он несет нечто вроде курьерской службы между батальоном в Дамвплере и ротой, не занимая, однако, должности ординарца. У него есть постоянное удостоверение, позволяющее ему во всякое время показываться на улице, – не именное, а на предъявителя. Оно лежит за обшлагом мундира, а мундир висит за его спиной, на гвозде. Понятно?
Спустя несколько минут нестроевой Бертин торопливо шагает по деревянным настилам, кратчайшими путями, к парку, мимо команд, отгружающих снаряды. Он выпил кружку прекрасного кофе, и в рукаве мундира у него кое-что припрятано. Кроме того, старшему наводчику Шульцу из парка тяжелой артиллерии и обоим его помощникам всегда известно, когда бывают оказии на Романь, Ман-жиён и Билли.
Глава седьмая СТАРШИЙ БРАТ
– Унтер-офицер Кройзинг? Совершенно верно. Погребение в половине седьмого.
Бертину указывают на лестницу вниз, в подземелье. В выбеленном известью подвале стоят три гроба; один из них открыт. В нем покоится то, что еще напоминает о Кристофе Кройзинге: его умиротворенное лицо, Развешанные мокрые простыни и вертящийся вентилятор охлаждают помещение, в котором, однако, уже тяжело дышать. Но Бертин скоро забывает об этом. Вот он стоит у гроба своего самого недавнего и самого несчастного друга. «Отрок смуглый и приятный лицом», говорит он мысленно словами библии. И вслед за тем в торжественном тоне: «О господи! Что есть человек, что ты не забываешь о нем? Что есть смертный, что ты чтишь его? Ибо человек, как былинка, и цветет, как полевой цветок, и отцветает».
Длинные ресницы на пожелтевшем лице и далеко расходящиеся брови, словно музыкальные знаки, выступают над потухшим овалом щек; плотно сжатые губы скорбно изогнуты книзу; линия широкого в висках, выразительного выпуклого лба уходит вверх, под мягкие волосы. Кройзинг, думает Бертин, глядя на это благородное лицо, мальчик, друг, и зачем только ты оказал им эту услугу? Зачем только ты попался? А матери верят, что их молитвы доходят, не говоря уже о надеждах отцов, о радостях будущего.
В углу стоят козлы еще для многих гробов; жужжит вентилятор. Бертин придвигает одни козлы, садится и, покачивая головой, погружается в раздумье. Перед ним опять встают блестящие буковые листья, расщепленные стволы деревьев, покрытые медной ржавчиной; вот он и Кристоф сидят на краю воронки; хромовые сапоги покоятся возле обмоток, ржавые осколки торчат из земли, серая кошка, с зелеными, как бутылочное стекло, глазами, нагло уставилась на руку Кройзинга. Все это исчезло, исчезло, так же безвозвратно, как безвозвратно ушел звук голоса, все еще отдающийся в его ушах.
«На протяжении шестидесяти дней вы – первый человек, с которым я могу говорить об этих вещах. И если вы захотите, то даже можете мне помочь». Захочет ли Бертин помочь? А куда привело Кройзинга его стремление помочь людям? Сюда…