Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Сестра Клер ловит себя на том, что она улыбается, свободнее дышит и уже немного посмеивается над собственными колебаниями. Она подает Познанскому руку.
Благодарю, господин адвокат, я подумаю об этом. Сейчас же мне нужно выудить из ванны нашего подопечного.
Но когда сестра Клер приходит к банщику Пехлеру, птица, как он выразился, уже улетела. Бертина потянуло к Палю. Он упрекает себя за то, что забросил его. Когда-нибудь надо же отложить в сторону собственные дела. Его и без того мучает мысль о том, как он объяснит Палю свое желание перейти в военный суд.
Так встречаются у кровати Паля два солдата рабочей команды: Лебейдэ и Бертин. У обоих, повидимому, в эту минуту нелегко на душе, но плоть их удовлетворена: один вышел из ванны, как новорожденный, а другой побывал на кухне, что тоже было неплохо. Оба единодушно подтверждают, что Вильгельм неузнаваем: он уже в состоянии сидеть по полчаса, прибавляет в весе, чувствует, как растут силы.
– Вы, должно быть, удивлены? – ухмыляется он. – Да, дело идет на лад. Теперь уж я не расстраиваюсь от всякого пустяка. Самое ужасное – это перевязка по утрам, – морщится он. – Лежать и знать: сейчас начнут тебя мучить и нет тебе никакого спасения! Это, скажу я вам, штука – прямо сердце соскакивает с подшипников.
Карл Лебейдэ ловит себя на желании погладить Палю руку. Бертин робко спрашивает себя: что он ответит этому мученику, когда тот, исполненный надежды, заговорит об их будущей совместной работе в Берлине? В кармане у него шелестит копия письма Диля. Может быть, разговор примет такой оборот, что удастся в комическом виде изобразить всю историю с затребованием, в которую теперь, по милости майора Янша, впутан и Паль.
– Ну, я опять ложусь: моя кровать – моя крепость, – шутит тот. – Тут мы можем потолковать по душам.
Нет ли чего-нибудь нового о России? Вот чего не хватает здесь Палю – возможности перекинуться словечком по поводу этого события, которое перевернет мир. Нет, Бертин и Лебейдэ тоже знают лишь общеизвестные факты. Все трое удивляются силе и последовательности, с которой развиваются события в России.
Но Бертину не хочется включаться в этот разговор. Ему вспоминается случай, свидетелем которого он был, работая вместе с русскими военнопленными в Романи.
В обеденный перерыв один из них, солдат с рыбьими зубами и русой бородой, расселся у огня и стал раздавать ломти хлеба солдатам, но не по доброте душевной, а за деньги: десять пфеннигов ломоть – цена неплохая. Один молодой русский, в шапке, сдвинутой на затылок, с белокурыми волосами, падающими на лоб, подал ему монету, взял ломоть и, держа его в воздухе, открыл рот, как бы собираясь откусить, но вместо этого спокойно сказал: «Когда мы вернемся домой, то убьем тебя, кулака, это уж вернее верного!» Только после этого он откусил хлеб. Лицо спекулянта – грязное и загорелое – слегка побледнело. Уставившись маленькими светлыми глазками в глаза другого, он произнес: «Коли на то будет господня воля, Григорий, то я прежде застрелю тебя». Но младший, набив полный рот, только засмеялся, кивая головой: «Слыхали, ребята? Надо и оба смотреть за нашим кулаком». В кругу раздались смех и ропот; многие, по-видимому, не хотели портить отношений со спекулянтом, который хладнокровно продолжал отпускать товар, считать деньги и совать их в карман. Он только бросил беглый взгляд на штык дежурного солдата. Этот взгляд не укрылся от жующего Григория. «Нет, – засмеялся тот, вытирая руки о шинель, – никакой казак тебя тогда не защитит от нас». – «Коли так будет угодно богу, то никто меня не защитит», – смиренно ответил бородач, тощий парень средних лет: он не поддавался соблазну съесть хлеб и предпочитал продавать его.
Эта сцепа, которую Бертин наблюдал, когда в сердце Франции стояли настоящие русские холода, запечатлелась в его памяти только благодаря своему дикому своеобразию; но после революции она приобрела более глубокое значение.
– Если движение охватило и крестьян, то оно будет удачным и длительным, – говорит он задумчиво. – И во Франции в 1789 году также началось с крестьян. В те времена они, как звери, рыскали по полям в поисках чего-либо съедобного – оборванные человекоподобные существа, так повествует о них историк по имени Тэн, помещик же продавал урожай, чтобы жить в Париже на широкую ногу. В России дело тоже зашло далеко, но разве это мыслимо у нас? – Бертин с сомнением качает головой. – У нас, где все так хорошо организовано?
– Мы даже «организованный голод» изобрели, – замечает Паль.
Карл Лебейдэ, сложив толстые руки на животе, продолжает:
– Милый ты мой, мелькало ли перед твоими почтенными очами слово «мешочничество», которое стало попадаться в газетах? Что касается моей старухи, она пишет поучительные вещи о том, что берлинцы, как перезрелые школьники-экскурсанты, каждую субботу тащатся с мешками куда-либо в окрестности столицы. И как они чертыхаются, если какой-нибудь придурковатый жандарм предлагает им развязать мешок! Но должен сказать тебе, что не так уж много жандармов, которые отнимают у бедного люда злосчастное добро, – сами понимаете, почему. Если такое положение продолжится еще год…
– Еще год! – в один голос восклицают Бертин и Паль.
– Послушайте! – говорит Бертин, потрясенный ужасной перспективой бесконечной войны и весь проникнутый симпатией к товарищам по несчастью. – Последние дни я мечусь то в надежде, то в глубоком унынии. Скажите мне, как вы поступили бы на моем месте? Тебя, Вильгельм, это очень близко касается.
И он излагает ход событий в том виде, как они были ему известны или как он догадывался о них, начиная с первого разговора с Познанским. Паль молча держит корпию письма в слегка дрожащих руках. Лебейдэ, склонив красноватое лицо над подушкой Паля, читает вместе с ним. Бертин, как приговора, ждет их решения. Затем Паль рвет на куски тонкую бумагу.
– Не бывать тому, чего они хотят, – говорит он, – а случится то, чего они не хотят. Ты даже и не представляешь себе, друг, как это кстати. Только на-днях я всесторонне обсудил это с Карлом. Когда мы говорили с ним в первый раз, я был еще оглушен болью. Я совсем позабыл то, о чем мне только в январе подробно писал надежный человек. А теперь ты сваливаешься, как ангел с неба, – и все становится на место.
Ничего не понимая, Бертин смотрит на этих бывалых людей, вслушивается в слова Лебейдэ о том, каким образом может быть отозван с фронта солдат. Обходный путь через военный суд как раз придает силу и действенность плану Паля.
– Нет, – кивает Паль, – дела майора плохи: я с моим пальцем укачу в Германию, а ты, милейший, раздобывай себе помощь хоть с луны. А из военного суда мы уж тебя вызволим.
Бертину немного стыдно за ту осторожность, которая заставила его сначала молчать. Нет, он будет действовать открыто, в согласии с теми, кто ему доверяет… Только сейчас он чувствует, что готов бороться против превратностей, еще предстоящих ему. Поэтому он лишь усмехается, когда к кровати Паля подходит сестра и довольно грубо спрашивает, кто из них Бертин, его уже давно ждут в комнате девятнадцать.
Паль и Лебейдэ смотрят ему вслед, – па его спину, небольшую лысину.
– Мы были к нему несправедливы тогда, в Романи, Карл.
Но Карл Лебейдэ невозмутимо отвечает:
– Лучше причинить несправедливость другому, чем самому терпеть от нее, а для Бертина это все равно прошло незаметно.
Военный судья Познанский долго и с отеческой теплотой прощается с Эбергардом Кронзингом. Соседи по комнате насмешливо прислушиваются к речам толстяка, однако находят и них смысл. Лейтенант Кройзинг никак не хочет примириться с тем, что его намерение – подарить саперам командира в лице Бертина – все же срывается. Познанского интересует лишь свидетель Бертин, единственный свидетель на будущем крупном, судебном процессе казначея Нигля из Вейльгейма, что в Верхней Баварии. Правильности его доводов не может отрицать и Кройзинг. Ворчливо, он защищается:
– Вы хотите, чтобы и я стал таким же подлым эгоистом, как и все в этой войне?
Это «вы» относится к лейтенантам Флаксбауэру и Метнеру, которые поддерживают военного судью Познанского.
– Он способен командовать ротой, а вы пытаетесь уговорить меня в том, что его надо припрятать под стеклянный колпак.
Он создан для военного суда! – кричит в ответ лейтенант Флаксбауэр.
А лейтенант Метнер спрашивает саркастически: не лучше ли предоставить самому Бертину возможность выбора?
– Великолепно! – уже смеется Кройзинг. – Ему еще и выбирать! Как бы не так!
– Вы султан турецкий, – издевается лейтенант Флаксбауэр.
– Предприниматель, – бросает Метнер, которого раздражает тирания Кройзинга, его повелительные окрики.
Чтобы поддразнить его, Метнер рассказывает незначительную историю, не имеющую, собственно, прямого отношения к их разговору и приключившуюся с ним незадолго до того, как он был ранен. Она свидетельствует о бесхребетности, которая превращает рядового немецкого офицера в типичного рядового немца, каким он представляется ему – Метнеру. Состоя докладчиком при командовании Западной группы, он сообщил о жалобе одного офицера, который излил ему душу во время инспекторской поездки по соседним участкам: совершенно невозможно, из-за бесконечных инстанций, втолковать там, наверху, что у него здесь, на передовых позициях (среди этого дерьма, так выразился он), в боевом составе каждой роты всего-навсего по сорок человек, а не свыше ста десяти, как числится на бумаге. «Потом они наверху поражаются, когда нас бьют, – негодовал офицер. – А ведь сами они, не задумываясь, причисляют к составу рот и больных и откомандированных…» Метнер обещал позаботиться о продвижении жалобы. Но когда вскоре после этого с целью расследования из группы Лихова прибыл кто-то в красных лампасах, молодчик отказался от всех своих слов из опасения впасть в немилость полкового начальства. И лейтенант Метнер остался в дураках.
– А между тем у этого офицера в самом деле было всего сорок штыков, когда французы внезапно пошли в наступление. И в такую вот среду вы хотите загнать вашего ничего не подозревающего друга, чтобы он постоянно был на ножах с окружающими? Хорош доброжелатель, нечего сказать!
Кройзинг вспыхивает, задетый словом «хорош», но сдерживается.
– Сами видите, – успокаивает его Познанский, – на этот раз обстоятельства сильнее вас. Итак, предоставьте мне Бертина или, вернее, помогите мне заполучить его, так как…,
Но вся комната в три голоса перебивает его: все уже знают о случившемся от самого злополучного парня.
– Тем лучше, – подмигивает Познанский. – Тогда вы в мое отсутствие замените меня. В лице сестры Клер я оставляю заступника, который попытается поговорить по телефону с высокой особой и оказать благоприятное влияние на ход дела. Наседайте на даму не торопясь, но и не мешкая. Если она будет упираться, не нажимайте… – Но, сделав передышку, начинайте сызнова… понимаете?.. Мне она обещала только подумать. А вы, друг мой, – обращается он к Кройзингу, – из тех, кто не отстанет, пока она, наконец, не сдастся.
Кройзинг краснеет и соглашается; как раз в этот момент входит Бертин. Он жаждет узнать у Познанского: в самом ли деле все потеряно? Его высмеивают, издеваются над его малодушием. Кройзинг в тоне военного приказа провозглашает, что Бертин, которому не хватило храбрости, окончательно зачисляется на службу в военный суд. Познанский подтверждает, что в этом направлении предприняты решительные шаги. И когда он, наконец, собирается уходить, то оставляет всю компанию в веселом настроении; повеселел и Бертин. Познанский долго жмет ему руку, повторяет, что рассчитывает па пего, а сейчас едет в Берлин только в отпуск.
– Счастливого пути, – говорит Бертин, – кланяйтесь от меня родным местам.
– Хорошо, – отвечает Познанский, – каким же именно?
– Местечку между Политехнической школой и Виттенбергплац, – бросает Кройзинг, – где мелькает столько девичьих ног.
– Значит, Таунциенштрассе и Курфюрстендам? – записывает Познанский на ладони.
– Погодите, – кричит вдруг Бертин, – а где же переписка обо мне?
– Вы будете превосходным писарем, господин рефендарий, – серьезно хвалит его Познанский. – Я оставил ее моему заместителю.
Наконец он удаляется, Бертин провожает его до машины.
Когда Бертин возвращается, Кройзинг спрашивает его мимоходом, не доверила ли ему эта лягушка Познанский еще что-либо важное?
– Нет, – добродушно отвечает Бертин, – он только сообщил кое-что о тех лицах в штабе, с которыми мне чаще всего придется встречаться.
Кройзинг, по-видимому, удовлетворяется этим. Значит, никто из четверых посвященных даже и не намекнул Бертину о том, кто тот ходатай и заместитель, на которого надеется Познанский. Познанский исходил при этом из того, что всякий человек тем более располагает к себе, чем непринужденнее он себя чувствует. А три офицера, задетые за живое сделанным открытием, молчат из странного духа корпоративности. Они все числятся за госпиталем, также и сестра Клер, но не Бертин. Тайна телефонного звонка и разговора с известной особой – это тайна госпиталя. Посторонних она не касается. Кроме того, они хотят разделить с этой женщиной хотя бы тайну, если нельзя разделить ничего другого. Что-то у нее было с кронпринцем, – до сегодняшнего дня это были лишь толки, теперь это стало фактом, и все они завидуют кронпринцу.
С недавнего времени эти три офицера перестали видеть в сестре Клер только сиделку. Все они поддались очарованию, излучаемому этой женщиной. Ведь солдат во время долгой войны, каким бы мужественным он ни казался, опять возвращается во всех важных жизненных функциях к детству. Он не ест ножом и вилкой, а хлебает суп. Он не испражняется в одиночестве, а садится в нужнике, на людях, как это бывает обычно в детской. Он сильнейшим образом обуздывает свою волю и безусловно, без лишних слов, повинуется, как повинуется маленький ребенок взрослому, которому доверяет или который' принуждает его к этому. Потоки его душевной деятельности – любовь и ненависть, одобрение и возмущение – изливаются на начальников, заменяющих отца и мать, и на товарищей, напоминающих братьев и сестер. В этом состоянии детства, в котором разрушение играет такую же большую роль, как и в жизни детей, для отношений между мужчиной и женщиной остается место только в воображении. Кроме того, и солдат и малый ребенок избавлены от борьбы за хлеб насущный, от добывания средств и производительной деятельности, от хлопот, труда и вознаграждения за него, от всего того, что теснейшим образом связано с состоянием взрослого человека. Таким образом, эротические инстинкты в созидательные времена сильнее, чем во время разрушительной войны. Но зато в госпитале, после сильного потрясения и физических страданий первых недель, наступает обычно второе рождение – созревание, как это бывает отчасти у дикарей: после мучений, сопутствующих наступлению половой зрелости; оглядываясь другими глазами вокруг, молодые люди вдруг открывают, что на свете существуют женщины, и их охватывает возбуждение. На Бертина же, которому еще пс известны эти муки второго рождения, они невольно смотрят сверху вниз: как пятнадцатилетние на девятилетнего, как па существо низшего порядка, добродушное и неполноценное. Какое ему дело до секретов взрослых?
Глава десятая ЧЕЛОВЕКОНЕНАВИСТНИК
Когда сестра Клер направляется в комнату девятнадцать, чтобы, как было обещано, заняться там глаженьем, кто – как бы вы думали – несет за ней гладильную доску? Патер Лохнер, католический дивизионный поп с того берега, приветствует ее с радостной улыбкой на широком круглом лице. Шея у него, правда, забинтована, но по-прежнему развеваются фалды мундира, и фиолетовый галстук, как всегда, украшает его.
– Господин лейтенант! – восклицает он, и его рейнский говор звучит еще резче, чем когда бы то ни было. – Я без ума от радости.
Осторожно прислонив к стене покрытую белым, почти в человеческий рост доску, он долго трясет в своих руках правую руку Кройзинга, вызывая у него почти неприятное ощущение. Затем патер небрежно здоровается с Бертином, представляется двум другим раненым, присаживается, слегка запыхавшись, на одну из кроватей. Он смотрит, как сестра Клер устраивает мост между столом и подоконником, а Бертин осторожно втыкает дополнительный штепсель в кабель утюга. Комната на несколько мгновений погружается в темноту. И тогда Бертин слышит быстрый шепот над самым ухом: «Я не оставлю вас в беде».
Через секунду лампочка опять ввинчена в патрон, сестра Клер как ни в чем не бывало разбирает белье. Это очень мило со стороны сестры, думает он, усевшись в углу на табуретке и прислушиваясь к разговору между патером Лохнером и Кройзингом; право, это очень мило со стороны Клер утешить его и посулить помощь. Но она, по-видимому, переоценивает силу своего влияния, выражаясь привычными словами Кройзинга. Познанский обещал оставить заместителя и ходатая, который, видит бог, необходим; но он, наверно, обладает большей силой, чем то лицо, которое под рукой у сестры Клер. Но Бертин решает больше не ломать себе голову над этим. Должно быть, военный судья имел в виду своего начальника дивизии или вообще кого-нибудь, кто пользуется у командования Восточной группы достаточным авторитетом, чтобы добиться отмены наглого решения Янша. Во всяком случае недурно было искупаться, освободиться от вшей, подремать немного и насладиться передышкой. Ибо сегодня ночью он будет кормить новых вшей. Порукой тому – его матрац, или матрац соседа Лебейдэ, или нижнего соседа. Вши неизбежны, как судьба, от них не уйдешь, пока находишься в помещениях для масс и разделяешь их бедствия. Кстати, не забыть бы написать несколько сердечных слов на экземпляре романа «Любовь с последнего. взгляда», принадлежащем сестре Клер, – она просила об этом…
Да, патер Лохнер приехал сюда из-за карбункула, отвратительного красно-желтого нарыва на шее. Он решился, наконец, вскрыть нарыв, и ему придется теперь неоднократно обращаться к услугам врачей. Да, безбожники-медики тоже содействуют делам божьим своими умелыми руками. Кройзинга почти раздражает присутствие патера и его хорошее настроение: зачем чужой человек затесался сюда в этот интимный час? Довольно с него, что приходится делить с соседями по палате радость от присутствия сестры Клер, от ее движений по комнате с утюгом в руках, от этих обычно оказываемых служанкой услуг молодой женщины. С тех пор как стала известна ее тайна, решаешься глядеть на нее более дерзко, смелее ее желаешь. Но патер Лохнер сияет от восторга при виде лейтенанта Кройзинга, который остался жив и невредим после всех ужасных приключений под Дуомоном…
– Невредим! – восклицает возмущенный Кройзинг и показывает свою забинтованную «заднюю лапу».
– Это пустяки, это ничего не значит в сравнении с ужасными возможностями, которых вам, однако, удалось избежать.
– Благодарю, – говорит Кройзинг, – с меня и этого хватит!
Патер Лохнер упрямо возвращается к тому, что тысячи и тысячи людей с тех пор пожертвовали своей жизнью для отечества, а ему, Кройзингу, чудесным образом повезло; теперь он опять увидит родину, вернется к своей профессии, поступит на один из военных заводов.
– Правильно, – кивает Кройзинг, – я вернусь к своей профессии и даже с нетерпением жду этого. Моя профессия – военная служба. Я буду летчиком.
– О, вот как! – говорит удивленно патер. – Это достойно всяческой похвалы. Но, собственно, вы так рьяно выполняли свои обязанности, что имеете право подумать о себе и о своем будущем.
– Ба! – произносит Кройзинг, в то время как другие с любопытством прислушиваются. – Дело вовсе не в обязанностях, дело лишь н удовольствии. – …..Ведь патеру
известно, какой я язычник – я целиком присоединяюсь к религиям, проповедующим убийство. Вместо того чтобы ковылять по земле, я хочу подняться в облака и низвергнуть оттуда молнии на головы врагов.
Патер Лохнер печально поникает головой: он надеялся, что Кройзинг после всего пережитого будет в более кротком настроении. Тогда, вероятно, и его тайные раздоры… он не знает, можно ли, не стесняясь, говорить?..
– Схватка с негодяем Ниглем? Пожалуйста, выкладывайте. Здесь только товарищи по несчастью, они посвящены в это дело. Все остается по-старому, дорогой патер: непреклонное преследование! Даже если тот молодчик станет майором!
– …Уже стал им, – вставляет, Лохнер. – Воздается каждому по делам его!
Наступает молчание. Сестра Клер отставляет на мгновение утюг на треножку. Вое смотрят на Кройзинга, на этого одержимого, столь открыто признающего кровавую месть и начисто отметающего Старый и Новый Завет, в которых, впрочем, произвол личности или клики заменяется правовыми нормами и публичным правосудием. Затем утюг опять начинает скользить по простыне. Смиренно сложив руки, натер говорит:
– В таком случае остается предоставить дальнейшее провидению, которое, надо надеяться, обернет все ко благу лейтенанта Кройзинга. Приходится только пожелать, чтобы и он тоже когда-нибудь так же умиротворенно испустил дух, как тот маленький унтер-офицер, или вице-фельдфебель, из Дуомона, который три дня назад в госпитале…
Кройзинг, все время лежавший на кровати, медленно подымается:
– Патеру угодно утверждать, что он присутствовал при смерти моего друга Зюсмана?
– Да, – кивает патер Лохнер, – вспомнил, его звали Зюсман. Тот молоденький сапер, который сопровождал нас к пехотным позициям, он самый.
– Не может быть! – хрипло стонет Кройзинг задыхаясь. – Ведь он откомандирован в Бранденбург для прохождения курса!
Но патер с непоколебимой кротостью настаивает на своем:
– Значит, его, по-видимому, опять отправили на фронт: военные курсы теперь, с нового года, чаще всего проходятся в тылу.
Бертин, как бы притягиваемый магнитом, проскальзывает мимо сестры, продолжающей гладить, становится у изголовья Кройзинга и наклоняется к патеру.
– Зюсман, – произносит он только, – наш маленький Зюсман!
По словам патера Лохнера, все разыгралось очень просто и быстро, когда он обучал рекрутов метанию ручных гранат. Один из них, уже немолодой человек, по-видимому не в состоянии был справиться со снарядом.' Зюсман вышел из укрытия, чтобы еще раз объяснить ему,
как это делается; предварительно он осведомился у будущего сапера, заряжена ли уже граната, и получил отрицательный ответ. А парень, в то время как Зюсман подходил к нему, уронил гранату на землю и бросился бежать. Вслед за тем последовал взрыв, уложивший Зюсмана, а заодно и злополучного рекрута, поденного рабочего из Мекленбурга. Он умер на месте, Зюсман же скончался без больших страданий к вечеру того дня, когда его привезли в госпиталь. Войсковой раввин Бер находился при умирающем. Между двумя впрыскиваниями морфия юноша успел продиктовать несколько фраз. Одна из них адресована лейтенанту Кройзингу: «Напишите моим родителям, что игра стоила свеч; лейтенанту же Кройзингу скажите, что игра свеч не стоила; все – сплоти– -ной обман». Если бы не эти безумные слова во время агонии, то надо сказать, что в вечность отошел примерный солдат, память о котором сохранит благодарное отечество.
Кройзинг поворачивается к Бертину.
– Наш маленький Зюсман! – тоскливо повторяет он. – Дважды спастись из пасти Дуомона и погибнуть из-за мекленбургского чурбана! А он так был уверен, так уверен, что смерть уже отвернулась от него раз навсегда и что у него все шансы пережить Вечного жида! Нет, сегодня я не могу больше ни о чем слышать.
Он отворачивается к стене. Опустив руки, Бертин смотрит на пего. Никто не может чувствовать себя в безопасности. Всегда гибнут не те, кто этого заслуживает! Каждое мгновение кто-либо отправляется в небытие, и это происходит без всякого шума. Да, Пеликан, унтер-офицер Фюрт, в своей жарко натопленной комнате, был прав: что за мусор останется в Германии, если так будет продолжаться и впредь!
Полным ужаса взглядом Бертин окидывает уютную комнату; запах глаженого белья смешивается в ней с запахом папирос. Ведь тут только что протягивались нити к будущему, каждый из присутствующих строил планы: он, Бертин, стремится попасть в военный суд дивизии фон Лихова, Кройзинг – к летчикам, лейтенант Метнер – обратно в математическую аудиторию, лейтенант Флаксбауэр, если это будет возможно, вернется к прежней
работе: отцовская фабрика ждет его с нетерпением. У сестры Клер и патера Лохнера также, наверно, есть планы, как и у лежащего рядом Паля, который намеревается организовывать забастовки в Германии. Сколько надежд, расчетов, проектов!
«Пока человек жив, ничто еще не кончено» – это последняя фраза его романа.
Никогда не знаешь, что будет с тобой завтра. В любой момент может свалиться камень на голову, может оборваться электрический кабель и убить случайного прохожего. Вот в Верхней Силезии погиб священник, потому что маховик соседней водокачки внезапно сорвался с места, пролетел с горы огромное расстояние, пробил крышу пасторского дома и разнес на куски пастора как раз во время обеда. Но война возводит эти несчастные случаи в систему, она коварно направляет их, удесятеряет их число в тылу, в сотни раз увеличивает на передовых позициях. Удивляешься не тому, что умираешь, а тому, что остаешься в живых.
Кто-то стучится в дверь.
– Идем? – спрашивает Карл Лебейдэ.
Глава одиннадцатая НАСТУПАЕТ ВЕСНА
В один из ближайших дней, утром, сестра Клер с тоскливым чувством открывает обитые черным толем ставни своей каморки: завтра двадцать первое марта, завтра начало весны. Стоя у окна в теплой фланелевой пижаме в розовую и голубую полоску, она закладывает руки за голову, увенчанную толстыми косами светло-пепельного цвета, и ищет в утренней зеленоватой дымке на востоке большую серебристую звезду Венеру. Она окидывает взором даль, золотые полосы на горизонте, туманную речную долину и лес Консевуа – напротив, налево. Буки уже прихорашиваются, думает Клер, не обращая внимания на несколько металлических ударов, которые раздались за высотами и докатились сюда. Если бы год в самом деле выдался таким значительным, каким он обещает быть! Сегодня вторник, патер Лохнер сегодня в последний раз придет со своим карбункулом. Если решиться на разговор с ним, то нужно сделать это сегодня. Кройзинг выдающийся человек, сказал он на прошлой неделе, и он, Лохнер, только затем так резко преподнес ему весть о преждевременной кончине его друга Зюсмана, чтобы взбудоражить его, заставить призадуматься над пределами человеческих сил, углубиться в себя. Но, к сожалению, это мало помогло; его твердой, как сталь, душе придется еще многое испытать, прежде чем она научится смирению перед непостижимым и раскроется тем самым для величия подвигов созидающей жизни. Да, Кройзинг – не первый встречный. Но и патера Лохнера нельзя отнести к таковым; он прошел богатую школу жизни – и созерцательной и деятельной. Занятно наблюдать, как упорно он сражается с двумя неистовыми безбожниками – Кройзингом и Палом. Патер считает Паля чуть ли не интереснее Кройзинга, но тут сестра Клер с ним не согласна: она находит Кройзинга гораздо более привлекательным, чем Паль, чем Метнер, чем главный врач, несмотря на то, что последний развивает любопытные пессимистические взгляды на земное существование. Кройзинг интереснее, чем Бертин, которого они, к сожалению, постепенно довели до состояния бессловесной овечки. Он интереснее даже, чем сам патер Лохнер.
Между ней и безбожником Кройзингом до сих пор не было объяснения. Даже намека на объяснение – разве только взгляды и смущение выдавали их чувства. Возможен ли брак с таким человеком? Она не хочет ответить себе на это, прежде чем выслушает мнение патера. Но как добиться разрыва? Или по крайней мере признания недействительным ее теперешнего брака? Задача нелегкая. Но это возможно по состоянию ее мужа, злополучного меланхолика Петера Шверзенца, очень добросовестного человека, который не смог вынести тяжести всего пережитого. Вот он, как отшельник в келье, сидит в Гинтерштейновской долине среди карт, дел, копий донесений, французских, английских, швейцарских газет; он, как одержимый, пытается еще раз разыграть сражение на Марне, проверить, как должны были бы развернуться события и как они развернулись в действительности благодаря ему, хотя и не по его вине. Да, в этом она не понимала ничего или очень мало. Она всегда радовалась духовному превосходству мужа. Но она, Клер Шверзенц, родила двоих детей, вытравила одного, бесчисленное множество раз предотвращала зачатие и все же не испытала настоящей женской радости, как теперь. Она вступает в последнее десятилетие своей женской жизни, и ей не нужен муж, живущий напряженной умственной жизнью, тонко чувствующий и нежный, но неловкий физически; ей нужен настоящий мужчина, от которого струились бы во все стороны токи высокого напряжения, человек шумный, грозный, насмешливый, зубастый, готовый в случае необходимости плюнуть в лицо смерти. Слишком опытная, чтобы утверждать, что она не в состоянии жить без Кройзинга, Клер все-таки признает, что с ним ее жизнь станет вдвойне интересней, чем теперь. А ему, инженеру, женитьба на дочери из семьи Пиддерит открыла бы такие врата в жизни, о существовании которых он даже и не подозревает. Рабочая армия заводов Пиддерит, конечно, совершенно иначе будет повиноваться человеку, который не хотел сдавать Дуомона, чем ее братьям и директорам. После войны, после всех этих невероятных жертв рабочие с полным правом обратятся с настойчивыми требованиями к государству, и только тот, кто хорошо знает их, кто в состоянии задеть их солдатскую струнку, сумеет поладить с ними. Ее отец, высокий старик Блазиус Пиддерит, любит ее, поскольку он вообще способен любить. После посещения Главной ставки и кронпринца (с которым в то время ее еще связывала тесная дружба) он с презрением отзывался о тех глупцах, которые, в угоду прусским юнкерам, отмахиваются от самых простых требований рабочих: прямого, тайного и равного избирательного права в Пруссии. Старик и Эбергард Кройзинг поймут друг друга. Клер, уже представляет себе в кругу своей семьи этого долговязого парня с низким вибрирующим голосом. Она удивленно покачивает головой, полусмеясь, полусопротивляясь, плотно закрывает окошечко, идет к умывальнику и впервые серьезно сожалеет о том, что у нее такое крохотное зеркальце. Клер торопливо приводит себя в порядок – ей предстоит рабочий день, насыщенный до предела.
Эбергард Кройзинг больше не страшится перевязки. Для него день начинается завтраком, доставляющим ему каждое утро все меньше удовольствия. Но тут ничего не поделаешь. Вместо жидкого кофе с молоком, скудно намазанных бутербродов, овсяной каши или супа из ржаной муки он наслаждается воображаемыми блюдами, которые он разрешит себе, когда война победоносно закончится, а доходная служба даст ему возможность завтракать по-настоящему. Неизвестно лишь, сумеет ли сестра Клер, – если только она станет его женой, – примирить скромные заработки инженера с его широкими замашками. Но как бы то ни было, к завтраку у Кройзинга Должны быть – и обязательно будут – яблоки «кальвиль», желтые, нежные, ароматные, затем дна яйца всмятку, поданные в рюмках, свежее масло, поджаренный, хлеб или белые булочки с кофе, кофе по-венски, хотя венцы и понятии не имеют о том, что такое кофе, по сравнению с тем, что создало воображение Эбергарда Кройзинга: жареные зерна, маленькие, круглые и нежные, точно жемчужины, после того как их размолоть, отнюдь не должны приходить в соприкосновение с металлом; кофе надо медленно заливать кипятком, дать настояться три минуты и затем – в чашку хозяина дома льется горячий напиток, аромат которого разносится по всей квартире и который приправляется ложкой густых сливок и хорошим сахаром. На мягком, как пух, белом хлебце красуется положенное поверх масла сырое мясо, пропущенное через мясорубку, в меру посоленное, смешанное с рубленым луком, приправленное гусиным салом и чуть-чуть поперченное, либо швейцарский сыр, цвета слоновой кости, или альгаусский, или темно-желтый голландский, красноватый английский, плоский бри, жидкий камамбер. Когда лежишь вот этак в кровати и уже чувствуешь себя не инвалидом, а летчиком, орлом, то можно целых полчаса, назло всему миру, вкусно помечтать об одном только сыре. Как давно люди научились пользоваться молоком! Жители степей – кобыльим, пастушеские народы – молоком коров и коз, овец и ослиц. Смешно думать, что все их открытия в области питания пригодились лишь для того, чтобы пришли воины – семиты и греки, германцы и монголы – и присвоили их себе. Все они отличались страстью к захвату, к грабежу, к убийству. Никто так хорошо