Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
Бертин, окрыленный надеждой, пробирается по стрелкам и шпалам, ходит взад и вперед между поездами. Направо стоят пять запломбированных громадин – товарные вагоны с порохом, поврежденными гранатами, не-разорвавшимися снарядами; налево – вагоны с хлебом, платформы, покрытые большими брезентами. Бертин засовывает руки в карманы шинели и шагает, погруженный в задумчивость. Он страшно рад возможности пробыть еще два часа на ногах и еще кое-что продумать. Чорт его возьми, если он понимает, что, собственно, произошло там, наверху. Браниться ему, как и всякому солдату, приходилось часто: брань – способ защиты. Но что, собственно, там случилось:. его прорвало с такой неслыханной яростью перед чужими людьми и начальством, что Паль поздравил его, а главный врач, человек осторожный, потребовал, чтобы этот разговор не вышел за пределы четырех стен палаты номер три.
Что в сущности происходит с ним? Ему двадцать восемь лет, но кажется, что он прожил целых сто. Разве он не отправился, полный энтузиазма, на войну, за правое дело Германии, счастливый от мысли, что дожил до великой эпохи, опасаясь лишь одного – как бы его не оставили в стороне? А теперь… Не прошло еще и двух лег, и все рушилось. Вокруг него пустынный, оскаленный мир, в котором царит сила, обыкновенная сила кулака. Миром правит не справедливость, а грубый сапог: германский сапог наступает на французский, русский – на германский, австрийский – на русский, итальянский – на австрийский, а британский шнурованный башмак, более крепкий, чем все сапоги, но более изящного покроя, помогает где надо, сам наносит удары и делает это искусно. Теперь поднимается и американский башмак – мир превращается в сумасшедший дом… Все хорошее, что было присуще мирному времени, идет насмарку – грядет царство фельдфебелей, можно уже заранее поздравить себя с этим, если только вообще удастся остаться в живых.
С такими мыслями Вернер Бертин добирается до вагонов с хлебом, покрытых серым и коричневым брезентом. Он приподнимает свободный конец брезента на платформе, стоящей посредине, и шарит там рукой: так и есть! Надорванные сбоку бумажные мешки, содержимое которых несколько поубавилось. Караульный Бертин поспешно запускает руку и наполняет карманы шинели, виновато оглядываясь и вдавив голову в плечи – чем он хуже других? Но на него смотрит только луна, далекая и маленькая: она стоит высоко наверху в светлом круге, прорывающем легкий покров тумана над долиной.
У караульного Бертина на руках перчатки. Значит, ему не нужно засовывать руки в глубокие, как кишка, карманы из крепкого подкладочного материала. Завтра он отошлет булочки Леоноре вместе с кулинарными рецептами, которые ему сообщил Карл Лебейдэ. Дома дела плохи. Да и как может быть иначе? Нигде в Германии не лучше, так утверждают по крайней мере. Письма за последнюю неделю наводят на размышления, только все нехватает времени поразмыслить. Сегодня как раз у него есть досуг. И Бертин думает о своем шурине Давиде, будущем композиторе, который в письме из рекрутского лагеря осыпает дикой бранью родителей, заведомо втянувших его в этот великий обман. «Здесь из добровольчества выжимают все, что только можно выжать, и, в довершение наглости, этот шантаж именуют добровольным служением родине». Да, этому парнишке время от времени приходят в голову неглупые мысли, думает Бертин, и не только тогда, когда он записывает ноты на пяти линиях, которые сам он как-то назвал телеграфными проводами Бетховена.
О брате Фрице доходят тоже нерадостные вести. Его полк вновь покинул Румынию и находится, непонятно почему, в Эйзактале, в Южном Тироле; это не предвещает ничего хорошего участникам предстоящих операций, не только немцам, но и итальянцам. Правда, старый кайзер, Франц-Иосиф, умер, а его наследник Карл, выражаясь изящно, «проследовал» на фронт. Но основные тяготы теперь, как и прежде, ложатся на пруссаков или – что то же – на баварцев, вюртембержцев, гессенцев. Да, сердцу фрау Лины Бертин еще рано успокаиваться, напротив! Но, по-видимому, скоро ей не придется дрожать за старшего, хотя ' никто не будет отрицать, что младший, Фридль, всегда был и остался ее любимцем. Сегодня благодарная читательница, сестра Клер, замолвит слово за Бертина, может быть она это уже сделала, и у фрау Бертин станет одной заботой меньше.
Маленькая комнатка, узкая кровать. Но двум, любящим нетрудно уместиться и на тесном ложе. Даже длинные ноги лейтенанта Кройзинга каким-то чудом приспособились к этой тесноте, несмотря на то, что на одну ногу намотана тугая повязка. Лейтенант Флаксбауэр блаженно спит один в комнате напротив.
– Не позвонить ли мне сейчас по телефону?
– Что только тебе приходит в голову!
Легкий смех в голосе женщины:
– Но я обещала тебе позвонить еще сегодня вечером?
– Вечер еще впереди. Он ведь только начался.
Женщина снова смеется тихим, чарующим смехом.
Должно быть, такой смех еще никогда не раздавался под этой плоской крышей. Пловучий масляный фитиль в уродливом стакане бросает тусклый свет на потолок. Он блестит в спокойных глазах сестры Клер, падает на лоб и ноздри Кройзинга.
– Будем благоразумны, лейтенант. Не забывай, что твоя подруга – простая служанка. И завтра утром ей надо выйти на работу выспавшись. Для этого ей нужно семь часов.
– Очаровательная служа ночка, нельзя ли все-таки позвонить по телефону после одиннадцати?
– Между десятью и одиннадцатью!
– Хорошо, около одиннадцати.
– Но потом ты отправишься на боковую, понятно?
Она подымается, строго смотрит на него, – обаятельная, с длинными косами, пухлыми губами, – удивительно одухотворенной, зовущей к ласке линией плеч, которая как бы начинается возле уха и уходит вниз к рукам.
Кройзинг медленно кладет свою длинную руку на ее плечо.
– Клер, – шепчет он, – Клер!
– Что, мальчик?
'– Я так счастлив! Весь Бертин не стоит того, чтобы ¥ы высунула свою милую ножку из-под одеяла и ступила бы на холодный пол.
Она высовывает ногу из-под одеяла и шевелит пальцами, тень от которых прыгает по стене.
Быстро ли бежит время на карауле? Это зависит от самого караульного. Прожитая жизнь, вращение светил и вспышки мыслей – все это заполняет его сознание, в то время как он шагает взад и вперед на посту.
Удивительно, как мысль иногда настойчиво долбит в одну и ту же точку, пока, наконец, не продолбит себе выход.
Бертин с довольным видом озирается вокруг; он упивается лунной ночью, великой тишиной, едва уловимыми неопределенными шорохами. Где-то очень далеко проезжает грузовик с железными обручами вместо шин. Что бы ни происходило там, на фронте, здесь ничего не слышно: артиллерия почти не работает, а грохот огня поглощается массивными горными хребтами. Светло, совсем светло: можно различить каждую шпалу, стрелку напротив, сломанные корзины из-под снарядов, щебень между рельс.
Правильно ли он поступил, наполнив карманы этим безвкусным пресным белым хлебом? Не совершил ли Лебейдэ тяжкое преступление, украз имущество, охранять которое ему было поручено? Не совершил ли он сам такое же преступление? Самый тяжкий военный проступок, если бы его открыли. И вместе с тем каждый начальник только посмеялся бы, если бы какой-нибудь солдат явился к нему с повинной или указал бы на другого. Какое в самом деле значение имеет во время войны это ничтожное хищение съестных припасов? Ведь сама война – это беспрерывный грабительский поход, грабеж собственного и соседних народов, продолжающийся уже почти три года денно и нощно, каждую минуту. То, в чем солдат нуждается, ему надо дать: армия нуждается в самом необходимом вот уже много месяцев, – и когда ничего не дают, остается только грабить. Если она это делает умело, то грабеж продолжается долго; если же неумело, то есть чересчур жадно загребая чужое добро, то скоро попадает впросак.
Совсем как фельдфебель Пфунд, внезапно исчезнувший несколько дней назад: он отослан обратно в Мец с большим черным пятном в личном деле.
Голод в эту зиму дошел до предела. Майор Янш, со скрежетом зубовным, вынужден был пустить в ход свои запасы; и вот он ищет и находит жертву: Пфунда с его наглыми рождественскими закупками, или, попросту говоря, растратами; в результате этих закупок ротная казна осталась без денег и не в состоянии предложить солдатам добавочное питание, как это делают все другие военные лавки, продающие сыр, ролмопсы, копченые селедки, шоколад. Врач заявил протест, парк заявил протест, командование Восточной группы крайне неблагосклонно приняло эти жалобы. А тут еще, как рассказал ординарец Беренд, командованию доставлена пара изодранных башмаков с язвительным письмом впридачу. Все. это – весьма пригодный повод для того, чтобы убрать к чорту фельдфебеля. Уже три дня рота находится п ведении нового человека. И кто, думаете вы, назначен фельдфебелем? Сержант Дун, скромный человек с суровыми серыми глазами; о себе он никогда не говорит лишнего, но тем не менее добился того, что не удалось карьеристу Глинскому, – тесака и кадровых нашивок. Бертин прислушивается к тому, что происходит в нем, продевает большой палец под ремень винтовки и с деловым видом вновь пускается в обратный путь.
Он подходит к вагонам с хлебом. В одном месте покрышка приподнята, открывая доступ для тех, кто поставлен караулить вагоны. Ну и дела, думает Бертин. Вот оно, человеческое общество. Государство – эта защита слабых в борьбе с сильными – решительно становится на сторону сильных и в их пользу обкрадывает тех, кого призвано охранять. Правда, это делается в известных пределах, так что голодающие не слишком голодают и не бросают работу, чтобы объединиться для борьбы против грабителей. Объединяться запрещено. Слабые должны выступать со своими жалобами в одиночку. Сегодня я призывал к объединению. Интересы слабых – это мои интересы. А я только что набил карманы белым хлебом для жены, украв его у слабейших. Накорми голодного, сказано в библии. Укради у голодного, говорит практика войны. И я принимаю в этом посильное участие.
Что-то здесь не так. Солдат нестроевой части Вернер Бертин крадет у французских военнопленных продовольствие, которое собрали для них жены и которого они ждут с нетерпением.
Отчетливо сознавая это, он даже не делает попытки вернуть украденное добро, так как и его жена голодает дома. Еще поздним летом, еще в октябре он, нарушая приказы начальства, отдавал по пол каравая солдатского хлеба русским военнопленным, занятым на работах по очистке и уборке артиллерийского парка. Ему припоминается худой солдат в землисто-коричневой шинели; он очищал дороги перед бараком третьего отряда и шепнул Бертину: «Хлеба, камрад!» С каким блаженным выражением изголодавшийся человек спрятал в карман кусок черного черствого хлеба!
Караульный Бертин опять вскидывает ружье на плечо, закладывает руки за спину и идет по установленному пути, сгорбившись, глядя на землю, потрясенный недоумением и ужасом. Чорт возьми, думает он. Что же это значит?
В этот самый час, далеко-за полуразрушенным, выгоревшим Верденом, готовится к старту самолет. Бледный от лунного света, с несколько стесненным сердцем, художник Франсуа Руар проверяет с монтерами прочность несущих плоскостей, руль высоты, боковые рули, крепление бомб. Вот они повисли под брюхом машины, вниз головами, как большие летучие мыши: две справа, две слева. Все эти ящики слишком громыхают, думает он. Ничего удивительного! Еще нет и восьми лет, как Блерио перелетел канал. А сколько времени, собственно, прошло с тех пор, как Пегу наводил ужас на весь мир мертвыми петлями, полетами штопором и вниз головой? В недоумении заложив руки в карманы, Руар думает: то, что тогда вызывало ужас, теперь стало школой и обычными приемами военного летчика. Долой войну! Война – ужаснейшее свинство. Но до тех пор, пока боши будут топтать нашу Францию, придется й нам лупить по их деревянным квадратным башкам.
Затем Руар осведомляется о горючем. Он надеется, что вернется через полчаса, если все пойдет гладко. Он трижды стучит о ствол стоящей у навеса голой яблони, ветки которой как бы исчерчивают небо. Из полутени сарая выходит с развальцей Филипп, сын бретонского рыбака, пилот и друг Руара. Перед тем как прикрепиться ремнями к машине, он наскоро удовлетворяет естественную потребность. В руке у него священные четки. Сейчас он повесит их, как талисман, на маленьком крюке по правую руку, впереди, возле сиденья. Руар здоровается с ним кивком головы. Филипп отвечает тем же. В большем не нуждается мужская дружба – спокойный союз, в котором учтена и такая возможность, как смерть под пылающими обломками самолета.
Лейтенант Кройзинг спускает длинные ноги с кровати жены, которой он так долго добивался. Он одевается, целует ей руки, желает доброй ночи и старается возможно тише проковылять несколько шагов до своей комнаты. Кромешная тьма; лейтенант Флаксбауэр спит. С противоположной стороны коридора, из солдатской палаты, доносится многоголосый храп. Кройзинг ощупью пробирается вдоль стен, ставит костыль на место, привычно вытягивается на кровати. Его утоленное, полное невыразимого счастья сердце бьется с глубокой умиротворенностью. Он стал властителем жизни! В лице женщины он завладел благом, которое – он это явственно чувствует– даст ему перевес над всеми людьми. Теперь он станет тем, – кем захочет быть: капитаном-летчиком, главным инженером, руководителем предприятия со многими отделениями.
Эта женщина, которая сейчас возится в своей комнатушке, собираясь мыться, а вот теперь осторожно открывает дверь и торопливо идет с карманным фонарем в руках по коридору, чтобы, по его просьбе, поговорить по телефону с тем человеком, – Кройзинг не ревнует, ведь тот остался в ее жизни лишь мимолетным воспоминанием, – эта женщина, которая долго колебалась и смеялась над ним, даже сейчас, когда он держал ее в своих объятиях, – будет толчком, вихрем для его крыльев, пропеллером для машины его жизни! Более высокого блаженства он и не представляет себе. Он не мог удержать Дуомон, потому что слабовольные дураки стали на его пути, но эту женщину он удержит, а с нею проложит и путь в будущее…
Умиротворенный, он закрывает глаза и, не переставая улыбаться, забирается под одеяло. Он подождет еще ее возвращения, – он еще довольно бодр, только вздремнет ненадолго. Завтра ей опять придется убирать пропитанные гноем бинты солдат. Не беда! Это жизнь. Он напевает про себя мелодию на слова поэта Фридриха Шиллера; песня начинается так: «Радость – прекрасная божественная искра…»
Когда сестра Клер, миновав длинный коридор барака номер три, поворачивает за угол и идет вдоль еще более длинных :коридоров бараков два и один, она спрашивает себя, не глупо ли она поступила, оставив свет в комнате? Она открывает окно: масляная лампа начадила, она не любит спать в таком воздухе, пусть комната проветрится до ее возвращения. Ей хотелось бы выдумать какой-нибудь новый способ дыхания, чтобы вместе со свежим, чистым воздухом впитать в себя счастье до самых кончиков пальцев на ногах. Уже лет десять она не знала подобных переживаний. Если бы только быть уверенной в том, что ставни прикрыты; щель между ними и оконной рамой пропускает достаточно воздуха. Впрочем, к чему излишняя осторожность? Сестра Клер старый солдат и знает, что неосторожность на то и существует, чтобы выпутываться из нее. И все же было бы умнее и лучше вернуться и погасить свет. Клер смеется про себя; не всегда люди действуют осторожно и разумно, чаще – только разумно, а иной раз – лишь так, как им удобнее. Она очень устала, ей предстоит трудный разговор, кроме того еще придется дожидаться какое-то время, пока она получит соединение по телефону. При таких условиях минуты превращаются в блага, с которыми надо бережно обращаться.
И какая в самом деле беда, если ставни неплотно прикрыты и с улицы виден свет? Неужели как раз в эти четверть часа, когда она будет отсутствовать, кто-нибудь пройдет мимо и заметит, что у сестры Клер, несмотря на запрет, горит лампа и окно недостаточно тщательно затемнено? Не Бертин ли – какой приятный человек! – рассказывал историю о генерале, который однажды ночью, как раз когда он, Бертин, стоял в карауле, вздумал проехать
по забитому снарядами артиллерийскому парку при полном свете фар. Пустяки, думает сестра Клер, входя в помещение для телефонов. Нечего тревожиться. Мне так хорошо, в мужья мне достался такой прекрасный человек. Со мною не может приключиться ничего плохого.
Телефонная станция полевого госпиталя в Данву, по понятным причинам, устроена в той части большого барака, которая ближе всего расположена к выходу, ведущему в деревню. Она обслуживается инвалидами с поврежденным зрением. До этой войны их бы причислили к слепым. Один из них в состоянии различить какие-то нюансы света и тьмы, второй – видит только частью левого глаза, третий – только краями поля зрения, да и то лишь туманно. Главный врач выбрал среди пациентов этих трех, почти слепых, и подготовил их в телефонисты. Они довольны службой и назначением сюда. Когда-то все трое были кавалеристами: магдебургский улан, кирасир из Шведта и драгун из Алленштейна. Никто из них еще не хочет записаться в слепые и ощупью бродить по Германии; они легко справляются со всеми приемами новой работы. Слух и память у них обострились. Телефонная служба в полевом госпитале Данву идет без перебоев.
Когда сестра Клер открывает дверь, комната полна густого прокисшего дыма от солдатского табака. Под тускло горящей лампой сидит кирасир Келлер и вяжет. Осязание помогает ему больше, чем свет. Удивленно и радостно встречает он позднюю гостью, он узнал ее по голосу. Келлер уже давно работает здесь и уже не раз вызывал номер, о котором просит его сестра Клер.
– Присядьте же, сестра, это займет некоторое время. – И начинает переговоры с людьми, которые находятся далеко отсюда; он никогда их не видел, но обращается с ними фамильярнейшим образом. Телефонисты – народ не болтливый; собственно, так оно и должно быть. В туманном свете маленькой лампы сестра Клер дожидается соединения; положив локти на стол и подперев лицо руками, она смотрит на него. Скоро ее начинает клонить ко сну, она вынимает портсигар и закуривает. Когда взгляд Клер падает на маленькую монограмму на кованом металле с крохотной короной внизу, она улыбается. Эта золотая вещичка здесь кстати: человек, подаривший ее, сейчас подойдет к телефону.
Германский кронпринц – необычайно гостеприимный хозяин; кроме того, он сегодня в прекрасном расположении духа. К обеду был приглашен швейцарский военный писатель, кронпринц долго и со знанием дела беседовал с ним об успехах 5-й армии в последние дни сражения на Марне. Когда-нибудь, в один прекрасный день, эта беседа принесет свои плоды.
Кроме них, за маленьким круглым столом сидят еще военный корреспондент и художник – оба сотрудничают в немецких газетах. И, наконец – личный адъютант кронпринца. Женщины отсутствуют. Входит ординарец и шепчет что-то на ухо адъютанту, а тот с некоторым подчеркиванием, незаметным для гостей, сообщает кронпринцу, что его просят к телефону по служебным делам. Элегантный кронпринц с живостью подымается, в нескольких приветливых словах просит извинения и спешит в соседнюю комнату. Он точно не знает, кто будет говорить с ним, но разговор ни в коем случае не может быть неприятным. Супруга, может быть сын. Но еще раньше, чем он садится за письменный стол, на котором стоит аппарат, его догоняет адъютант и, шепнув ему два слова, снова исчезает. Поэтому кронпринц говорит в телефон: «Вот это восхитительно!» Перед такой любезностью не может устоять ни одна женщина, и уж, конечно, ни одна немецкая женщина, мало избалованная в этом отношении. Но сестра Клер тотчас же начинает подтрунивать над ним: знает ли он вообще, с кем разговаривает, кому расточает любезности? Он тихо смеется, называет ее ласкательным именем, которое он дал. ей в ту пору. Он совсем, по-видимому, не считается с тем, что в последний раз они виделись месяцев девять назад.
Не придет ли сестра Клер хоть ненадолго; у него собрались близкие друзья, к сожалению, как всегда, недостает хозяйки дома. Через две минуты автомобиль будет на пути в Данзу.
Сестра Клер смеется. Она не одна, здесь ещ? слепой телефонист; впрочем, тот как раз встает и выходит подышать воздухом. Тогда она, не стесняясь, заявляет: хотя он, по-видимому, великий полководец, но потерял всякое представление о том, что такое служба у ее шефа. Она, конечно, будет очень рада, если автомобиль кронпринца появится у госпиталя, но при условии, что в машине будет сидеть собственной персоной его императорское высочество и что он милостиво соблаговолит посетить больных. Она познакомит его с офицером – лейтенантом-сапером, который расскажет ему удивительные вещи о последних днях Дуомона.
Кронпринц, поддразнивая, спрашивает, заинтересована ли сестра Клер лично в этом офицере, но получает язвительный отпор; того, что она покраснела, он не видит. Затем он оправляется о самочувствии подполковника Шверзенца: не может ли он помочь ее мужу. К сожалению; слышит он в ответ, в его состоянии нет ничего нового, да и вряд ли что-либо может измениться до окончания войны. Однако сегодня Клер вызвала его по телефону ради одного одолжения, которое касается человека не близкого ей самой; но ценного в деловом отношении. И женственно-обаятельным тоном она рассказывает своему слушателю всю историю о начинающем писателе, – референдарии Бертине, майоре Нигле и военном худе дивизии Лихова, которому нужен подходящий работник взамен отсылаемого на фронт писаря.
Кронпринцу правится женщина, с которой он разговаривает; он опять чувствует сильное влечение к ней, отчетливо видит ее перед собой; держа рот совсем близко у трубки, он просит ее отнестись к нему с таким же участием, подумать когда-нибудь и о нем с такой же теплотой. Если бы он не знал так хорошо сестру Клер, самые рискованные мысли могли бы притти ему в голову.
– Ах, – как ни в чем не бывало отвечает сестра Клер, – в госпитале, где иной раз столько «отходов», научаешься ценить каждого отдельного человека лучше, чем это делают авторы военных сводок. – «Отходами» па бесстрастном медицинском языке называются смертные случаи.
Кронпринц притворяется, будто испуган угрожающей картиной, нарисованной сестрой Клер. Впрочем, сегодня ему особенно приятно оказать услугу писателю, так как у него в гостях три журналиста. Он записывает в блокнот имя и войсковую часть рядового Бертина. Сестра Клер, чрезвычайно довольная тем, что добилась своего, превращается в очаровательную и заботливую гувернантку: пусть же он не забудет о ее просьбе, как это, к сожалению, ему свойственно; пусть тотчас отдаст нужные распоряжения, не допуская никаких возражений, пусть втолкует майору, кто, наконец, командует 5-й армией!
Кронпринц доволен; эта женщина в самом деле очаровательна. Он увидится с ней в ближайшие дни, посетит полевой госпиталь Данву, осведомится о лейтенанте из Дуомона, прикажет сегодня же ночью отправить телеграмму в нестроевой батальон. Сообщая ей все это в теплых, дружеских выражениях, кронпринц вдруг вспоминает о гостях; он встает и заканчивает разговор, обещая приехать в ближайшее воскресенье. Он слышит еще, как сестра Клер спокойно просит извинения, что вынуждена прекратить разговор: телефон срочно нужен – воздушная тревога! Кронпринц, слегка испуганный, выражает убеждение, что зенитные батареи и пулеметные команды хорошенько взгреют наглых французов; затем он вешает трубку, задумчиво закуривает папиросу и возвращается к небольшому, красиво освещенному обеденному столу^ за которым как раз наполняют бокалы шампанским. Уж эти самолеты! Из-за них война становится все менее пристойной.
Слепой кирасир Келлер уже несколько секунд стоит возле сестры Клер, указывая на быстрые вспышки света на втором проводе. Он вернулся с улицы, куда его, помимо прочих причин, привлекло ржание лошади. Лошади – его страсть, и он ни о чем так не сожалеет, как об отсутствии при госпитале верховых лошадей, которых он так любит. Это ржание ему знакомо. Верхом на мерине, по кличке «Эгон», довольно статном, хотя и плохо откормленном, ездит обычно войсковой священник, которому здесь, в госпитале, вскрыли нарыв. Кто знает, думает Келлер, а вдруг ему посчастливится с полминуты подержать пегого под уздцы, потрогать его гладкую кожу, подышать теплым лошадиным запахом, который так знаком и дорог каждому кавалеристу. И в самом деле, банщик Пехлер выводит при слабом лунном свете животное, которое радуется предстоящему возвращению в родное стойло.
Патер Лохнер тем временем еще раз пожимает главному врачу обе руки, которые сделали ему столько добра, и желает Мюниху и всему его полезному учреждению удачи и процветания. Затем он, несмотря на брюшко,
Ьдним взмахом взлетает на коня. В залихватски надетой шляпе с широкими полями, в пелерине, защищающей его от ночного холода, патер напоминает ковбоя. Он пускается в путь по направлению к Данву, где хочет переночевать. Сотерн был великолепен; разговор, снова породивший споры и волнения, шел о глубоко скептических суждениях насчет ценности жизни, которые высказал хирург еще днем, у кровати этого уродливого и умного наборщика – как его зовут? Да, правильно, – Паль.
Если несколько недель подряд подвергать себя строгому воздержанию, то самое легкое вино сразу ударяет в голову. Но оно веселит душу, как сказано еще в священном писании; утешает скорбящих, ободряет калек, дарует сладкий сон праведникам. Теперь одиннадцать; двадцати минут медленной верховой езды будет как раз достаточно для того, чтобы обеспечить спокойный ночной сон. Луна так чудесно светит. Как широкие ленты, лежат впереди дороги, расходясь в разные стороны, – одна на Данву, другая – направо, вниз по горе, по направлению к Билон-Ост. Доктор Мюних в своей куртке напоминает теперь скорее майора, чем полкового врача; мгновение он смотрит вслед молодцеватому силуэту миролюбивого всадника, затем отсылает людей обратно в дом и сам следует за ними; все еще забавляясь странным противоречием между фигурой добродушного пат-ера с серебряным крестом на шее и посадкой лихого всадника, он замечает попутно, что слепой Келлер, которого он вылечил, быстро открывает и вновь закрывает дверь служебного помещения, вполне свободно владея своими движениями.
Келлер в самом деле торопится: он еще с улицы услышал треск аппарата, его зов. Он нетерпеливо вставляет штепсель и принимает с передовой линии, через промежуточную станцию Эн, сообщение о том, что приближается вражеский самолет. Приказано передавать об этом другим станциям. Телефонисты и ночные караулы у лагерей и войсковых частей получают донесения о летчике и передают их дальше.
Тем временем телефон трещит и внизу, в будке, которую соседний вокзал, Вилон-Ост, использует как жилое помещение. Да, телефон трещит, но никто не слышит этого. Железнодорожники, обитающие здесь днем, – ландвер старшего возраста, – после тяжелого рабочего дня спят сном праведников. У них нечто вроде соглашения с землекопами: караульный должен будить их, если что-нибудь случится. Доходят ли до слуха караульного отчаянные потуга старого аппарата? Но поблизости никого нет. Железнодорожники любят удобства: они, как и землекопы, предпочитают обширные бараки по ту сторону вокзала, на случай же воздушного нападения в горе выдолблены укрытия, в которые можно уйти; но надо чтобы тебя во-время разбудили, иначе не успеешь добежать до укрытий. Телефон стонет и трещит. Куда, чорт возьми, запропастился этот караульный из отряда Баркопа? Не понимает он, что ли, что все эти спящие солдаты отправятся в загробный мир, если проклятый летчик возьмет курс на вокзал?
Бертин, все еще погруженный в свои мысли, стоит с ружьем между рельс он находится не так далеко, чтобы не слышать призыв телефона, но слишком увлечен своими думами. В эту минуту его мучает жалость к самому себе. Если бы он был разумен, если бы, как и прочие бывалые люди его роты, не доверял фельдфебельскому духу, если бы тогда, в Кюстрине, на казарменном дворе, спокойно отнесся к отправке на восток, вместо того чтобы настаивать на добровольном паломничестве на запад, – он остался бы тем, чем был, – честным малым и мог бы и на Восточном фронте исполнить свой долг. Но восток пугал его, понимаете? На востоке угрожали вши, угрожали морозы, ужасные дороги, неблагоустроенные города и в городах множество евреев – галицийских евреев. Ему было бы не по себе от их неприятных обычаев и фанатического, нарочито подчеркиваемого еврейства.
Он достаточно – честей, чтобы признаться себе в этом. Но он находит, что наказание за такой незначительный проступок несколько жестоко. Почему еврею нельзя признаться в том, что он не любит иных евреев, но очень любит прусскую армию: ее выдержку и порядок, опрятность и дисциплину, военный мундир и военный дух, величие ее традиций и ее непобедимую мощь? Разве его не воспитали в этих чувствах? А теперь, после двух лет службы, он стоит здесь; как вор, отнимающий хлеб у голодных. Ну и обработали парня, издеваются в таких случаях берлинцы. С тех пор разоблачено много обманов, например ложь о сладостной и почетной жертвенной смерти за отечество. Эх, синьор Бертин, и баран же ты со своим прусским патриотизмом! Мальчишка, вышедший на дорогу в поисках приключений и не заметивший при это^, что попал в сети врага всего мира, дьявола во плоти: голой силы. Поздновато же ты спохватился!
И вдруг он слышит звонок. Он мгновенно приходит в себя, сразу возвращается к действительности. Он открывает дверь, освещает карманной лампой служебную будку – никого нет. Хватает трубку: воздушная тревога, передавать дальше! Отчетливо вспоминает:, пять вагонов взрывчатых веществ. Жизнь пятидесяти живых существ зависит от его сообразительности. Скорей! Караульный Бертин, как заяц, прыгает по рельсам и шпалам. Ружье мешает ему, он врывается в барак железнодорожников:
– Выходить, выходить! Воздушная тревога!
Оставив дверь открытой, чтобы сквозняк окончательно поднял спящих, он уже бежит дальше, чтобы разбудить и своих товарищей. Он нисколько не боится за себя, страшно возбужден, совершенно обезумел от переживаний этой ночи. Вот он уже в дверях барака и слушает, как сержант Баркоп чертыхается по поводу сквозняка. Бертин стучит ружейным прикладом по доскам пола, безжалостно изгоняя последние остатки сна: ведь некто однажды блаженно проспал воздушную тревогу! Но тогда между людьми и боевыми припасами» было расстояние в сто пятьдесят метров, сегодня – всего тридцать.
Он прислушивается к звукам в небе. Сомневаться не приходится, оттуда доносится тихое, злое жужжание. Уже прожектор из окрестностей Сиври лижет небо; его язык, как у хамелеона, – более широкий спереди, ищет насекомое. К нему присоединяется второй, выходящий, по-видимому, из-за вокзала Вилон. Третий – из Данву. А вот затявкали и зенитные орудия. Они грохочут за горой, по ту сторону вокзала; со склона холмов затрещал станковый пулемет.