355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Цвейг » Воспитание под Верденом » Текст книги (страница 16)
Воспитание под Верденом
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:43

Текст книги "Воспитание под Верденом"


Автор книги: Арнольд Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

Нигль ничего не имеет против евреев; он знает немногих, но те, которые живут в его краях, не дают никакого повода к жалобам. Да и опыт баварской армии, в которой были офицеры евреи, оказался вовсе не так уж плох. Он знает, что, конечно, у некоторых пруссаков, а прежде всего, у австрийцев, есть такой пунктик. В Баварии только доктор Зигль обрушивался на евреев, но тот поедом ел и пруссаков. Что касается лично его, то некоторые протестанты доставили ему гораздо больше хлопот, чем евреи, но об этом он, человек вежливый, предпочитает не сообщать Яншу. Однако он не-прочь поглядеть, как этот Бертин будет возвращаться восвояси и торчать в карауле, вместо того чтобы сидеть в поезде для отпускников. Это во всяком случае не повредит. Ведь и его самого в Дуомоне не гладили по головке.

Моросит мелкий дождь. Ноябрьские сумерки хмуро повисли над крышами деревни Дамвилер и вползают в окна батальонной канцелярии. В первом этаже уже давно горят лампы. Персонал предвкушает приход отпускников первой роты: их десять человек, они должны явиться пол командой Бертина. Вместо Бертина едет в отпуск штабной ефрейтор Никлас, который тоже причислен к первой роте. Вот. он уже сидит у печки в чистеньком мундире, еле сдерживая радость. Таково распоряжение: надо, чтобы люди в Муаре, и в особенности сам Бертин, не заподозрили чего-либо, ибо само собой разумеется, что в отпуск всегда уезжают десять человек, а никак не одиннадцать. Затея должна удасться. В четыре часа отпускники безусловно будут здесь. Они из кожи лезут, чтобы поспеть к поезду в Дамвшюре, а в Монмеди захватить поезд на Франкфурт. Пусть несутся галопом – ведь им предстоит десять дней отдыха в кругу семьи, а прусские традиции требуют, чтобы всякое благо покупалось ценой каких-нибудь мук.

Когда капитан Нигль через дверную щель вглядывается в нестроевого Бертина, единственного, который не поедет в отпуск, а вернется обратно в роту, он вдруг отшатывается. Нигль уже видел это лицо. Оно не было таким бледным и разочарованным, как теперь при свете лампы, оно было более свежим, более загорелым, но он видел его, да, в Дуомоне! Этот человек, который вынужден стоять неподвижно, слушая, как фельдфебель сухо сообщает ему, что его просьба отклонена, – этот человек принадлежит к опасной банде вымогателя Кройзипга. Он тогда шел рядом с маленьким унтер-офицером, с этим Хусманом или Зюсмапом, тоже евреем. Может быть, в самом деле эти разговоры о евреях имеют под собой какую-то почву? Не прав ли в этом пункте прозорливый Янш, а он, казначей Нигль, в самом деле лишь доверчивый простачок? В этом надо хорошенько разобраться. Во всяком случае парня надо убрать. Много ли, мало ли он знает, но нельзя позволить ему задерживаться здесь и болтать. Это закон самосохранения, необходимость, которая, собственно говоря, не признает никаких запретов.

Этого человека Нигль не потеряет из виду, его имя он заметит себе. Но важнее всего сначала узнать местопребывание того сверхмерзавца. Если он действительно пропал без вести, как жаловался капитан Лаубер искренно огорченному Ниглю, тогда надо приступить к чистке и уничтожить остальных свидетелей. Что этот человек не едет в отпуск – это в порядке вещей. Он и не поедет, пока не придет вновь его законная очередь. Случится ли это веской, или летом – до того времени много воды утечет.

Капитан Нигль; с печально-добродушным лицом и хитрыми глазками, получил большое удовлетворение от зрелища, которым его угостил майор Янш. Спасибо, господин майор! Вы заметили, как парень стоял и чуть-чуть пошатывался, господин майор? Это вовсе не вредно для такого заносчивого еврея в очках, для господина, как его зовут, Бертин, что ли? Да, Бертин. У него неприятная внешность, у господина Бертина – оттопыренные уши, какие видишь в альбомах с фотографиями преступников. Казначею Ниглю приходилось иметь дело с преступниками, но нет – он вовсе не намекает на первую роту майора Янша. Пожалуй, и правда, надо присмотреть за евреями! До следующей встречи он поразмыслит об этом и, может быть, вступит в Пангерманский союз. В самом деле, пришло время, когда необходимо бороться против масонов и за неограниченную свободу подводной войны.

Нестроевой Бертин шагает по шоссе, ведущему в Муаре. Вокруг него и в нем самом все одинаково мрачно и серо. Направо и налево простирается растерзанное поле, и сердце Бертина одинокое, растерзанное. В лицо ему моросит дождь, за поднятый воротник шинели стекают тонкие холодные. струйки, шарф совершенно промок. Он с трудом переступает через лужи, но не от усталости. Он уже отбыл свой рабочий день на прокладке железнодорожных путей в болотистой местности между Гремили и Орном, где новое расположение фронта требует и новых подъездных путей. Веселый, безгранично счастливый в ожидании отъезда, душевно согретый, он помогал связывать фашины и сооружать в ольховом лесу насыпь, по которой затем проложат рельсы. Они работали по щиколотку в воде, но ему это было нипочем: ведь сегодня он едет в отпуск, завтра вечером будет у Леоноры, шесть дней подряд сможет снова быть человеком, быть рядом со своей любимой. Наскоро, без аппетита, он поел, поспешно почистил одежду; багаж был сложен еще накануне; осталось только скатать и прикрепить к спине одеяло. Побрившись, одетый по форме, он явился в ротную канцелярию.

Ни единым словом не предупредив его, хотя им все было известно, они послали его, вместе с девятью остальными, в Дамвилер. И даже назначили начальником команды, чтобы, в случае надобности, давать разъяснения полевой полиции или любопытствующим офицерам, откуда и куда направляется этот маленький отряд. И затем они столкнули его в бездну.

В канцелярии батальона писарь Диль, с длинным черепом и черными глазами, напрасно пытался подготовить его кивками головы и подмигиванием. Просто из подлости сыграли они с ним такую штуку – неважно, кто затеял ее. Решающее слово во всяком случае сказал майор Янш, это ничтожество, сотрудник «Еженедельника армии и флота»! Это он разъяснил, что в прусской армии не допускается никаких исключений, никто не пользуется отпуском два раза в год. Это похоже на довод, на строгую справедливость, на самом же деле это одна лишь видимость. Кто знаком с порядками, тот хорошо знает, как много всякого рода любимчиков и молодчиков по два и по три раза в год ездят домой. Не всегда эти поездки называются отпусками, большей частью они именуются служебными командировками. Но цель их – оберегать препровождаемые на родину ящики и сундуки с хорошо известным содержимым.

Вот если бы еще среди писарей был тот Мецлер, который летом помог ему получить отпуск для венчания. Но они давно спровадили его в пехоту. На подлость, советовал министр Гете, не жалуйся, ибо она всесильна, что ни говори. Надо испить чашу до дна. В ротной канцелярии, конечно, не станут скрывать злорадного удовольствия по поводу того, что*некий солдат так быстро вернулся из отпуска. Кое-кто из товарищей по бараку тоже, вероятно, подбавит жару. И, кроме того, нельзя лечь спать, чтобы забыть во сие ужасную тоску: наоборот, придется нести караул, шагать под дождем взад и вперед долгие тяжкие ножные часы, и времени для размышлений хватит с избытком.

Великая злоба охватывает его; он шагает по шоссе, тому самому шоссе, по которому несколько недель назад промчался элегантный автомобиль кронпринца; злоба, выходящая за пределы личного, злоба против системы, которая бьет и его, одинокого солдата Бертина, которая проявляется во всем, как она проявилась в жесте кронпринца, швырнувшего на дорогу папиросы.

Ко всем страданиям, лишениям и жертвам, беспрерывно падающим на солдат, они еще присовокупляют мелкие обиды и ненужные унижения. Он до сих пор безукоризненно выполнял свою службу – не за страх, а за совесть; его ни в чем нельзя упрекнуть. Более того, он не раз подвергал себя опасности и, как подобает, молчал об этом.

Отклони они просто его просьбу, он хотя и страдал бы, но утешился бы тем, что страдают все. Они же уготовили для себя щекочущее нервы зрелище и унизили его, чтобы самим потешиться вволю. Ведь он видел, как приоткрылась дверь, которая ведет из соседней комнаты в канцелярию; в раздвинутую щель ему почудились чьи-то глаза, кончик носа. Вот что невозможно перенести! Это удар под ноги, который опрокидывает наземь…

Ветер свистит сквозь ветви деревьев и кустов, дорога идет вниз, мимо крутого откоса; там, внизу, тускло освещенный вокзал Муаре, направо от него – черное пятно на фоне темного неба – должно быть, бараки. Теперь надо взять себя в руки, изобразить полное равнодушие, вылакать помои до дна. Что за идиот он был еще в июне, когда, распрощавшись с молодой женой, вскочил в поезд, увозивший его с уютного, чистого вокзала в Шарлотен-бурге обратно в часть. Он садился тогда в вагон с таким чувством, как будто едет домой, в мир, к которому он принадлежит. И вот результаты оказались сегодня!

Кто прав? Правы лейтенанты Кройзинг и фон Рогстро: тут не его мир, он не подходит к этому грязному сброду; стоит ему только подать рапорт – и перед ним откроется свободный путь. Но, к сожалению, это невозможно. Он сознает это даже теперь, в час возмущения и негодования. Не везет, так не везет – тут уж ничего не поделаешь! И нечего добровольно подвергать себя опасности, если он не желает погибнуть. Он приговорен к землекопным работам и останется на них. И, как приговоренный, он крепко цепляется за перила, поднимаясь в канцелярию по мокрым и холодным ступенькам, по которым скользят гвозди подошв. Он весь в поту от тяжести вещевого мешка, но промокшая от дождя шея зябнет.

На следующий день Бертин подает рапорт о болезни. Позади была ночь, полная неуловимых ощущений, перемежающегося жара и озноба, странных душевных переживаний. У него, по-видимому, поднялась температура. Но нет, температура – всего 37,4. Это немного, полагает молодой фельдшер, но так как Бертин из образованных, то он готов отправить его на один день в «околоток» (так прозвали госпиталь).

Ага, думает Бертин, если бы я был кельнером или наборщиком, то вынужден был бы, несмотря на поднявшуюся от огорчения температуру, выйти в холод на работу и основательно простудиться, прежде чем меня признали бы больным. Значит, *и о здоровье и болезнях судят по-разному, в зависимости от того, к какому классу принадлежишь. Это, наверно, подтвердил бы и Паль.

В течение всего дня, когда он отдыхал, спал, писал – надо было разъяснить жене, что его заявление отклонено, – в течение всего этого дня, проведенного в чистых и мирных владениях санитара, сержанта Шнеефогта, ему ни разу не пришло в голову, что он еще никогда не задумывался над такими вопросами. Что-то, по-видимому, дало толчок его мыслям, недостаточно сильный, однако, чтобы уберечь от дальнейших невзгод. Ибо в дебрях человеческого общества мелкие хищники обладают хорошим нюхом: они сразу чуют подстреленную дичь.

Глава вторая СИГНАЛ

В последующие недели все идет своим привычным, печальным путем. Изо дня в день, до восхода солнца, команды выходят в поле. Окоченевшие и разбитые люди строят под дождем полевые дороги, без которых не продвинуться дальше: то в районе Орна в кустарнике, то в лощинах и на склонах леса Фосс.

Снова и снова подстерегает их огонь неприятеля: редкие снаряды разрываются, вспыхивая мрачным красным огнем в предутренней мгле. Пусть их всего четыре или пять за день, но их осколков достаточно, чтобы в одно прекрасное утро подобрать по ту сторону Гремили, в каких-нибудь тридцати метрах от распластавшегося в грязи Бертина, солдата рабочей команды Пршигуллу с разорванным животом. Вскоре после этого они видят, как немецкий самолет, пронесясь над их головами, делает вынужденную посадку в лесу Фосс; они бегут к нему, задыхаясь, и через десять минут поднимают с сиденья умирающего пилота – вся спина его, точно пунктиром, исчерчена следами пуль. Едва только они успели спрятать за ближайшим холмом пилота и его спутника, сиявшего с самолета важнейшее оборудование, как снаряды уже воспламенили большую хрупкую птицу. Тревожные часы приходится переживать в эти страшные и мрачные недели.

Дни неумолимо уменьшаются. Мрак, холод, слякоть, однообразие сковывают людей и опустошают их. Чудится, что они, как беспомощные мухи, уныло висят – серые в сером – в сетях могучих пауков. Ночью солдаты натягивают одеяла на голову: в бараках гуляет ветер, а дымящиеся в печурках сырые дрова вызывают скорее кашель, чем дают тепло.

Бертин лежит среди этих людей, ничем не отличаясь от них: трактирщику Лебейдэ или наборщику Палю уже не приходится жаловаться на своевольный нрав этого «чистюли», который если уж и курит, то обязательно сунет в рот какую-то пенковую штуку. Нет, Бертин давно уже не курит, выражаясь образно, трубки из морской пены, совсем напротив. Они убедились в этом, когда унтер-офицеру Кропу вздумалось придраться к какому-то пустяку, чтобы показать на нем свою власть.

С начала октября управление парка приказало отделениям команд, несущих службу вне парка, предоставлять по очереди свободный день каждому солдату, чтобы люди не опустились окончательно, отдохнули бы, привели себя и свои вещи в порядок. Обор-лейтенант Бендорф строго следит за выполнением этого приказа, вызвавшего большое огорчение команд, работающих в парке, и их унтер-офицеров.

Однажды утром, в то время как все уже были на работе, унтер-офицер Кроп, желчный батрак из Укермарки, застает Бертина спящим в бараке. Желтое лицо Кропа покрывается красными пятнами, и он заявляет, что доложит об этом случае и потребует наказания: Бертин явно увиливает от службы. Уверенный в своей невиновности, Бертин смеется вслед уходящему пентюху Kpoпy и поворачивается на другой бок.

Этот день, двенадцатое декабря, отмечает не только Бертин, но и весь мир. После мытья котелков, на черной стене канцелярии, обитой кровельным толем, вывешивают военную сводку; перед ней быстро собирается, все прибывая, группа солдат. С величайшим напряжением читают они вполголоса плохо отпечатанный текст: в нем сразу бросается в глаза слово «мир». Германия предлагает мир! Два с половиной года она мощно отбивалась от врагов, всего неделю или десять дней назад, после ожесточенных повторных атак, наша пехота заняла столицу Румынии – Бухарест. Легко и не опасаясь подвохов, можно было решиться на этот спасительный шаг!

Бертин с жестяным котелком в руках, излишне и безрезультатно напрягая близорукие глаза, читает, слушает, спрашивает, размышляет. Ведь это величайший день в его жизни! Вздох облегчения, который вырвался у всего мира, расширил и его грудь. Но, к сожалению, лишь до тех пор, пока он не разобрался полностью и подробно в тексте кайзерского послания. В манифесте не было решающего слова, которое позволило бы хоть сколько-нибудь вдумчивому человеку судить о серьезности или несерьезности сделанного шага. Это слово – освобождение Бельгии, восстановление опустошенной страны.

Впрочем, при доброй воле можно предоставить такие детали ходу событий. Только бы противники, наконец, сели за стол для переговоров! Бертина отнюдь нельзя упрекнуть в отсутствии доброй воли. По крылья его надежд смялись и повисли, как увядшие листья. Несмотря на все напряжение, на бесконечное перечитывание текста, он не находит ни одного условия, которое неприятельские державы могли бы принять без унижения.

После возбужденных разговоров вполголоса, после восторженных «послушай только!» и разочарованных «ну что ж, подождем, Отто!» почти все солдаты приуныли. Кривоногий артиллерист-баварец из парковой команды, с бескозыркой на левом ухе и с папиросой за правым, уходя обращается к Бертину: «Видно, тебе это не по вкусу, приятель? Мне – тоже». И, убедившись, что никто из унтер-офицеров или писарей не шныряет вблизи, он спрашивает, отдает ли кто-либо себе отчет в том, какую новую дьявольскую затею берлинские головотяпы хотят прикрыть этим более чем странным предложением мира.

Бертин уходит, задумчивый, опечаленный. Белый лист бумаги на стене канцелярии одиноко глядит в бледный полдень. С наступлением сумерек барак был взбудоражен возвращением солдат из команды у леса Фосс: известие о мире они встретили неистовым спором «за» и «против». Но в конце концов оказалось, что и среди них преобладает, лишь в несколько измененной форме, то же недоверие и то же отрицательное отношение к манифесту.

Потрясенный единодушием баварцев, берлинцев и гамбуржцев, Бертин не находит объяснения своему первому порыву радости. Он замечает, что на него обращены глаза Паля и испытующие взгляды Карла Лебейдэ.

Скрывая смущение, он рассказывает им, как идиотски вел себя этот Кроп: уж он получит хороший отпор! Паль и Лебейдэ обмениваются взглядами. У них на языке вертится настоятельный совет тотчас же разузнать, донес ли Кроп в самом деле, и, может быть, поставить в известность об этом начальство парка; но оба молчат. Их приятель Бертин принадлежит к тому типу людей, которые учатся лишь на собственной шкуре. Теперь он влип с этим предложением о мире!

Когда он уходит, чтобы еще успеть написать домой, оба солдата садятся друг против друга на узкий стол возле окна, в которое заглядывает ранний декабрьский вечер. Барак наполнен табачным дымом; стоит приглушенный гул, разговоры ведутся вполголоса. Повсюду между кроватями развешаны для просушки мундиры и рабочие куртки. Над входами растянуты палатки. Носовые платки, только что выстиранные, сохнут на черных коленчатых трубах печей, которые тянутся до окон и, тщательно заделанные, выходят оттуда наружу. На Лебейдэ вязаная безрукавка из коричневой шерсти и зеленые в полоску домашние туфли, на Пале ботинки на шнурках и серая вязаная кофта. Они напоминают почтенных отцов семейств, которые в канун праздника собираются заняться кой-какими домашними делами: Лебейдэ намеревается штопать носки, Паль – ответить на письмо. Лебейдэ хочет еще посоветоваться о чем-то с Палем, и тот, как всегда, идет ему навстречу. У наборщика Паля также бродят в голове разные мысли…

Лебейдэ рассказывает, что команда Бене начала сегодня прокладку нового пути, который должен подойти к развалинам фермы Шамбрет. (Паль уже несколько педель зачислен с двумя-тремя другими солдатами во вспомогательную команду ефрейтора Неглейна, которая работает на другом, менее разрушенном участке изрезанного лощинами леса Фосс.) Среди обломков камней предполагают спрятать две 15-сантиметровые гаубицы, а для этого необходимо прежде всего проложить узкоколейку. И кто же вдруг объявился на этой работе? Маленький. унтер-офицер Зюсман со своим обезьяньим личиком и беспокойными глазами прибыл прямо с позиции, расположенной за Пфеферрюкеном. Как раз сегодня! Как часто Бертин тщетно справлялся о нем и об его лейтенанте у саперов из Виля! И вот Зюсман тут, и роли переменились: теперь расспрашивал Зюсман. Он передал приветы, подробно tрассказал о том, как они тогда, еле живые, удирали из злополучного Дуомона; с тех пор у них осталась лишь ничтожная площадь для маневрирования, только на крайнем правом фланге Пфеферрюкена, у самой реки Маас. Они донимали француза тяжелыми минами, наседая друг на друга; все связи с тылом отодвинулись к западу, через Монмеди они теперь даже почту не получали. И лейтенант Кройзинг просил Бертина об услуге: отправить письмо и посылочку, первое – военному суду в Монмеди, вторую – в какое-нибудь почтовое отделение Германии.

– Смекаешь ли ты, сынок? Видно, лейтенант Кройзинг не желал доверить полевой почте и ее цензуре почтовые отправления с фамилией Кройзинга. Береженого бог бережет.

А Бертин мог рассчитывать при случае на благодарность лейтенанта. «Мой лейтенант, этот дьявол, ведь самый благородный парень в мире: никто еще не дал ему и понюшки табаку, не получив ответной услуги». Он сам, Зюсман, удостоился в день рождения кайзера портупеи вице-фельдфебеля и, наверно, еще последуют различные украшения в петлицу – все это дело рук Кройзинга. Зюсман вытащил из продуктового мешка два небольших пакета: один плоский, другой круглый, мягкий; в них, как он оказал, все наследство юного Кристофа Кройзинга.

– Мне, признаюсь, стало не по себе, – продолжает Карл Лебейдэ, – как-то даже страшновато: здесь, на ферме Шамбрет, молоденький унтер-офицер Кройзинг день за днем проводил последние месяцы жизни. Внизу, направо, в той долине, откуда, помнишь, тащили эти штуки с длинными, как у гуся, шеями, – французские орудия, что ли? – Бертин обещал ему отправить его письмо. И вот опять вынырнул Зюсман, помахивает старым барахлом и вновь наседает на Бертина. А ведь совершенно очевидно, что это злополучное дело не принесет добра никому, ни единой душе человеческой. Конечно, я как вежливый че-. ловек не говорю «нет» и беру посылочку…

– Где она у тебя? – спрашивает Паль.

– Вильгельм, как бы ты опять не сломал себе шею, уж больно ты прыток! Как только малый ушел, меня стали одолевать сомнения. А как бы ты поступил?

– Я? Подальше от этого дела!

– Почему?

Вильгельм Паль, упершись подбородком в грудь, смотрит в глаза приятелю:

– Потому, что Бертин не вечно будет якшаться с лейтенантом. И потому, что он пользуется всяким подвернувшимся случаем, чтобы опять уйти в свои фантазии.

– Послушай-ка, до чего я постепенно додумался. Всему на свете бывает конец, говорил я себе, а эта история уже тянется долгонько. Кому принесет пользу барахло в этой посылочке? Уж не родителям, конечно; они лишь будут ревмя реветь. Еще с 1914-го звучит у меня в ушах, как причитают в таких случаях старые женщины. И не обеднеют эти господа в Нюрнберге, если добро пропадет. Посылочка утеряна полевой почтой – и баста!.. Нужно ли поддерживать предвзятое мнение людей о том, что достаточно только обратиться к кому-нибудь с поручением, чтобы тот перестал слушаться голоса рассудка и просто взял на себя роль почтальона? Итак, я тихонько пробираюсь в блиндаж – бывший погреб фермы в Шамбрете. Дожди основательно подмочили весь сваленный туда хлам. Ну и воняет там внутри, Вильгельм! Не завидую артиллеристам, которым приходится забираться туда! Приближаюсь я осторожно к этой навозной жиже и вижу – чьи-то глаза. Конечно, я, шутки ради, вспомнил о маленьком Кройзинге: при дележе суеверий на мою долю ведь ничего

не досталось. Но пропади я пропадом, если там, на верхних нарах, не сидела кошка, сверкая глазами. Я зажег фонарь – так и есть. Там поселилась каналья-кошка, серая, в полосках, не то обожравшаяся крысами, не то беременная. Дитя, сказал я ей, не тревожься, присматривай лишь хорошенько вот за этой мелочью. И я засунул мягкую посылочку между мешком со стружками и стеной. Выбравшись наверх, я прежде всего вздохнул полной грудыо. А теперь скажи: правильно ли я поступил?

– Правильно, – говорит Вильгельм Паль,

– Но что касается бумаг, то не следует ли их доверить нашему почтальону?..

Вильгельм Паль кусает нижнюю губу.

– Нет, Карл, мы сделаем по-иному. Послезавтра десять отцов семейств едут в отпуск на рождество.

– Окажи на милость! Уже рождество па носу! Пока они будут прохлаждаться дома, мир будет подписан, и им не придется возвращаться сюда. Они помрут с тоски по мне и тебе!

Вильгельм Паль сначала не откликается на шутку:

– Среди уезжающих – Науман Бруно. Он парень добросовестный и опустит письмо в почтовый ящик на вокзале в Монмеди. Тогда письмо пойдет своим путем, и никто не узнает, как оно очутилось там.

Карл Лебейдэ молча и торжественно подает приятелю веснушчатую руку:

– Вот и договорились! Но не будем медлить.

В парикмахерской у Наумана Бруно (все присоединяют к фамилии парикмахера его имя, чтобы отличить его-от жалкого дурака Наумапа Игнаца тишина; там тепло, светло, пахнет миндальным мылом. На одном из стульев сидит унтер-офицер Кардэ, который пришел постричься. Он книгопродавец, из Лейпцига, его небольшое издательство в настоящее время закрыто. Видно, он не меньше, чем рабочие, знает, что такое заботы о жене и детях, и. пользуется благодаря своему положительному и гуманному характеру заслуженным уважением среди всех солдат, имеющих собственное мнение. Правда, по политическим воззрениям он скорее близок к их противникам, «партии германских националистов», как эти люди называют себя.

Карл Лебейдэ, вошедший вместе с Палем, сразу наполняет всю комнату своими шутками; Кардэ смеется, рассматривая в двух– зеркалах удачный пробор. Затем Лебейдэ усаживается бриться. Кардэ застегивает пояс, прощается, платит двадцать пфеннигов и уходит.

– Запри двери, – говорит Лебейдэ так просто, как если бы это происходило каждый день. – Вот тебе доказательство моего доверия – письмо. Ты завтра днем опустишь его в почтовый ящик на вокзале в Монмеди. Я кладу его вот сюда, в ящик. А теперь покажи-ка товарищу Палю письмо твоей старухи и клочок газеты, в который она завернула чудесную волосяную кисточку. Ибо, Вильгельм, – объясняет он удивленному Палю, – если ты еще сам не обратил внимания на это, то заметь себе: новости всегда бегут попарно, как вагоны трамвая, а эту вот новость я уже несколько дней храню про себя.

Полное краснощекое лицо цирюльника подергивается, хотя он ни на мгновение не сомневается в надежности Паля, прозванного Либкнехтом.

– Это было слишком дерзко со стороны моей старухи. Каждый вечер я собираюсь сжечь эту газету и каждое утро говорю себе, что обидно уничтожить ее.

Он открывает ветхую картонку с тщательно, рассортированными письмами, достает одно из них и читает вполголоса.

Паль сидит, внимательно слушает, силясь понять, для чего ему читают это невинное на первый взгляд письмо. Он берет его из рук Наумана. Парикмахер молча наклоняется к нему и проводит кончиком бритвы соединительную дугу между двумя строками; возникают слова «Циммервальд» и «Кинталь». Паль прочитывает их губами. Он внезапно подымает глаза.

– Чорт возьми! – говорит он:

Рабочие – те, кто в курсе политических событий, – знают: в прошлом году, а также и в этом, лидеры социалистических меньшинств из разных стран съехались в швейцарских городах Циммервальде и Кинтале. Это были отдельные лица или представители небольших групп, которые отказались от политики большинства своих партий, поддерживавших войну. К ним принадлежал и депутат Георг Ледебур из Германии, пожилой человек, уважаемый даже политическими врагами. Два самых опасных человека среди недовольных – депутат Либкнехт и писательница Роза Люксембург – не получили виз на только что введенные паспорта или, быть может, уже сидели в тюрьме.

Еще в 1915 году конференция обратилась с воззванием к рабочим всего мира: для них мировая война является лишь беспощадным последствием той экономической разрухи и захватнических стремлений, которые составляют сущность миро-вого капиталистического порядка. Немецкие газеты всех направлений немало потешались над «циммервальдцами» и их оголтелым фанатизмом: в то время как по всей Европе борьба шла не на жизнь, а на смерть, что понимал любой батрак, эти завсегдатаи кафе, не заботясь о мировой буре, поучали рабочих, что разница между войной и миром для них мало существенна! Если в мирное время улучшение их участи несовместимо с успехами предпринимателей, то война еще более обостряет это положение: она каждодневно пожирает отцов и сыновей рабочего класса. Итак, прежде всего – долой войну! «Внушайте это французам!» – кричали в ответ немецкие газеты. «Проповедуйте это немцам!» – вопили французские. В скором времени это незначительное событие, на которое намекает здесь храбрая фрау Науман, было предано забвению.

Дрожащими пальцами парикмахер Науман открывает теперь ящик соснового стола, в котором он хранит свои бритвы; ящик выложен старыми газетами. Он вынимает небольшой листок – слегка пожелтевший, совсем неприметный, уж однажды смятый и снова разглаженный.

Паль читает:

«Где то благополучие, которое вам обещали в начале войны? Уже и сейчас ясно дают себя чувствовать истинные последствия войны – страдания и лишения, безработица и смерть, недоедание и эпидемии. На годы и десятилетия вперед издержки войны будут высасывать силы народов, уничтожать все, что вы с таким трудом завоевали, желая сделать вашу жизнь более достойной человека. Духовное и моральное разложение, экономические катастрофы и политическая реакция – вот «благословенные» результаты этого ужасного столкновения народов, как и всех ему предшествовавших…»

Паль в смятении. Его некрасивое лицо становится совершенно прозрачным от возбуждения. Он хватается за

сердце: где-то в мире, в свободной Швейцарии, можно так мыслить, высказываться, печатать! Не одна сплошная тьма окружает человека. Искорка истины все-таки тлеет…

Как завороженный, невольно увлекшись, Науман вслед за Палем читает через его плечо.

– Поторапливайся, старина, каждую минуту кто-нибудь может войти.

Лебейдэ спокойно засовывает полотенце за вырез шерстяной безрукавки, смачивает лицо.

– Оставь его, цырюльник, пусть читает один: нам это уже знакомо.

Науман подходит, намыливает щеки Лебейдэ и говорит, обращаясь к Палю:

– Мы, право, сошли с ума! Закрой ящик, отопри дверь, читай про себя. Вложи листок в «Локаль-Анцейгер»! 11

Паль так и делает. Опасная бумажка лежит поверх отчета журналиста Эдмунда Гольдвассера о милостивом посещении кронпринцессой потсдамского лазарета имени святой Цецилии. Он читает:

«В этом непереносимом положении…»

Он мысленно видит их. Вот они все сидят за столом, представители страдающих пародов, с измученными, омра-ченньши думой лицами, и обсуждают свой боевой манифест, за который они готовы итти в тюрьмы. Они объявляют войну разжиганию вражды между народами, всякому проявлению шовинистического безумия, всем, кто затягивает эту бойню; вопреки границам, они призывают к единению, ко взаимной помощи порабощенных классов. Они торжественно обещают начать борьбу за мир, который отвергает всякую мысль о насилии над правом и свободой народов. Как непоколебимую основу своих требований, они выставляют право народов на самоопределение. Они призывают порабощенные классы вести, во имя спасения цивилизации, беспощадную классовую борьбу за священные цели социализма. Пусть в этой борьбе народы с таким же мужеством идут навстречу смерти, с каким они в начале войны шли друг против друга.

За дверью кто-то шумно счищает грязь с сапог. Должно быть, человек, пробираясь по деревянным настилам, по которым только и можно пройти через лагерный двор, оступился и попал в красно-коричневую липкую грязь.

Паль спокойно складывает газету, сует ее подмышку.

– Дай ее мне, – говорит он Науману. – У меня она будет в сохранности.

– Пожалуйста, бери, я очень рад избавиться от нее.

Дверь открывает унтер-офицер Кроп. Он мрачно оглядывается, – на очереди еще два человека. Но наборщик Паль Любезно заявляет, что заглянет попозже, у него времени, надо думать, больше, чем у господина унтер-офицера, да и завтра еще успеется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю