Текст книги "Воспитание под Верденом"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Берегись, француз! Если ленты света скрестятся вокруг тебя, тогда над тобой скоро засверкает темно-красная шрапнель, снопы дико вздымающихся вверх пуль изрешетят твои несущие плоскости-крылья; попадут в мотор – твое сердце, в бензиновый бак – твои легкие. Все равно ты вынужден будешь снизиться, прежде чем успеешь сбросить твои ужасные пасхальные яйца.
Едва одевшись, солдаты бегут сквозь лунную ночь. Темные отверстия укрытий поглощают их. Большинство теснится к задним стенкам, где наиболее безопасно, но там– уже железнодорожники покуривают папиросы. Землекопы вынуждены уйти вперед. Один только человек остается снаружи: Бертин. Он должен видеть, присутствовать при этом, быть свидетелем. Сержант Баркоп добродушно покрикивает на него: не пора ли залезать в укрытие? Ведь скоро снаряды станут хлестать над его головой. Бертин, приставив руку к глазам, отказывается. Это будет еще не так скоро.
Где же он, этот француз? Не двинул ли он по направлению к Стэнэ, где находится главная ставка кронпринца? Горе тебе, француз, если ты укокошишь там одну особу, прежде чем она распорядится о моем переводе в военный суд дивизии Лихова!
В воздухе, на высоте тысячи двухсот метров, художник Жан-Франсуа Руар перегибается через борт, исследуя окрестность в ночной бинокль. Чорт возьми! под ним совсем иной, чем днем, ландшафт. Серебристый свет луны только выдумка поэтов: под ним расстилается окутанное серой дымкой плоскогорье, на нем можно отчетливо различить только течение Мааса. Ему, Жану Руару, не надо было сразу становиться бомбометчиком. С другой стороны, приказ есть приказ, ведь когда-нибудь надо начинать. Пора перейти от ребяческих фотосъемок к настоящему делу. Вот четыре заряженных снаряда висят под машиной, они выглядят, как летучие мыши, уснувшие вниз головами на потолочной балке сарая. Скорее бы уж избавиться от них. Боже милостивый, куда же это заворачивает Маас? Где, наконец, эта проклятая– лощина с железнодорожными путями? Карманным фонарем он освещает дощечку с указанием продолжительности полета, карту, часы: все еще надо лететь вперед. Из-за шума мотора не слышишь, когда под тобой рвется шрапнель, но видишь ее, когда опять наклоняешься через борт, чтобы уловить какой-нибудь знак, который положил бы конец этой парализующей неизвестности, этому состоянию смятения, овладевающему летчиком при первом ночном бомбардировочном полете. Если приборы не обманывают* то еще две секунды он с пилотом будет лететь вперед, затем они спустятся, чтобы лучше прицелиться, и тогда – нажим на рычаг; чорт бы побрал эти гостинцы, которыми натворишь здесь столько бед! Вся жизнь – сплошное свинство, но ничего не поделаешь. Надо еще удостовериться, что снаряд попал в цель; того и гляди угодят и в тебя самого. Вот налево впереди свет; маленькое светлое пятнышко на земле. Наверно, кто-то бродит там между рельс. Легкий удар в левое плечо пилота – и самолет едва заметно меняет курс.
Внизу шабаш ведьм в самом разгаре. Гремят выстрелы, снаряды с воем взлетают кверху и рвутся, треск пулеметов подтверждает славу о свирепой жестокости этого вида оружия, прожекторы прощупывают местность, все явственной поет мотор и пропеллер летчика. Теперь Бертин дрожит от возбуждения: быстро пробравшись к штольне, он останавливается у входа и как бы распахивает дверь для всех своих чувств: его душа рвется из всех этих скважин навстречу дикому угару боя, терзающего ночь. Его охватывает настоящее безумие. Несколько часов назад он там, наверху, отрицал насилие, а теперь упивается им. Возможно ли это? думает он. Совместимо ли это? Разве можно, если ты сам не фельдфебель, так дрожать от наслаждения, как дрожу я теперь, когда удары орудий следуют один за другим, а летчик там, наверху, невозмутимо ищет цель, метя, между прочим, также и в меня? Неужели я стал не только грабителем, но и убийцей? Впрочем, погоди-ка: нужно ли мне только стать им? А может быть, я уже был им всегда? Разве я не топтал, как тиран, моих братьев и сестер, как Глинский меня? Разве я не повалил, как Янш меня, более слабого и более ценного человека и не совершил над ним насилия – над моей женой Леонорой?
Где это было? Он видит перед собой серо-зеленые низкие сосны под блеклым голубым небом Бранденбурга. Это заповедник между Викерсдорфом и Тамзель. А дальше – желтый песок и поля с засеянной рожью, уже поднявшейся в половину человеческого роста. На нем вот уже третий месяц военный мундир, теперь и он, Бертин, должен проявить свое мужское «я»; она отказывается отдаться ему под открытым небом. Он зашипел на нее, вдавил в мох ее слабые и протестующие плечи, принудил ее, напугал, как до этого напугал мальчишку, который хотел увязаться за ними вслед. Это ли подвиг мужчины: насилие и все, что оно породило, – отчаяние, муку, надолго сохранившиеся в душе от этого ужасного переживания? Нет. Это подвиг фельдфебеля. Растоптать, вместо того чтобы расположить к себё, повалить, вместо того чтобы увлечь, приказать, вместо того чтобы добиваться, – все это повадки фельдфебеля, ничего больше. Тонны стали, водопады взрывов, опустошающие клубы ядовитых газов, воющие и свистящие кучи осколков и снарядов – за всем этим скрывается лишь разъяренная слабость! Действовать насилием может любой. В июле 1914 года он, Бертин, не прибегал бы к насилию. В июле 1915 года, однако, – воздай должное истине…
Бертин хватается за косяк штольни; к сердцу подступает тошнота, в диком хаосе расплываются силуэты вагонов, которые только что спокойно стояли на путях в каких-нибудь сорока метрах отсюда – коварно тихие в призрачном лунном освещении. Но еще прежде чем сержант, стоявший рядом, успевает открыть рот и спросить, что с ним, тупой удар потрясает гору над их головами. Второй удар, от крыши отскакивают куски камней, усиливается огонь зенитных орудий, неистовствуют пулеметы. Но еще слышен шум пропеллера: он лишь отдалился. Железнодорожники сидят у стены, землекопы – поодаль, впереди, в темноте; караульный Бертин, вдруг сразу ослабев, опускается возле них на деревянный край проволочной сетки. Взволнованно обмениваясь мнениями, люди приходят к убеждению: много шума из-за пустяков. Летчик пролетел мимо вагонов с боеприпасами, не заметив их, он был введен в заблуждение действиями зенитной артиллерии и сбросил бомбы где-то. на горном хребте, позади или впереди Данву; вторая бомба, судя по звуку, по-видимому разорвалась где-то на дороге, идущей по склону горы.
Бертин медленно выпрямляет ноющие колени. Еще полчаса караула, и он может отправиться спать, на четыре часа закутаться в одеяло, – как куколка, в которой назревает великое преображение. Во вторую очередь он вступит в караул от четырех до шести; может быть, эти часы дежурства на утренней заре, когда запоют птицы, будут, целительными, может быть, ему удастся овладеть собой. Однако последние полчаса ему очень трудно: он дрожит всем телом, поспешно зажигает трубку, кашляет, пропускает мимо ушей разговоры солдат. Сержант Баркоп гонит всех спать: завтра ведь тоже день, да еще день, свободный от службы. Бертин, продолжая украдкой курить, выходит из укрытия и вместе с Карлом Лебейдэ и сменившим его Гильдебрандом торопливо пробирается, спотыкаясь о рельсы, мимо вагонов с боеприпасами к середине долины. Карл Лебейдэ останавливается, оборачивается и вглядывается прищуренными глазами в линию холмов. Там мелькает красный свет.
– Где-то, по-видимому, догорает старый хлев, в который попала бомба, или тлеет куча дров, – говорит долговязый шваб. Карл Лебейдэ не отвечает, повернув голову на короткой шее, еще раз оглядывается и, наконец, отправляется спать.
Бертина знобит. Вдруг ему начинает казаться, что ружье весит девять фунтов. Да, день был долгий и волнующий, и ночыо, в двенадцать, сама природа зовет: кончай. По он еще стоит в карауле. Тут ничего не поделаешь. Карманы, как туго набитые мешки, оттягивают ему плечи.
Глава четвертая КИРПИЧ ПАДАЕТ С КРЫШИ
Лейтенант Кройзинг лежит в кровати у наружной стены комнаты и почти засыпает. Еще только крохотная искорка сознания связывает его с землей, где события идут своим чередом, а он сам уже давно в мире сновидений.
Во сне он, летчик, лейтенант Кройзинг, летит над Каналом. Вокруг него шум, морской ветер, властный гул мотора. Под ним вздымаются серые волны Северного моря, тщетно силясь доплеснуть до него своими брызгами. Так же тщетно суда внизу стреляют из дальнобойных орудий: снаряды с бессильным воем падают вниз. Вот они взлетают острием вперед, на мгновение повисают наискось в воздухе, склоняются перед ним, с шумом возвращаются обратно. Совсем иначе ведут себя маленькие наглые пулеметные пули. Они налетают, как пчелы, садятся звездами и кругами на несущие плоскости, превращают самолет в бабочку; но это не обыкновенная бабочка, это чудовищная «мертвая голова», бомбовоз, опасный для городов. Под ним расстилается английский город, там живут только англичане, но своими очертаниями он напоминает Нюрнберг: вот замок, в котором живет… Альфред Великий и… Христофор Колумб; их-то мы сейчас и огреем! Рука уже ищет рычаг бомбы, но внезапно возле руки рвется шрапнель – и Кройзинг сразу просыпается.
В комнате стоит гул. В самом деле, какой-то летчик, по-видимому, намерен почтить своим посещением вокзал, так как все батареи и отдельные пулеметные группы в окрестностях палят в этом направлении. В первое мгновение Кройзинг хочет сорваться с кровати и поднять тревогу в бараке: все – наружу! Затем ему становится стыдно этого припадка страха, ведь это же госпиталь, а не…
Но он не додумывает фразу до конца. Сидя прямо и неподвижно на кровати, весь превратившись в слух, он представляет себе врага, врага-коллегу. Погоди, милейший, мелькает у него в голове, пройдет месяца три, и тогда я дорвусь до тебя и с особенным удовольствием воздам тебе за этот ночной визит. Сквозь все шумы он улавливает в темноте звук приближающегося мотора. Бедняга Флаксбауэр уходит в сон, как под теплое одеяло. Его жена там, дома, очень больна, почти безнадежна. У нее гнойный аппендицит, а Флаксбауэр подозрителен, как все солдаты в госпиталях, и сомневается: аппендицит ли у нее, или что-либо иное.
Как здорово грохочут зенитные орудия! Вон из кровати! Распахнуть окно! По ночному небу тянутся белые ленты, напротив вспыхивает пламя зенитных батарей, темно-красным огнем загораются, рвутся одна за другой шрапнели, но с какой силой шум мотора прорывается сквозь неистовый треск пулеметов!
Высунувшись из окна, Кройзинг пытливо глядит вверх: одно только небо, – ленты света и несколько звезд.
Внизу пробегает мимо какая-то долговязая фигура, почти с него ростом, и через несколько минут появляется снова. Приглушенный голос, почти такой же низкий, как и его собственный, кричит ему:
– В укрытие!
Человек опять исчезает, и Кройзинг больше не интересуется им. Этот налет касается больше Бертина, он ведь как раз в карауле. Да, да, теперь ровно одиннадцать, он идет номером вторым. Впрочем, Бертин парень хладнокровный, Кройзинг* видал его в кое-каких переделках. Уж он-то растормошит барак!
Не изменился ли звук там, наверху? Конечно, он стал чуть сильнее, – приближается к нему, Кройзингу. Немного увидишь из этого проклятого окна, выходящего в сторону Данву! Пристойно ли бывалому солдату с заживающей ногой выбегать ночью наружу, несмотря на запрещение врача? Слегка разочарованный, Кройзинг оправляет пижаму, собираясь вернуться в комнату. Но что это? Этот молодец неуклонно направляется сюда? Или он, Кройзинг, все еще грезит? Не сон ли это, превратившийся, как это иногда бывает, в явь? Ведь здесь госпиталь, возмущается он. Ведь ты же не посмеешь швырнуть свое яйцо сюда, в кровать!
Весь насторожившись, он вдруг проникается уверенностью, которая, как сквозь воронку, просачивается в сердце; видно, нарень ошибся, по недосмотру он того и гляди разнесет госпиталь! Это случится через несколько секунд, если только до того его не прикончат зенитные орудия. Снизьте этого негодяя! Стреляйте, безмозглые идиоты!
Внезапно мотор замолкает. Настигли ли они его? Да, они его настигли. С облегчением Кройзинг опускает обе руки: долой дух товарищества, одна лишь вражда правит миром!
Но в следующее мгновенье он, этот опытный и все испытавший солдат, застывает в темноте в своей светлой пижаме, судорожно уцепившись за косяк окна; он слышит тонкий свист, хорошо знакомый ему – пронзительный зов, который посылает в пространство падающая бомба. В этом звуке – разящий рок, неизбежность: я иду, чтобы погасить жизнь, чтобы зажечь пламя!.. Значит, мотор был Только выключен, когда аппарат планировал, теперь он опять грохочет в воздухе. Огонь с неба – это неплохо; Прометей – благодетель рода человеческого. (Вот поглядите, как я разбушуюсь, я – молния, ударяющая по приказу, послушное орудие разрушения!) Почти шесть секунд нужны бомбе для того, чтобы пролететь эти сто восемьдесят метров. Но бомба летит не на беззащитный скотный двор: человек, у которого сразу оказались две здоровые ноги, распахивает дверь палаты номер три для нижних чинов и кричит:-«Воздушная тревога, выходить, выходить!»
От солдат – к жене.
Прыжок в дверь: ярко освещенная комнатка пуста, окно полуоткрыто. В палате номер три стоит дикий рев, вспыхивает электрический свет, и Кройзинг слышит за мгновение до разрыва бомбы, как над крышей трещит пролетающий вестник смерти. В безмерном гневе Кройзинг хватает графин для воды, стоящий у кровати Клер, вне себя швыряет его в потолок, в рыло смерти: «Трусливая свинья!» Затем взрыв опрокидывает его и превращает в кровавое месиво.
Огонь, огонь! Бомба попала в коридор, между палатой номер девятнадцать и палатой номер три. Человек семь или восемь среди бегущих опрокинуты на землю, волнистое железо, куски балок, горящее дерево, огненный толь летают вокруг. В мгновенье крайний барачный флигель запылал, как костер. Кулаками, ногами, всем телом больные, несмотря на раны, пробиваются к выходу через заднюю дверь. В едком чаду от белого и черного дыма раздаются дикие крики, отчаянный визг придавленных, опрокинутых, нечеловеческие стоны тех, кого лижет, охватывает пламя. Лучше всего убитым, погибшим от осколков бомбы. На кровати, среди горящих досок пола, лежит тело наборщика Паля. Только тело: его умная голова, которая так нужна трудовому народу, размозжена бомбой, как ничтожное куриное яйцо, на которое наступила лошадь.
На этот раз бомба настигла его во сне, как это почти случилось с Бертином девять месяцев тому назад, когда он остался в живых, к большому удивлению Паля и Карла Лебейдэ. Теперь тревогу проспал Паль. Едва только шум разбудил его, как он был убит. От него не осталось ничего: его мозг и части черепа разлетелись во все стороны, а изуродованное тело будет превращено в пепел медленным, – но упорно разгорающимся пламенем, которое уже охватило кровать Паля и всю эту часть барака.
Тем временем сбегаются главный врач, банщик Пехлер, ночные караульные. Счастье, думает главный, врач, приказывая снять со скоб химические огнетушители и развернуть резиновые шланги, – счастье, что попадание пришлось на палату номер три, где лежат легко раненные. Из палаты номер один не спасся бы никто. Закутанные в одеяла, обитатели горящего флигеля собираются в безопасной части двора, на южной террасе, где стоят лежаки. Старшая сестра делает перекличку: беглое перечисление недостающих, выяснение их числа. Струи углекислоты из красных жестяных баллонов весело шипят в огне. Легко раненные помогают телефонистам развернуть резиновые шланги, а банщик, как специалист, хлопочет о том, чтобы возможно скорее пустить режущую струю воды на пылающие балки, разбросать доски, расшвырять по воздуху бушующие' огнем обломки.
– Осторожнее, кровельный толь! – кричат спасенные, для которых катастрофа скоро превращается в возбуждающее удовольствие.
Сестра Клер лежит в обмороке на кровати старшей сестры госпиталя. Непонятно, почему эта женщина, проявлявшая всегда большое присутствие духа, в таком глубоком испуге. Вероятно, ее задним числом объял ужас от сознания того, что она чудом выскользнула из рук смерти. Да, больше всего пострадала та часть, здания; оттуда не спасся никто. Нет, один все-таки спасся: лейтенант Флаксбауэр вышел оттуда невредимым. Бомба, которая пробила крышу, разорвалась у входа и превратила все в пламя, – эта самая бомба пощадила Флаксбауэра! Она только разбудила его, вырвала из состояния сна, сказала ему: что-то случилось. Он вылез из окна, когда над ним уже пылало все здание и с большим спокойствием, почти флегматически, спустился по наружной стене, даже не поцарапав кожи. Это потому, думает он, что он так равнодушен к жизни, что ему дурно от мысли, что эта девчонка на родине вытравила с помощью бабки ребенка, которого понесла не от него. Как будто в самом деле важно: беременна она или нет, ребенок от X или от Y? Как будто имеют какое-нибудь значение негодование родителей или пересуды посторонних! Только бы остаться в живых, только бы быть в состоянии дышать, видеть глазами, слышать ушами, думать головой, обонять носом – пусть это будет даже дым от пылающего толя или горящего мяса. Его спасение – чудо, настоящее чудо! Надо немедленно, завтра же написать об этом маленькой, глупой гусыне и втолковать ей: только поправляйся бога ради, а все прочее к чорту!
Двадцать минут спустя после взрыва бомбы на место пожара прибывают мотористы из гарнизонного управления Данву, команды из числа расквартированных в тех местах, саперы с крючьями и топорами, пехотинцы с лопатами. Переднюю часть палаты для нижних чинов и комнаты для сестер, налево от входа, удалось отстоять, хотя они и стали непригодны для жилья от натекшей туда воды и накиданной земли.
Вторая бомба… Когда белые лучи прожекторов стали прорезать небесный купол и началась оглушительная игра орудий и пулеметов, одинокий всадник, оцепенев от испуга, Застыл, повернувшись в седле, на дороге, ведущей в Данву. Патер Лохнер, в своей широкой шляпе, конечно убежден, что тут, наверху, он вне опасности, его только охватывает страх за других, за солдат там, внизу; они не из его дивизии, но он посетит их еще до пасхи. Среди них, кажется, несколько польских католиков. Внезапно прожужжала шрапнель и ударила в землю возле него. Берегись, говорит она. Великолепное зрелище, которое ничтожный человек подглядел у тех, кто повелевает божественными грозами, таит в себе опасность. Целую секунду, такую драгоценную, патер Лохнер остается в нерешительности: пришпорить ли ему своего мерина и поскакать в Данву, или вернуться и укрыться в госпитале на эти несколько минут воздушной атаки.
На беду он не делает ни того, ни другого. Он стоит на перекрестке; уходящая вниз дорога манит его спрятаться в спасительное укрытие, образуемое склоном холма, уйти под круглую черную тень, отбрасываемую книзу вершиной горы. Мерин Эгон гораздо умнее своего хозяина; он нетерпеливо рвется в поводьях прочь отсюда. Все вокруг, это темное обстреливаемое поле пугает его, ведь коню с его длинной спиной трудно укрыться, когда на него сверху валятся какие-то предметы. И едва только всадник указывает ему направление, как он галопом несется через открывшийся перед ним железнодорожный путь. Позади трещит и содрогается гора. В дикой скачке, насторожив уши, конь стремглав несется от этого места. Через дорогу, вниз по склону – только бы прочь! (Из-за пугливости мерина рота в свое время обменяла это красивое животное на более спокойное.) Лохнер, человек не робкого десятка, умный и добрый, спешивается, берет под уздцы дрожащее животное, уговаривает его, стараясь успокоить, вглядывается в небо, когда лошадь высоко вскидывает шею. И патер видит в ярком свете прожектора туловище самолета в каких-нибудь ста метрах от себя; большой и белый, он гудит над горой. Округлость брюха, бледный крест несущих плоскостей, расчалки – все это с ясностью привидения является взору одинокого патера как раз теперь, когда француз собирается закончить атаку, вновь подняться ввысь, уйти в сторону.
К тем немногим, которые видели бомбу, убившую их, относится и Бенедикт Лохнер, член ордена святого Франциска, полковой священник на Западном фронте. Разрушение проезжей дороги почитается такой же заслугой летчика, как и порча железнодорожного пути; вот почему молодой художник Руар дергает рычаг, когда начинает различать местность, пересекаемую самолетом. И Лохнер видит! Видит, как в лучах прожектора отделяется от ужасного чудовища капля – как бы пота или нечистот – и летит вниз. Он кидается на колени к ногам лошади, судорожно хватаясь руками за серебряный крест. Самолет давно исчез в ночи. Плотно сомкнув глаза, патер весь отдается молитве, в то время как конь Эгон протягивает к нему шею. Да спасет его господь п небесах, да возьмет его под милостивую защиту святая дева, да охранит и примет его душу сын божий, столько страдавший! Отец небесный, в твои руки отдаю дух мой, кричит беззвучный голос. И затем человек начинает, неистово торопясь, читать «Отче наш», старую великую молитву, содержащую разные цитаты из священного писания. Он молится не по-латыни, как привык, немецкие слова рвутся с его уст, заглушая пронзительный вой приближающегося снаряда. Перед ним встают картины детства. Величавая святая троица склоняется к нему из расписных облаков: бог-отец, с бородой и в ниспадающем складками одеянии, простирает, благословляя, руки; направо от него – сын; в головах – голубь в лучезарном венце; и при словах: «Остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим» – перед ним с треском вспыхивает красное пламя.
На расстоянии добрых двенадцати метров от патера летучая мышь летчика Руара пробивает яму в шоссе, сбрасырает вниз с горы глыбы земли, извергает ливни осколков. Они с одинаковой яростью вонзаются в недвижную стену склона, в трепещущую плоть человека и лошади. Лохнеру они попадают в грудь, лошади – в шею и в ноги. Крик – это последнее, – , что слышит Лохнер. Неизвестно, был ли это его собственный крик, или крик упавшей и навалившейся на него лошади. Их агония, стоны и кровь смешались в одно.
На другое утро пехотинцы, возвращаясь с позиций, скажут, качая головой: ну и здоровенные дыры про-бивают эти авиабомбы. На этот раз они, чорт возьми, попали в священника. И без сострадания вынут котелки и ножи и вырежут из мерина Эгона сочные куски мяса, чтобы приготовить обильное лакомое жаркое на ужин.
Глава пятая ОСТАВШИЕСЯ В ЖИВЫХ
Майор Янш с посеревшим лицом бегает взад и вперед по кабинету. На ногах у него туфли, толстые войлочные туфли, так как с пола дуст. Бледный и негодующий, он шипит на денщика Кульмана, грозя ему обратным переводом в часть из-за того, что какао оказался слишком горячим. Бледный и негодующий, он давит паука, который легкомысленно попался ему на пути. Бледный и негодующий… Канцелярия, расположенная под ним, отдает себе полный отчет в его душевном состоянии; если приятель Нигль не придет, чтобы умиротворить его, никто сегодня не решится приблизиться к нему. Никто, кроме, может быть, ефрейтора Диля, гамбургского народного учителя. Он сегодня как раз в торжественном и приподнятом настроении, порожденном теми же причинами, которые вызвали такое бессильное раздражение Янша. Ибо ефрейтор Диль познал, что в круговороте жизни наталкиваешься не только на наглость и коварство, как он думал до сих пор. Даже среди пруссаков время от времени приходят в движение какие-то силы, несущие заступничество слабым, это чудо придает человеку нравственную твердость, и теперь Диль, если понадобится, готов сунуться даже в логовище льва.
Но в этом нет надобности. Весенняя погода капризна и изменчива. Однако Янш не замечает погоды. Он слишком возмущен. Прежде всего, сегодня ночью произошла ужасная воздушная атака. На вокзале в Дамвилере приостановлено движение. Грохот обеих разорвавшихся бомб застал Янша в подвале. Кроме того, теперь доказано, что евреи всемогущи – даже в прусской армии и даже в тех случаях, когда они в течение года или двух ухитряются прикидываться беспомощными. Если им это нужно, они улепетывают. Тебе, честный немец, кажется, что ты загнал их в тупик; но они нажимают кнопку, из-за портьеры выступает Гогенцоллерн в образе ангела, спасающего Иуду, и исчезает со своим питомцем. А оркестр играет при этом марш из оперы Генделя «Мессия»: «Дочь Сиона, возрадуйся».
Янш упирает подбородок в ворот куртки, теребит обеими руками длинные усы, разжевывает конфету со вкусом малины и закладывает глубокую шахту в своем миросозерцании. Он всегда знал, что Гогениоллерны ни на что не годны. Все они непостоянны, эти потомки нюрнбергских бургграфов, в них слишком много смешанной крови, чтобы породить людей с твердым характером, настоящих отцов своей страны, правителей. Врожденная мягкотелость всегда брала верх над зачатками твердого характера, которые они с трудом выработали в себе в Пруссии и Бранденбурге.
Все они подписывали бесславные условия мира, все вершили темные дела, все якшались с евреями. После Фридриха Великого положение стало еще хуже, никак не лучше. Кровь вельфов и французская кровь, которая текла в его жилах, сказалась только на его потомках. Вильгельм Второй и, уж конечно, его сын, внук англичанки, – эти были настоящие Гогенцоллерны. Когда Фридрих III, проболев девяносто девять дней, скончался от рака горла – об этом Яишу рассказывал еще отец, – все бюргерство, правда, горевало, но втайне старая Пруссия с облегчением вздохнула: подумаешь, как нужен был стране этот либеральный кутила! И затем, спустя два года, случилось то, что никогда не должно было случиться: отставка Бисмарка. Существует логическая связь между этим изменническим поступком и готовящимся ниспровержением старо-прусской конституции, которое, как язви-
тельно сообщает Пангерманский союз, теперь, в разгар войны, угрожает стране. Тот, кто прогнал, как проворовавшегося лакея, железного канцлера, достоин этого резонера Бетман-Гольвега, пустоголового премьера, а с ним и тех бедствий, которые, стоило ему только раскрыть рот, накликал на страну его язык.
Таков отец, но сын ничего не исправит, ничего не спасет, как бы часто он ни рукоплескал Пангерманскому союзу. Этот легкомысленный человек, как показали многочисленные факты, делает всегда обратное тому, чего ждешь от него. Добром такое поведение кончиться не может, это ясно всякому разумному человеку, сколько бы ему ни втирали очки. Песня этих людей спета!
Майор Янш ходит взад и вперед по комнате, между четырех каменных стен, увешанных картами, в доме, отнятом у побежденных французов. В его ушах звучит торжественная музыка, на манер похоронного марша, который обыкновенно играют при погребении, к сожалению, его сочинил поляк, некто Шопен. Янш весь преисполнен чувства страха за судьбы Германии, он видит угрозу гибели всего благородного. В его ушах звучат стихи, героические стихи его любимого поэта Дана:
Мы готы, нам тесна земля.
Дорогу готам, род людской!
У нас нет больше короля,
Мы труп его несем с собой.
Так закончилось-соревнование между благородными готами и мерзкими хитроумными сыновьями Восточного Рима, византийцами. Простодушие, душевное благородство, прямодушный героизм исчезли из этого мира, которым овладели потомки карликов. Эти пигмеи всегда побеждают, ибо немецкие распри расчищают для них путь.
Вот оно – доказательство крушения всех надежд. На бумаге в голубую клетку, употребляемой в немецкой армии, главнокомандующий армии, кронпринц, телеграфирует через квартирмейстера о каком-то еврее: нестроевой Бертин, из первой роты, причисляется к штабу армейской группы Лихова и должен немедленно отправиться туда. О выполнении приказа сообщить по телеграфу. Все кончено, Янш. Прощай, Железный крест первой степени! Стоит только этому еврею узнать об его, Янша, намерениях и, потом, сели его спросят об этом случае, посмеяться и рассказать какую-либо басню, – и тогда все будет кончено.
Телефонный звонок из канцелярии первой роты! Там буквально трепещут от почтительности и усердия: телеграмма от кронпринца! Приказание будет выполнено еще сегодня, еще сегодня утром будет дано распоряжение об отправке ландштурмиста Бертина в Этре-Ост. Его документы и проездные свидетельства уже оформляются. Сегодня вечером он отправится. Батальон может доложить начальству о выполнении приказа.