355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Цвейг » Воспитание под Верденом » Текст книги (страница 21)
Воспитание под Верденом
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:43

Текст книги "Воспитание под Верденом"


Автор книги: Арнольд Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

И с удивлением смотрит на лейтенанта, который стоит посредине лестницы и покатывается со смеху. Затем он хлопает себя по лбу и тоже начинает смеяться, сообразив, что ведь они с Яншем дерутся за награду, которая полагается тому бородачу.

Наверху, у себя в комнате, майор Янш в изнеможении закрывает окно. Он кладет в рот конфету, длинную палочку цвета' малины, вкуса фруктового сока, и начинает тяжелыми шагами ходить взад и вперед по комнате, и канцелярия внизу знает, что это не предвещает ничего хорошего.

К этим шагам начальства прислушиваются штабной фельдфебель писарь Диль, почтовый ординарец Беренд и даже денщик Кульман, и каждый по-своему делает выводы насчет своего дальнейшего поведения. Все сидят

в прекрасной, хорошо натопленной комнате, у всех сухие ноги, хорошее – поскольку допускают условия этой зимы– питание. Ни у кого из них нет охоты вылететь из-за какого-нибудь промаха и попасть к грязным землекопам, которые каждодневно надрываются от работы в своем старом, обстрелянном районе. Фельдфебель и денщик, настоящие рабы, готовы исполнить любую прихоть майора. Двое других хотят только одного: выйти сухими из воды. Не везет этому Бертину: кто бы ни пожелал помочь ему, обязательно сам попадет в беду. Сначала история у водопровода, затем ухнувший отпуск, теперь история с крестом, которая для всякого другого, несомненно, кончилась бы удачно. И, наконец, вторично раздутая, если можно так выразиться, в пылу ссоры между начальниками, история с водопроводным краном. Все это могло бы сломить самого сильного человека.

Вовсе незачем дожидаться возвращения друга Нигля. Вот он уже сидит на своем стуле и настойчиво, по-баварски, нашептывает свои советы. Впрочем, это воображаемый Нигль или, вернее, всплывший в памяти Янша, вызванный, точно дух, силой его фантазии. Майор имеет привычку широко прибегать к услугам своей фантазии. Он сохранил этот дар, вернее эту лазейку, еще с детских лет. Мысленно в его разгоряченном воображении проносятся, картина за картиной, сны наяву! Он мстит своим врагам, великодушно прощает тех, кто обходит его, дает советы кайзеру, которыми этот близорукий правитель не пользуется, спасает – он, скромный майор Янш, – отечество! В мечтах его уже давно украшает «Пур ле мерит» – высший орден прусского государства, пожалованный ему в награду за то, что он мысленно осуществил блестящий стратегический план: уничтожил посредством воздушной бомбардировки ядовитыми газами изменническое итальянское войско, что дало возможность немецким дивизиям ворваться через Турин и Савойю во Францию, где они в настоящее время разрушают города Лион и Авиньон. Далее, тот же безвестный майор оказал неизмеримую услугу новому верховному командованию, подняв на Украине восстание порабощенных малороссов, призвавших на помощь немцев как своих освободителей. Никто не ведает, кто именно измыслил такой гениальный план; его автор остается в скромной неизвестности и довольствуется счастьем сознавать, что он спаситель отечества и в состоянии оказать изумленным полководцам небольшую услугу.'

Человека, тяжело шагающего по комнате, не смущает, что, вопреки его мечтам, действительность непоколебимо идет своим путем; так, например, тот же полковник Штейн, которого он с позором понизил за наглое обращение с' одним заслуженным офицером по фамилии Янш и перевел на должность начальника штрафного батальона, теперь преспокойно покидает дом офицера Янша, обругав хозяина последними словами. Янш питается медом своих фантазий, трусливо обдумывая при этом, как бы не попасть впросак, если бы он и впрямь решился на этот опасный шаг.

Теперь он видит перед собой нестроевого Бертина, который в жестокий мороз остается на долгие часы привязанным к дереву, повиснув без сознания на веревках; майор Янш тешится этой заслуженной карой. Одновременно перед ним встает образ хитрого баварца, который так ловко и незаметно устранил доносчика из своего батальона. Созданный его фантазией Нигль принужден тереть тонкое сукно мундира о спинку простого деревянного стула и скромно давать на приятном баварском диалекте советы более умному, более высоко стоящему гениальному Яншу. Голос Нигля, приглушенный жирными щеками, гудит добродушно. На заявлении лейтенанта Рогстро надо сделать официальную пометку о том, что такой-то солдат вернулся на свой пост в парке полевой артиллерии по непосредственному приказу командира батальона. Затем капитан Нигль как-нибудь на вечеринке начальствующих лиц мог бы достойным образом отметить заслуги майора. Но нестроевому Бертину надо исчезнуть, его следует зачислить в какую-нибудь команду на передовых позициях, в небезопасном месте. И пусть остается там, пока с ним не приключится беда. Этот еврей искусно владеет пером; значит, он способен и устно, если его спросят, распространять всевозможную ложь, придавая ей правдоподобную форму. Поэтому будет лучше, если его никто не станет спрашивать.

Бегая взад и вперед по комнате, с пылающими от волнения щеками, майор Янш прислушивается к советам, исходящим от пустого стула. Такого рода команда скоро будет сформирована и послана на левый берег Мааса. Ей будет поручено собирать оставленные на поле сражения боеприпасы, – неразорвавшиеся снаряды, брошенные ручные гранаты; солдаты будут испытывать их и отправлять в тыл. В небольшом масштабе это дело уже налажено начальством парка в лице обер-фейерверкера Кнаппе; ему уже пришлось рапортовать об ужасном взрыве с жертвами: двое убитых и семеро тяжелораненых, в том числе и унтер-офицер Кардэ, дельный и достойный человек, патриотически настроенный; ему, к сожалению, оторвало левую ногу ниже колена. Из-за неблагоприятного впечатления, произведенного этим событием на окружающих, парк решил перенести свою деятельность подальше, к самым позициям, и назначить начальником сержанта Баркопа из первой роты, человека, опороченного еще со времен давно прошедших сербских дней. Бертин вполне подойдет к этому обществу. Майор Янш, внутренне успокоенный, улыбается, провожает своего вымышленного посетителя до двери, пожимает ему с благодарностью воображаемую правую руку и в самом деле открывает и закрывает за ним дверь. Поспешно, большими шагами, подходит он к письменному столу и пишет синим карандашом на записке: «Помнить о Б», кладет записку в ящик и звонит денщику Кульману. Пора закусить; майор хорошо поработал и, хотя наелся конфет, голоден.

Глава третья ДОРОГОМ ЦЕНОЙ

«Слепые» снаряды – это те, что не дали разрыва из-за дефекта или по случайности. И вот они в одиночку или целыми гнездами лежат в земле, как большие продолговатые пасхальные яйца, и ждут счастливца, который их найдет. Иной раз сразу натыкаешься на такие снаряды, но большей частью их приходится разыскивать. С этой целью отряды солдат рассыпаются по всей окрестности на разведку, запоминая или отмечая место нахождения снарядов, потом от снаряда к снаряду водят эксперта, чтобы установить, можно ли прикоснуться к находке. Из отдельных снарядов составляются кучки, из кучек – кучи, складываемые вдоль рельсового пути. Их доставляют на испытательный пункт, тщательно исследуют и затем переносят в вагоны – один, другой, третий, пока снарядов не набирается столько, что уже стоит их перевозить. В первый год войны, когда этому еще не придавали значения, розысками неразорвавшихся снарядов занимались ради собственной выгоды артиллеристы и землекопы: из медных поясков, часто значительного веса, изготовлялись различные вещицы на память о войне. Оживленная торговля вознаграждала за опасность, которой они подвергались, когда сбывали эти красно-золотые браслеты. Но постепенно, как это обычно бывает, государственная монополия вытеснила частный предпринимательский дух.

Солдаты сержанта Баркопа рассеиваются по плоскогорью, на котором благодаря обилию кратеров и воронок скопилось немало снарядов. Будет чем поживиться. Конечно, француз видит, что тут происходит, и посылает на плоскогорье то шрапнель, то снаряд. Только несколько дней назад немецкие солдаты обнаружили там, наверху, оскаленный труп пехотинца Рейтера из Аахена, мирно лежавшего на спине. В кармане у него нашли лишь открытку с видом, на которой значился его адрес; конечно, он был уже без сапог.

Паль, Лебейдэ и Бертин – все они в этой команде, – в раздумье стоят у тела Рейтера, пока Карл Лебейдэ не выводит их из неподвижности меланхолическим замечанием:

– Куда бы мы ни пришли, кто-то уже опередил нас! Не везет тебе, Вильгельм!

Лебейдэ имеет в виду обувь Вильгельма Паля, окончательно износившуюся. Его сапоги уже много недель лежат у ротного сапожника в Эртре и все еще не починены, так как их хозяин, вместе с командой Баркопа, живет в бараках так называемого вокзала^ВилонЮст и не имеет возможности сбегать к сапожнику и поторопить его. А тем временем у него вот уже дней десять как продырявились и башмаки. Твердая, как камень, глина, в трещинах и с острыми краями, вконец разорвала не подбитую гвоздями подошву. Теперь у Паля под ступней левой ноги и под большим пальцем правой не осталось ничего, кроме стельки. Голодный и сосредоточенный – таким он всегда теперь бывает на работе, Паль, видимо, мало интересуется этим обстоятельством. Но видимость обманчива.

Вся команда сержанта Баркопа в ужасном состоянии. Нижнее белье, совершенно изъеденное едким стиральным порошком, приходится постоянно чинить: оно расползается, не греет. Мундиры приобрели глинисто-коричневый цвет, штаны от вечного лазанья через колючую проволоку разорваны во многих местах и заштопаны шерстью и нитками самых различных цветов. Солдаты почти уж и не борются со вшами, не вопрошают, что принесет им завтрашний день. Что в самом деле он может принести им?

Они уже не читают, не играют в шахматы, не слышно губной гармоники или просто гармошки в часы отдыха или веселья. С наступлением темноты, когда кончается работа, все заползают в барак и дуются в карты, ссорятся или, обмотав голову какой-нибудь теплой тряпкой, отправляются попрошайничать. Продовольствие, получаемое батальоном, сначала просеивается штабом батальона, затем штабами рот и их любимцами, кухнями при самих командах, и только остатки попадают в руки солдат, несущих службу вне части. Ясно, что им приходится побираться, чтобы быть сытыми. Наиболее крепкие вечерами рыщут по окрестностям. Они разузнают – но держат это в секрете – местоположение полевых кухонь какой-нибудь батареи при пехотной роте железнодорожного отряда (там всегда живется неплохо), обозного парка, а если повезет, то и госпиталя. Госпиталь – вот источник блаженства, райский оазис! Кто откажется от порции каши, приправленной кусочками мяса и щедрой рукой положенной в котелок! Знатоки человеческой психологии, вроде Карла Лебейдэ, очень скоро накапливают большой запас сведений о характере унтер-офицеров, состоящих при кухнях, их помощников, всех кашеваров в окрестности. Солдаты знают, где «можно попросту стать в конце очереди, молчаливо протягивая котелок, где обратиться со скромной просьбой, где нужна только шутка, чтобы рука не скупилась, где предложить папиросу, чтобы насытиться. Папиросы для обмена поставляет нестроевой Бертин, которому притом перепадает за это лишний кусок.

Вильгельм Паль всегда без особого труда получает свою долю. Он съедает ее тут же, под ободряющие присказки трактирщика Лебейдэ, но без всякого удовольствия. Он занят решением трудной проблемы. Никто из них не живет без забот. Все удручены сознанием, что, как ни голодает вся Германия, война никогда не кончится. Все чувствуют себя в тисках беспощадной руки, и только Науман-второй, которого в роте считают идиотом, доволен своей судьбой. Да, рота сплавила в команду Баркопа этого низенького, всегда ухмыляющегося простофилю с огромными руками и ногами, должно быть приняв во внимание его одаренность и ловкость в обхождении со взрывчатыми веществами…

И вот сержант Баркоп, ласково похлопав по плечу благодушного дурака, бывшего упаковщика из универсального магазина в Штеглице, приказал обер-фейервер-керу Кнаппе сфотографировать его улыбающимся по весь рост, со снарядом в руках, и затем доверил ему раз навсегда уборку помещения: «Управляйся с веником, сын мой». И Науман-второй, с захиревшими железами, служит верой и правдой, проявляя неуклонную преданность начальству в лице сержанта Баркопа и остальных солдат, менее обойденных жизнью, чем он.

Бывший владелец портового кабачка, Баркоп оказался весьма способным начальником. Он очень скоро научился у обер-фейерверкера Кнаппе отличать опасный неразорвавшийся снаряд от безвредного: открытые запальные отверстия в снарядной трубке, положение снаряда – наискось, вниз или перпендикулярно. Его быстрые глаза все замечают уверенной хваткой, он передает свое искусство кучке способных к практическим навыкам рабочих. Его любимое изречение: лучше подобрать одним снарядом меньше, чем хватить лишнее. Наиболее опасные гнезда обносятся небольшими заграждениями – ржавая колючая проволока и ветки валяются повсюду, – а в случае необходимости снаряды погружаются в наполненные водой воронки, где эти чудовища обезвреживаются. Таким образом, пока не было несчастных случаев.

Особенное пристрастие Эмиль Баркоп питает к брошенным штабелям боевых припасов, оставшимся от разрушенных или отступивших батарей. В лощинах, в укромных местечках, иногда натыкаешься на такие находки; немецкое народное достояние разбросано по всей линии фронта, но никто этим не интересуется. Надо и на долго вновь прибывающих оставить кое-что.

Он много видел, Эмиль Баркой. Благодаря нерасположению к нему командования роты его посылали повсюду, и он собственными глазами наблюдая, как в этом районе артиллеристы после первых дождей настилали по грязи целые площадки из снарядов, чтобы образовать твердую опору. На них ставили пустые грязные корзины и поверх – опять снаряды с предохранителями, на которых люди ели, пили и спали. Такого рода клады надо уметь разыскать. И Баркоп рассылает разведчиков во все стороны.

Где все это происходит? Никто этого не знает, кроме него и худого, с козлиной бородой, вечно озабоченного обер-фейерверкера Кнаппе. Ни у кого нет карт, никто не ориентируется в изгибах фронта, в направлении; землекопы замечают только, что они у самого Мааса и скоро перейдут с одного берега на другой. Основной состав воинской части I–X-20 разместился в лощинах у деревни Эртре, где управление парка, наконец, устроило склад боевых припасов. Но команды рассыпаны теперь по всему сектору восточнее Мааса, а команда Баркопа находится как раз на крайнем западе. Между собой Вилон и Сиври сообщаются через мост. Больше нет никакой связи ни с чем и ни с кем. Если француз вздумает стрелять, то пальба с таким же успехом может последовать справа, как и с высот левого берега, где враги уже с самого лета караулят друг друга, не выходя из укрытий.

Желтый, как охра, свет над плоскогорьем бледнеет. В своих поисках Бертин забрел слишком далеко; наступают сумерки. Он несется рысью назад, прыгает с места на место, находит дорогу, отдыхая, замедляет шаг. Но эта дорога известна и французской батарее, занявшей бывшую немецкую позицию. Прежде чем окончательно стемнеет, она посылает сюда несколько любезных напоминаний. Предупреждением прозвучал выстрел в убийственно холодном воздухе. Разрыв – и Бертин уже приник к земле, плоский, как клон. Но в то время как над ним с глухим жужжанием, словно большие мухи, пролетают осколки снаряда, в нем самом происходит тяжелая борьба. Зачем залезать в укрытие? К чему влачить это существование, оттягивая конец от случая к случаю? Пойти навстречу судьбе – пусть она унесет его куда угодно, к чорту! Выставить зад – пусть один из осколков вонзится в мясо. Он часто думал – а не раздавить ли себе ногу, подставив ее под первую груженую платформу, – но все не может решиться! Да, он ни за что не ручается, если так продолжится еще несколько месяцев! Пока, однако, он еще плотнее прижимается к земле, цепляясь за жизнь. Но вот «вечерний благовест» закончен. Бертин стряхивает пыль с одежды, натягивает плотно шлем на фуражку и спешит в барак – поесть и согреться. Трудно оспаривать, хотя он сам еще не замечает этого, что своим поведением он больше всех напоминает Наумана-Игнаца – этого несчастного дурачка.

Ледяной ветер, идущий с северных глетчеров и восточных равнин, свистит по пыльному полю. Он завывает у каждого выступа, бьется о каждый край, визжит, налетает па пни, гудит, бушует; истязуемый, гонимый, со смертельным сладострастием разрывающий свое легкое тело о ржавые зубцы колючей проволоки, он лишь один царит между светло-коричневой землей и однообразно-серым, облачным покровом неба. Десять тысяч километров проволочных заграждений между бурным каналом и тяжелыми, как свинец, каменными стенами Швейцарии дают ему возможность истязать себя колючими шипами – и он делает это. Он пронзает себя острыми, как нож, краями пестрых банок из-под консервов, стонет, по не останавливается; он слишком торопится ринуться в теплые поды западного океана; он треплет лоскут истлевшей одежды, гонит обрывки бумаги, пока они не исчезают на дне воронок; он не обращает внимания на беспокойно выглядывающих из своих нор крыс, которые голодают, потому что внезапно вся вселенная обратилась в камень. Ветер мчится вперед, бушуя над равнинами, затихая в лощинах, дерзкий, как наследник, прокучивающий свои последние капиталы, так как знает, что всему этому великолепию скоро настанет конец.

Два солдата ищут и находят защиту от ветра на дне большой и глубокой воронки. Им кажется, что они сидят на толстом слое льда, но они ошибаются, они сидят скорее на ледяном конусе, обращенном острием к земле. Внутри этого конуса, свернувшись, как плод во чреве матери, лежит замерзший и навеки уснувший немецкий солдат, дожидаясь оттепели и жарких – дней. Тогда его наверно заметят, посыплют землей то, что еще уцелеет от скелета и лохмотьев мундира, водрузят над ним деревянный крест с надписью: «Здесь покоится' храбрый немецкий солдат». Впрочем, едва ли ему уделят столько внимания: к тому времени на горизонте покажутся первые колонны танков., первые американские авиационные отряды облегчат работу французским летчикам, и на западном фронте разыграются жаркие дела.

Но обо всем этом ничего не знают оба солдата, которые уселись тут, растопырив ноги и понадеявшись на тряпье, которое они напялили на себя. Кроме того, один из них, Карл Лебейдэ, запасся старыми газетами; он делится ими с приятелем. Газетная бумага – это известно всем нищим– защищает от самого сильного холода. А вид у обоих, как у настоящих нищих: немытые, в серых лохмотьях; из-под темносерых шлемов выглядывают замерзшие лица, синеватые носы и воспаленные глаза.

Вильгельм Паль и Карл Лебейдэ разговаривают приглушенными голосами: не совсем топотом, но, однако ж, так, чтобы их не было слышно снаружи. Какая-то напряженность в их лицах, скрытая торопливость и страх указывают на необычность положения. Карл Лебейдэ держит в руках острый заржавленный инструмент – отточенный гвоздь, который, по-видимому, много дней лежал в сырости, после того как его кончик был заново отточен, так как и он покрыт свежей ржавчиной.

– Дружище Карл, – стонет Паль, – если бы я только не так боялся этого! Во-первых – боль, а я так чувствителен. Затем эти госпитали, а если меня станут резать, то ведь даже хлороформа у них нет, а боль-то какая! И кто знает, каково будет ходить или стоять у наборной машины, когда тебе отхватят большой палец.

– Парень, – отвечает Карл Лебейдэ, – любишь кататься, люби и саночки возить. В этом лучшем из миров иначе не бывает. Подойди, малыш, дай ножку, дяденька пощекочет тебя.

– Кричи еще погромче, чтобы Баркоп или старый Кнаппе могли поглазеть, как ты меня оперируешь.

Карл Лебейдэ знает, что ни Баркоп, ни Кнаппе, ни кто-либо другой не могут очутиться поблизости. Однако членовредительство, которое он хочет, по просьбе друга, нанести ему, с кровожадным ожесточением преследуется уголовными законами буржуазной армии, ибо оно – единственное пригодное средство для избежания наказания в классовом государстве.

Лебейдэ приподнимается и, высунувшись из-за наклонной земляной стены, подставляет лицо ветру, оглядывается. Утро, половина десятого, кругом ни единой души, никого, кто мог бы заметить внезапно высунувшуюся голову и веснушчатую руку. Успокоенный, он вновь соскальзывает вниз.

– И почему я всегда попадаюсь на твои штучки? Ведь ты только хочешь выиграть время, друг сердечный.

– Да, это правда. Мне так страшно. Кто знает, как все это кончится!

Голос Карла Лебейдэ звучит успокаивающе, как голос матери, которая уговаривает сынишку отправиться к зубному врачу:

– Послушай, Вильгельм, по мне, ты, ей-ей, можешь хоть плюнуть на эту затею. Не очень-то я верю в твои надежды и во все то, что ты рисуешь себе и чего ждешь в длинные зимние вечера. Для этого немецкие рабочие слишком бестолковы. До какой степени они бестолковы, подмечает лишь тот, кто вырос за трактирной стойкой и прислушивался к их разговорам; из года в год они мелют один и тот же вздор, забивают себе голову одними и теми же несбыточными мечтами.

– Не задевай берлинских рабочих, Карл.

– И все-таки, Вильгельм, все-таки… Наши товарищи хороши, и гамбургские хороши, к этому крепкому костяку не придерешься… Ну, теперь они, может быть, дошли до точки, у них животы подвело от голода, и они прислушиваются к тебе и к горсточке людей, там, на родине; возможно, что они оставят заводы и бросят работу, требуя мира. Что же случится тогда? Вас даже к стенке не поставят. Тысячу-другую отправят на фронт, человек восемьдесят или девяносто упрячут за решетку, а остальным увеличат рационы и подразнят слегка салом – прибавка для рабочих, занятых тяжелым трудом! И баста!

– А ты не думаешь, что берлинский рабочий давно уже разобрался во всем этом? Он не даст пристыдить себя русским, которые теперь, если только газеты не лгут, подстегивают свою никчемную Думу, устраивают грандиозные забастовки и голодные бунты у хлебных лавок.

– Да. И я так думаю. – Карл Лебейдэ, стремясь отвлечь внимание Паля, старается быть возможно более многословным. – Я так же мало, как и ты, знаю о русских товарищах. Но, дорогой Вильгельм, если только «Форвертс» с давних пор не втирает нам очки, тут есть разница. В России гнет всегда был сильнее, чем у нас, и голод сильнее, и Сибирь под рукой, и буржуазия роптала на самодержавие, и общественное мнение во всем мире было против царя. К тому же страшные поражения в войне с японцами в 1904 году. И жестокая тренировка в классовой борьбе, и резкое разграничение: вот вы, а вот мы – и никакого моста между ними! У нас, напротив, все шло как по маслу, и давно уже забыты какие-то там преследования социалистов при Бисмарке. И нашему рабочему движению, опьяненному своими победами и мечтами о будущем государства, и вовсе невдомек, что пролетарию еще до сих пор, даже по воскресеньям, живется чуточку похуже, чем буржую в будни, вот в чем разница, видишь ли. Из ничего ничего не рождается.

Вильгельм Паль внимательно слушает, вытянув обе ноги; он рад отсрочке. На левой подошве башмака посредине зияет дыра, правая протерта под большим пальцем. Карл Лебейдэ; несомненно, лишь с целью отвлечь внимание приятеля, разглядывает эти дыры своими глазками с золотистыми крапинками. Он незаметно берет ржавый гвоздь, к которому сегодня утром сам приделал деревянную ручку из сучка бузины.

– Из ничего ничего не рождается, – повторяет тем временем Паль, – поэтому и там, дома, кто-то должен начать, притти на помощь товарищам. Россия дала сигнал, и я понял, что время пришло, и попросил тебя сделать это; казалось, все очень просто. Но когда я попытался ступить ногой на ржавую колючую проволоку, то сразу понял, что первый шаг всегда самый трудный. И все же я не представлял себе, как это трудно. Можешь надо мною смеяться, Карл, но теперь мне опять кажется, что я сам справился бы лучше. Как при бритье: всегда бывает больнее, когда тебя порежет другой.

Карл Лебейдэ улыбается.

– Ну что ж, дружище, – говорит он, – действуй сам.

Вильгельм Паль с выражением страдания, вызывающим у приятеля глубокую жалость, сидит, откинув голову и прислонившись спиной к стене воронки.

– Конечно, мы, помимо всего, обессилели, – говорит Паль. – Ноги едва держат, а тут еще и морозы, и тоска смертная целый день, нет теплой воды, чтобы выстирать белье, – прямо хоть подыхай, Карл.

Он закрывает глаза.

– Если бы ты не шарил по полевым кухням, у меня, па-верно, уж и сил но было бы вставать поутру. А-а-а! – кричит он вдруг, широко открыв глаза. – Что ты делаешь?!

Карл Лебейдэ показывает на гвоздь, торчащий в ботинке Паля. – Все кончено, – говорит он нежно, – гвоздь вонзился в мясо по крайней мере на глубину сантиметра, сынок. Теперь посиди спокойно минут пять. Все остальное – в руках господа бога, ведь это он выдумал кровообращение.

Паль побледнел, его трясет от страха.

– Хорошо, что все позади, – говорит он, – ты великолепно сделал это. Только вот с сердцем неладно. Но так надо было. Это было правильно задумано, и вот… Люди, которым это дастся легко, собственно, даже по понимают, па что они идут. И ведь это же пустяки. Наше дело, дело пролетариев, стоит и по таких жертв.

– Вот у тебя и опять краска в лице, Вильгельм. Дух могуч, а плоть слаба, – шутит Лебейдэ. – Сегодня вечером ты скажешь этому подлецу Баркопу, что попал ногой в колючую проволоку.

– Я уже недавно напоминал, во второй или третий раз, что мне нужны новые башмаки или сапоги. Как он хихикал: «Новые сапоги!»

– А если ты завтра не сможешь ступить на ногу, займешься домашней уборкой. Очистишь вместе с Науманом этот вшивый барак.

– Ступать-то я смогу. Мне уж и теперь не больно. А достаточно этой операции?

– – Это уж не твоя забота, Через два-три дня рана так нагноится, что лучше и не надо. И если доктор вздумает тебя упрекать, Баркоп объяснит, что мы совершенно беспризорны, когда нас отсылают на работу за пределами артиллерийского парка. Даже нет санитара, который позаботился бы о нас. Это сущая правда. Кроме того, совсем и не чувствуешь боли, когда пальцы от холода плотно прижаты друг к другу.

С этими словами Лебейдэ как ни в чем не бывало вынимает гвоздь из раны, осматривает его, отшвыривает сучок бузины и затаптывает каблуком железный гвоздь в трещину на обледенелой земле.

– Не выдавай нас, голубчик, – бормочет он.

К Вильгельму Палю возвращается нормальный цвет лица, оно все еще серое, но уже не такое бескровное, как несколько минут назад. Паль пытается осторожно подняться, ступить. Ничего: идет! Он будет немного прихрамывать, отчасти от боли, отчасти для того, чтобы втереть очки сержанту, а потом и врачу.

Оба вылезают из воронки и, дрожа от ветра, тяжелым шагом отправляются дальше на поиски снарядов.

– Ты в самом деле хотел бы захватить с собой в Германию Бертина?

Паль кивает головой: он вынужден стиснуть зубы, его начинает мучить ноющая боль.

– Разве ты не видишь, как он с каждым днем хиреет? Его хватит ненадолго. А когда Бертин очнется от своих мечтаний, то – подавись я своей подошвой – он станет на редкость полезным товарищем.

– Потерпи немного, Вильгельм, и тебе не придется давиться подошвой – ни жареной, ни моченой, – ты на-славу кутнешь. В полевом госпитале Данву – я ведь там завсегдатай с заднего хода, – так вот, в этом госпитале есть доктор-хирург, большой руки мастер. А если шепнуть унтер-офицеру при кухне, что ты мой друг, то уж он тебя накормит на славу.

Над ними, несмотря на жестокий холод, проносится самолет по направлению к востоку. Склонившись над бортом машины, молодой французский унтер-офицер с заряженной камерой фотоаппарата оглядывает местность, залитую ярким утренним светом. От его внимания не ускользают два муравья, движущиеся по вымершему полю, их

можно было бы прикончить ружейным выстрелом. Но сегодня ему дано задание сфотографировать станцию Билон-Ост, к которой теперь подвозят боевые припасы. Это, конечно, только часть задания, выполнение которого заведет его в глубь района. Изгибы Мааса, склоны гор и долины представляют благодарную цель для фотографа и позднее – для бомбометателя, который как бы подводит бомбами итог работе воздушной разведки.

Молодой художник Жан Франсуа Руар по натуре совсем не кровожаден. G гораздо большим удовольствием он сидел бы. теперь в жарко натопленном ателье на Монпарнасе или Монмартре и содействовал бы дальнейшему развитию французской живописи, для которой Пикассо и Брак открыли новые пути. Но раз он солдат, то хочет получить возможно больше впечатлений от этих бесплодных военных лет: бросить разок бомбу, увидеть и услышать, как взлетают в воздух вагоны. Там, внизу, расположен объект его сегодняшнего наблюдения. Он прицеливается острым взглядом, пластинки с шумом падают обратно в аппарат, освещение было удачно. Очень забавно будут выглядеть на фотографии ряды крыш Данву, на которые вплотную наступает полотно железной дороги с немногими вагонами. Это происходит от перспективы воздушной фотографии, законы которой, еще не изученные, дают большие возможности и картографу. На долю живописи не придется ничего, это он уже знает! Но с точки зрения военной и авиационной, треугольник Сиври – Вилон – Данву вместе с дугами и мостами Мааса представляет собой трудную задачу. Летчику, которому дано будет задание бомбить ночью поезд с боевыми припасами, придется проявить чертовскую осторожность.

Глава четвертая ЗИМНЯЯ ПРОГУЛКА


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю