Текст книги "Собрание сочинений. Т. 4. Дерзание.Роман. Чистые реки. Очерки"
Автор книги: Антонина Коптяева
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)
– Теперь мы будем оперировать и его, – тихо сказал Иван Иванович.
Он опять вспомнил Варю. Ведь она объяснила неудачную операцию Наташе тем, что он отошел от нейрохирургии. А разве он «отошел»? Конечно, он активно вторгся в новую область хирургии, но разве от этого его квалификация пострадала? Нет слов – нагрузка невероятно тяжела, и он справляется с нею только благодаря богатырскому здоровью и волевой собранности, но зато познакомился с методом оживления при клинической смерти, овладел в совершенстве сшиванием кровеносных сосудов, вплотную подошел к проблеме искусственного охлаждения во время операции. Зачем больному переживать всю муку пробуждения после наркоза, если ее можно смягчить?
Разве Бурденко не интересовали бы теперь все эти проблемы, если они, находясь еще в зачаточном состоянии, уже волновали его? Недаром он в свое время пригрел у себя в институте Белова с его лабораторией! После смерти Бурденко Белову очень трудно приходилось: его осмеивали, и шельмовали, и даже увольняли из научных учреждений. Помогли ему, как и Зябликову, только в Центральном Комитете партии.
– Вы сами-то о Сибири не скучаете? – спросила Ивана Ивановича Софья Шефер, выходя вместе с ним в коридор.
– Иногда думаю. Совсем неплохо получить там должность главного хирурга областной больницы и кафедру хирургии в медицинском институте! В Приморске, например, или в Укамчане. По-моему, очень даже неплохо! Хотя нас теперь наверняка сосватают в будущий институт грудной хирургии. А мне нравилось работать на Севере! – На лице Ивана Ивановича появилась улыбка, и он весь удивительно преобразился и похорошел в этот момент. – Я испытывал огромное удовольствие, работая на периферии, откуда до столичных клиник ой-ой как далеко! Невозможно ведь всем приезжать сюда, и давно пора по-настоящему создавать на местах то, что нужно людям.
Софья только вздохнула:
– Вы правы, конечно, хотя до осуществления вашей мечты тоже ой как далеко! Тем не менее у хирургии огромное будущее.
– Нет, уж если говорить о будущем, то, мне думается, оно принадлежит не нам, а терапевтам, – убежденно возразил Иван Иванович. – Сейчас терапия – однокрылая птица без нас, хирургов. У нее масса лекарств, но мало средств, бьющих по специальной цели. Сейчас вся выручка – пенициллин. Воспаление легких, например, при нем не страшно. Стрептомицин бьет превосходно по туберкулезному менингиту: при активном использовании им прежняя стопроцентная смертность сведена почти к нулю. А дальше? Ангины? Ревматизм? Гриппозные заболевания, не говоря уже о раке! У нас до сих пор нет средства остановить рвоту при спазмах пищевода. И все-таки будущее принадлежит терапии! Надо искать пути общего оздоровления больного. Для этого потребуется комплекс лекарств. Вот взять рак… Разновидностям его нет счета, но при любом виде обмен веществ у больного нарушен и жизненный тонус понижен, а сам больной похож на провод, в котором нет тока. Как зарядить его снова энергией? Где взять датчики этой энергии? Тут должны сказать свое слово биофизики в содружестве с терапевтами. Острейший вопрос не висит на ноже хирурга, мы резали уже предостаточно!
Иван Иванович остановился, посмотрел на своего невропатолога. Видно было, что взвинчен он не на шутку: глаза его искрились, румянец играл на впалых щеках, и Софья невольно подумала, что этому человеку износу не будет.
– Начинается эпоха атома и ультразвука в медицине. Когда я вскрываю грудную клетку и вхожу – инструментом ли, рукой ли – в сердце, страдающее пороком, я часто думаю: если бы мы умели по-настоящему лечить, то моего грубейшего вмешательства не потребовалось бы. Когда я сверлю череп и вхожу с металлом в святая святых природы, в мозг человеческий, мне представляется, к примеру, такое лечение: химически активные лучи. Мельчайшие частицы энергии, обстреливающей тело опухоли и уничтожающей ее, избавят меня, хирурга, от добавочных роз и терниев в моем венке, а больного раком – от почти неизбежных рецидивов и медленной, мучительной смерти. Так что хирургия тоже однокрылая птица, – заключил Иван Иванович, вспомнив в этот миг Ларису Фирсову и ее горькие слова о женщинах-одиночках. – Хирург всегда должен помнить об общем состоянии больного. Нужно лечить, не боясь признавать свои ошибки, не принося интересов больного в жертву профессиональному самолюбию, и стремиться к контакту с терапией, хотя бы это свело на нет потребность в хирургическом вмешательстве.
– О, этого еще долго не будет! – опять возразила Софья Шефер, не то утешая хирурга, не то досадуя на нотки разочарования, померещившиеся ей в его последних словах. – Я хочу сказать: еще не скоро хирургия отойдет на задний план.
– Да, к сожалению. Но Наташа Коробова ожила… Теперь она будет жить. Невозможно выразить, как это радует меня! Однако другая Наташа – Наталка – погибает. И тут я бессилен.
Иван Иванович замолчал, сразу померк, посерел, и у Софьи Шефер сжалось сердце, когда она вдруг разглядела, как он изменился за последнее время.
«В чем дело? – спросила она его мысленно. – Страдаешь по Варе и сынишке? Никто не мешает тебе вернуться к ним! Тянешься к Ларисе, но ведь и она до сих пор любит тебя!»
– Посмотрим Наталку! – предложил Иван Иванович, перебивая размышления Софьи.
Наталка, двадцатилетняя девушка, перенесла уже девять черепно-мозговых операций. Две последние в клинике Гриднева ей сделал Иван Иванович.
До последнего времени она мужественно боролась против своей болезни, но злокачественная опухоль въелась в ее мозг и не выпускала его из цепких, ядовитых щупалец. Сейчас Наталка лежала на койке, вытянувшись во весь рост, по-прежнему красивая, несмотря на нестерпимые муки, и тихо стонала. Марлевая повязка на голове не скрывала большой опухоли, выпиравшей тугим комом из костного окна операционной раны.
Да, при всей тяжести состояния больная поражала своей цветущей красотой. И гладкая шея в вырезе простой больничной рубахи, и крепкие руки с узкой кистью, и приподнятое подушкой смугловатое лицо, черноокое, чернобровое, с тонкими крыльями ноздрей и пухлым строгим ртом – все говорило о нетронутой юности, созданной для радости и любви. Но взгляд широко открытых глаз был неподвижен: девушка ничего не видела. Она ослепла две недели назад, а слегла совсем недавно. Болезнь ее прогрессировала с чудовищной быстротой.
– Наталочка, хочешь бутербродик с черной икрой? – говорила, наклонясь к ней, женщина лет сорока с белыми прядями в гладко зачесанных волосах. – Может, ветчины кусочек… такая свежая, сочная.
– Я не хочу, мама. Спасибо. Я и так вроде откормленного кабанчика, а сама ты, наверно, не ешь и не пьешь и убиваешь себя работой.
– Наталочка… ты одна у меня!
– Это не значит, что я должна съесть тебя! Даже такая жертва не спасет мою жизнь.
– Что ты говоришь, дочка! Не надо отчаиваться. Ты обязательно поправишься и снова пойдешь в институт. Летом снимем комнату на даче, будем опять вместе читать книги, посадим много цветов…
– Ах, мама! Зачем ты притворяешься и зря терзаешь себя и меня. Ведь я знаю, что скоро умру.
Женщина отворачивает, как от удара, лицо, перекошенное страданием, беззвучно плачет.
– Наталка! – одолев жестокое удушье, бодро говорит она. – Знаешь, кто пришел?
– Откуда же мне знать? Ведь я не вижу теперь.
– Иван Иванович…
Лицо девушки выражает смущение, она как будто стыдится высказанного ею неверия в свои силы, в лечащих врачей… Потом улыбка трогает уголки ее губ. Чуть-чуть. Но у хирурга першит в горле от этой славной улыбки.
– Иван Иванович! – Снова став серьезной, Наталка протягивает к нему маленькую руку. – Дорогой Иван Иванович… Ну неужели нельзя попытаться еще раз? Ну пусть ничего не получится. Я ведь знаю… Мы знаем, что у меня… Голубчик, Иван Иванович! Ведь вы оперировали опять Наташу Коробову. Возьмите меня на стол, умоляю вас!
Нет, по-видимому, зря он зашел сюда! Он слушает этот предсмертный зов и ничего не может ответить! Да и что тут можно ответить?!
Единственная дочь овдовевшей женщины-инженера. Чудный, всегда здоровый, жизнерадостный ребенок. Отличница в школе. И вдруг на пятнадцатом году жизни обнаружилась злокачественная опухоль в мозгу. Операция. Возвращение к жизни. Два года учебы. Снова операция. Учеба уже в институте – и снова рецидив опухоли.
– Я не боюсь лечь на стол. Сколько раз уже была под ножом! Пусть полгода буду чувствовать себя лучше, пусть три месяца… Месяц хотя бы! Ведь зрение может вернуться, если убрать этот проклятый нарост! Он разрывает мне голову. Такие боли, но я молчу. Помогите, ради бога! Ну, не бога… ради меня помогите!
Мать с проснувшейся надеждой смотрит на хирурга умоляющим взглядом: она плачет только за дверями палаты. Какая пытка может сравниться с той веселой бодростью, которую она напускает на себя перед смертным ложем дочери?! Но почему смерть? Почему не попытаться еще раз? Разве не достойна того ее дочь, такая нежная и такая мужественная? Ведь она все знает о своей болезни и вот уже шесть лет борется за жизнь. И как борется!
– Возьмите меня на стол!
Страшно для хирурга сознание своего бессилия.
«Хирургия – в самом деле однокрылая птица! Если бы мы умели это лечить! Разве можно положить человека на операционный стол только для того, чтобы он умер под ножом?»
– Наташа! – Иван Иванович взял протянутую к нему маленькую, все еще сильную руку. – Подождите немножко. Ведь только три недели прошло со времени последней операции.
– Мне некогда ждать. Я гасну! С тех пор как ослепла, надежды исчезли.
– И все-таки придется потерпеть, дорогая. Окрепнуть надо, – говорит Софья Шефер, незаметно прижав к глазам рукав халата.
– Окрепнуть?! – Наталка вдруг смеется ясным, детским смехом, от которого напрягается ее гладкое горлышко, а непорочно белые зубы светло вспыхивают в розоватых деснах.
Она смеется беззлобно, но и у невропатолога, и у профессора Аржанова холодный озноб пробегает по коже, а бедная мать, давясь рыданиями, выбегает за дверь.
Наталка не слышит торопливых шагов матери: горечь уже проникла в ее грудной, от самого сердца идущий смех, приглушила его. Но она еще смеется, потому что ослепшими глазами видит свою смерть, которая стоит рядом с хирургом и матерью, дороже которых для нее нет никого на свете и которые делают вид – зрячие-то! – будто они ничего не замечают. Кого же обманывают они?!
25
Иван Иванович выходит на улицу. Уже вечер. Вся улица в огнях. Густо, празднично идет снег. Он летит, искрясь в свете уличных фонарей, ложится на меховые воротники зимних пальто и на студенческие демисезоны, на кудрявые чубчики молодых женщин и на согбенные плечи стариков. Щедрый снег русской зимы, но и он не веселит хирурга. Мучительно звучит в ушах умоляющий голос Наталки, а потом этот смех… Но что же делать, попытка будет напрасной и только ускорит трагическую развязку.
На углу в киоске продают искусственные цветы. Странно выглядят их яркие лепестки, когда морозец пощипывает щеки и кругом белая зима. Но люди, не задумываясь над этим, подходят и покупают: кто несколько цветков, кто целый букет.
Вон понесли венок… Венок на кладбище, а букеты домой.
Скоро Новый год, и все стремятся украсить свои жилища. Множество окон светится по сторонам сквозь мельтешение снежных хлопьев.
За каждым окном люди – влюбляются, ревнуют, ссорятся, собираются в кино, в театры, на вечеринки, а кто на работу в ночную смену.
Не везет профессору Аржанову в семейных делах, но если кто-то попадает под поезд, железнодорожное движение от этого не страдает. Все идет своим чередом.
Да-да-да! Хорошо, что, оказавшись в положении одиночки, он никогда не замыкался от людей, и это помогало ему шагать дальше и преодолевать душевную боль.
Скоро Новый год и для семейных и для одиноких. Иван Иванович зашел в большой универмаг на Серпуховской площади, побродил по этажам, постоял у прилавка, у другого, пока не обнаружил то, что ему было нужно.
Ружье-автомат. Паршивая штука. Но мальчишки по-прежнему любят играть в войну. И все равно к обороне надо готовиться. Иначе сожрут! Целый миллиард людей сожрут и не подавятся. Берем автомат! Заводной автомобиль обязательно! Лошадь такая большая, что ее можно унести только под мышкой… Есть у вас бюро доставки покупок на дом? Прекрасно! Берем и лошадь! Посуда? А что же, можно и посуду. Кто знает, как сложатся семьи Мишуткиного поколения? Может быть, жены станут верховодить, пока не образуется по-настоящему весь быт людей!
Иван Иванович облюбовывает мяч, плюшевого медвежонка и, взглянув, как упаковывают игрушки, сообщает адрес. Кому? Михаилу Ивановичу Аржанову от… от дяди Степы. Стой! Стой! Еще один пакет надо отправить туда же.
Вместе с рабочим бюро Иван Иванович подходит к прилавку, где продаются ткани, и с минуту стоит в рассеянной задумчивости. Ох, если бы он сам мог вручить сыну подарки! То-то возни и смеха было бы… А теперь можно только вообразить, как Мишутка будет хлопотать, разбирая и рассматривая игрушки. Что же взять на платья? Пестрит в глазах от ярких тканей. Полоски, горошек, клетки и цветы, цветы. Черное, зеленое, желтое, красное, голубое… Невольно у хирурга отвалилась губа, задвигались брови, выдавая смятение и даже испуг.
– Как вы думаете, что больше подойдет на платье девочке четырнадцати лет? Блондинка? Да-да. Волосы светлые. Глаза голубые. Пожалуйста! И еще для такой же блондинки, но лет пятидесяти. Все? Да, все. Вот и это отнесите. Адрес тот же. Соседи по квартире.
Иван Иванович берет карандаш, протянутый улыбающейся продавщицей, – удивительно, до чего она вежлива с ним, а иные жалуются, что продавцы грубы! – и пишет на пакете: «Наталье Денисовне и Елене Денисовне Хижняк от Аржанова».
Снег пошел ленивее, крупный и редкий. Пройдя пешком квартал-другой, Иван Иванович сел в троллейбус.
Вот и Охотный ряд: в недалеком тридцатом году унылая булыжная мостовая да приземистые лавки – бывшие купеческие торговые ряды, в подвалах которых кишмя кишели крысы. А теперь это громады замечательных домов, светящиеся входы в метро, комфортабельная гостиница «Москва» и мерцающий вдоль ее подъездов лак автомашин. Отсюда до улицы Горького буквально два шага, там Центральный телеграф. Улица Горького, тоже заново перестроенная в последние годы, дорога сердцу каждого москвича.
Снова поваливший снег еще украсил ее, и она кажется сказочной сквозь эту живую завесу. В Москве нет бешеной светорекламы, лихорадочно трепещущей на улицах городов капиталистических стран. Дома и небо над Москвою спокойны и только в дни праздников горят разноцветными огнями.
По гранитным ступеням Иван Иванович входит в здание Центрального телеграфа. Два перевода: один старику отцу, живущему у младшей дочери – диспетчера крупной железнодорожной станции; другой опять в Черемушки, но уже на имя Вари. Он рад и тому, что Варя, мало получая, не отказывается от помощи. Ей надо готовить диссертацию, на оформление которой потребуется много денег. Пусть учится маленькая гордячка!
Положив бумажник в боковой карман пиджака, Иван Иванович застегнул теплое пальто с воротником из черного блестящего каракуля, поправил черную же папаху и не спеша направился к выходу. Спешить ему было некуда и не к кому. Лариса? Но к ней он сейчас тоже не стремился. Не потому, что пропало чувство и он боялся нового разочарования, а просто слишком большая накипь образовалась на душе от всех переживаний. Уж если он думал о ком-нибудь и скучал, так это о сынишке. Вот подержать бы его сейчас на руках, пошалить бы с ним!
Большой, сильный, задумчивый шагал хирург по залу, даже не замечая, как пристально глядели на него молодые женщины. Не до них было ему!
Книжный прилавок в просторном вестибюле привлек его внимание. Иван Иванович подошел ближе, посмотрел на журналы, на книги, новенькие, пахнувшие еще типографской краской. И словно кто толкнул его: Ольга Строганова. «По родным просторам». Ольга Строганова. Глаза профессора заблестели, и он с живостью взял красиво изданную книгу. Очерки.
«Вот где встретились, – подумал он, легко вздыхая. – Очень рад за тебя. Шагает Ольга Строганова по родным просторам. Работает. Да-да-да! И, говорят, второго ребенка ждет. Ну, что же, хорошо!»
26
А Ольга даже по своей квартире шагала тяжело: дохаживала последний месяц беременности.
– Ничего, теперь уже немножко осталось ждать, – сказал Тавров, бережно растирая ей ступни ног, начинавших опухать по вечерам. – Перестали ныть?
– Как чать не заноют, когда она цельный день на ногах толчется! – с досадой отозвалась логуновская бабушка Егоровна, еще бойкая, костистая старуха с басовитым голосом, большим носом и крупной бородавкой на щеке, на которой курчавились седые волоски.
«Чем только она пленила Платона?» – подумала Ольга, встретившись впервые с Егоровной.
Но у страховидной бабушки оказались такие добрейшие глаза и такая обаятельная улыбка, что даже Наташины близнецы сразу вцепились в ее подол, как репьи. У Милочки коклюш прошел, и она была снова у Тавровых, и обе требовали неусыпного присмотра.
– Могла бы мне побольше доверия оказать! – ворчала Егоровна на Ольгу, искренне недовольная ею. – Будто уж я с девчонками не слажу!
– Да ведь вам, Егоровна, семьдесят лет!
– Ну и что с того! Сталин в семьдесят лет государством управляет, а я уж будто ребенка искупать не сумею! За тяжелую работу не берусь, но что полегче – это уж позвольте, я еще спроворю. Хотя после фашистского нашествия не мудрено бы и в развалину превратиться. Чего только они над нами не вытворяли!
– Значит, ты, бабуся, у немцев была? – простодушно спросил Тавров.
– Я? – Егоровна взглянула на него почти свирепо. – Вот тоже один начальник привязался ко мне: ты, говорит, бабушка, у немцев была? Что ж я, виноватая разве? Это не я у них была, а они у нас были! То-то, голубчики!
Продолжая ворчать, бабушка пошла в столовую, где играли девочки.
– Хорошая какая старушка! – Тавров с доброй и задумчивой улыбкой посмотрел ей вслед. – И ершистая!
– Но все-таки она оригиналка, – возразила Ольга. – Возможно, выживается от старости: шалит и ссорится с детьми, будто маленькая. Курит украдкой. Я ей сказала: курите, Егоровна, открыто. Закоренелая ведь курильщица! Боюсь, еще уронит окурок… А она обижается: зачем подсматриваете? Я, говорит, сама скоро брошу курить, «вот только соберусь со всей свой волей».
– Володя с ней очень подружился. Она ему казачьи песни поет, про войну рассказывает. – Тавров надел домашние туфли на смуглые ноги жены, помог ей, без особой нужды радостно подчинявшейся его заботам, встать с дивана. – Молодец Логунов, нашел нам такую бабушку. Я думал, он в шутку писал, что она поет.
– Тоже мне поет! – со странным для Таврова пренебрежением – он жалел старуху, перенесшую в жизни много горя, – ответила Ольга. – Скорее завывает грубым своим голосом. Ты бы послушал, как она Володю пробирает. Жуть!
– А он что?
– Он! – Ольга в недоумении пожала плечами: она не шутя ревновала сынишку к чужой старухе. – У Володьки это любовь без взаимности! Вчера бежит на кухню, банку с табаком несет. Увидел меня, покраснел до ушей, банку – в карман курточки. Отчего ты краснеешь, спрашиваю, уж не сам ли покурить собрался? Нет, говорит, это Егоровна курит и в печку дышит, а мне велела никому не рассказывать.
Тавров рассмеялся:
– Сплошной подрыв родительского авторитета.
– В самом деле подрыв! Он похвалился в классе, что не только палочки умеет писать. Учительница заинтересовалась и предложила ему написать что-то на доске, а он «мама» вывел с большой буквы. И заспорил: ведь это Мама, вы понимаете?! Сегодня, когда мы с ним занимались, он слово «машина» тоже с большой буквы написал. Оказывается, считает ее чуть ли не главным живым существом, ведь она приходит и уходит! В этом уже нечто от размышления, и я горжусь по-матерински, и мне досадно, что у него с Егоровной секреты завелись. Может быть, это смешно, но я ревную. Хотя бы скорее приехала Наташа! Какое счастье, что у них дома опять все наладится! Ведь полгода уже!..
Услышав звонок, Ольга вышла в переднюю, взяла принесенную почту и вернулась, заметно взволнованная. Тавров в столовой подкладывал дрова в голландку, обогревавшую все комнаты, кроме кухни. На улице гулял, потрескивая стенами построек и гукая на реке, свирепый сибирский мороз, обнявшись с таким же жестоким братцем – ветром, хиусом. Вдвоем они колобродили вовсю, наметали сугробы, замораживали все живое, выдували домашнее тепло, рисуя на стеклах окон диковинные белые листья, деревья, горы. Казалось, сама заснеженная тайга засматривала в приисковый дом.
Тавров крепко прикрыл раскаленную дверку печи, отряхнулся.
– Слушай, Оля!
– Да? – Она стояла, держа в руке большую бандероль в плотной бумаге и тепло смотрела на его сильную коренастую фигуру и твердое лицо с морщинами между бровями и в углах рта. – Ну, я слушаю…
– Прости, пожалуйста! – Он прошелся, вернее пробежался по комнате, поглядел, как Наташины малютки, сидя возле Егоровны на меховом ковре, перебирали там свои лоскутки и резиновые игрушки, и снова подошел к Ольге.
– Что случилось? – требовательно спросила она, встревожилась и направилась к себе.
Тавров хмуро молчал, шагая следом за нею, и она поняла: хочет сообщить что-то важное, но не решается, собирается «со всей своей волей», как говорит Егоровна.
Она ничего не знала о разводе Ивана Ивановича с Варей, а Тавров уже знал. Недаром Платон Логунов почти в один день получил два письма, оба «по секрету», – от своих доброжелателей – матери и дочери Хижняков. Логунов страшно взволновался. Тавров, с которым Платон поделился секретной новостью, тоже. Но до сих пор они не сказали Ольге о случившемся.
– Долго ты будешь тянуть? – потеряв терпение, спросила она в своей комнате повышенным тоном, уже начиная сердиться.
– Не знаю, с чего начать… Но понимаешь, я иногда гляжу на тебя и думаю… Вот вчера передавали по радио «Евгения Онегина». Ты сидела у стола такая красивая, шила и слушала, а я глядел на тебя…
– Странное вступление! – заметила Ольга с иронической усмешкой, но и с интересом.
– И я подумал, – продолжал Тавров, бледнея и пропуская мимо ушей ее замечание, – все ли я дал тебе в совместной нашей жизни, не кажется ли она тебе серой иногда? Вот ты пишешь… ты талантливая, образованная, редкостной красоты женщина, а ради меня живешь в тайге, на приисках, где, кроме радио да плохих любительских постановок, никаких развлечений. Не сожалеешь ли ты…
– О чем? О том, что я не блистаю своими талантами в столичном обществе? Какими же именно? – Ольга тепло рассмеялась. – Может быть, я надоела тебе и ты хочешь избавиться от меня? Ты прав! Даже шутить так нельзя. – Она отвела его ладонь от своего рта и сказала гордо и радостно: – Мне тут, в приисковой обстановке, чудесно дышится. Чувствую всегда, что нахожусь на производстве, в гуще людей и событий, и делаю все, на что способна. А природа-то здесь какая изумительная! И ты и Володя. Дочка родится. – Ольга была уверена в том, что у нее будет девочка, и хотела этого. Скоро начнут строить гидростанции на Ангаре и Енисее, и я буду ездить по новостройкам, писать очерки. Ну что может быть лучше?! Если у нас появится потом еще один маленький, я с радостью приму и его. Пусть будет весело и шумно в доме. А подрастут, мы станем всем семейством путешествовать по тайге. Неужели тебя это не прельщает?
– Меня это очень прельщает… – медленно заговорил Тавров, и Ольга опять перебила его:
– Я недостаточно помогаю тебе в твоей работе, зато стараюсь быть хорошей матерью и внимательной женой, а кроме того… – Она торопливо развязала пакет, вынула из обертки пять книжек и протянула их Таврову. – Вот… Авторские экземпляры – издательство прислало. Мой третий сборничек. Конечно, этого еще маловато для сильного и уже далеко не юного человека! Но теперь, когда у нас в Сибири начнутся такие большие дела, я буду очень много работать. И пожалуйста, не думай и не говори глупостей. С чего ты взял?
– А вот с чего… У меня появился не то чтобы секрет, но просто не хватило мужества сказать…
– О чем? – Ольга чуть не выронила из рук свои книжки. (Она оказалась по-настоящему ревнивой.)
– Аржанов развелся с Варей…
– Неужели? Хотя этого следовало ожидать.
– Почему?
– Потому что они не пара. Ему нужна женщина, фанатически преданная не столько ему, сколько его работе, и так же, как он, ничего вокруг не замечающая.
– Вряд ли ему нужна такая! Мне кажется, он и сам не такой. Что же касается Вари… Вот Варя как раз и способна стать фанатиком. Вы, товарищ литератор, плохо разбираетесь в характерах людей!
– Зато я неплохо поняла твои настроения. К чему ты завел этот разговор? Послу-ушай, и тебе не стыдно? Неужели ты можешь думать, что я жалею о прошлом? Что ищу возможности вернуться к Аржанову? Я уважаю его, как человека, нужного для всех. Сама лично жизнью ему обязана. То, что он сделал для Наташи, тронуло меня до слез. Тут я восхищаюсь и преклоняюсь. Но люблю тебя. Понятно? Уж будто я в тайге жить не могу! – улыбаясь, повторила Ольга слова Егоровны.
27
– А мы к вам! На весь вечер, – говорил Логунов, входя в столовую вслед за Коробовым. – Егоровна, не пускай девчат: мы холодные! – весело крикнул он, багровый от мороза с мохнато-бело-заиндевелыми бровями и ресницами, из которых ярко блестели его глянцевито-черные глаза.
– Небось ваших сибирских никаким холодом не проймешь! – сказала Егоровна, оттаскивая девчонок, уже цеплявшихся за меховые унты Коробова.
– А ты зябнешь, казачка лихая?
– Была лихая, да вся вышла, одно лихо осталось. Зябну, ровно старая индюшка.
Коробов молчал, глядя на дочек, одетых в одинаковые вязаные кофточки, теплые штанишки и до смешного крохотные валенки. На пухлом запястье Любочки он увидел браслетку из шерстяного шнурка.
– Что у нее? – спросил он Ольгу, зная, что перевязка шерстяной ниткой считается в народе средством от боли в руке.
– Это я для себя приметила, – пояснила Егоровна, улыбчиво щурясь. – Вот уж правда сестры родные! Мила после хвори-то отменная была, а теперь посытее стала, и опять их не разберешь. Мамаша тоже не различит.
– Теперь различит! – радостно сказал Коробов. – На днях поеду привезу ее…
На минуту он затих, все еще не веря своему счастью.
Все в его отношениях с Наташей складывалось так необычно, что он не в шутку начинал подумывать о том, что действительно есть у человека судьба, которую не обойдешь и не объедешь.
Короткий был разговор при первой встрече в Сталинграде, а продлился он потом на всю жизнь. Ох, только бы на всю жизнь! Вот дочери: обеим вместе три года. Уже хорошо говорят. Особенно младшая, Любочка, так и режет, и какие трудные слова выговаривает! Покажет пальчиком и скажет: «Кастрюля», покажет – и словно отпечатает: «Сковородка», – и сама смеется от удовольствия. А вчера порадовала Коробова, когда рылась в сугробчике возле террасы и на его вопрос, чем она занимается, ответила:
– Ковыряю лопаткой.
Вот это язычок! Не то что у здоровяка Мишутки Аржанова. Зато хорош сам Иван Иванович. Теперь при мысли о нем у Коробова тесно становится в груди от горячих и добрых чувств: и благодарность, и уважение, и даже нежность. Не подкачал, не подвел фронтовой хирург! Как зря тогда нападала на него Варенька! Ах ты, Варя! Коробов вздыхает, ему очень обидно за Аржанова, но и Варю жаль. Сын ведь у них! А они вон какие, эти ребятишки: привязчивые и сами прикипают к сердцу. Коробов держит дочерей – одну на левом колене, другую на правом – и не надышится, не налюбуется на них: целый день не видел. Сегодня утром их впервые подстригли «под польку» – открытые нежные затылочки, а спереди челки.
– Кто вас подстриг? – спрашивает Коробов, заранее наслаждаясь ответом.
Тоненький голосок выговаривает отчетливо:
– Парикмахер. – Поджимая руками животик, Любочка смеется, с гордостью глядит на старшую сестренку и повторяет, болтнув ножками: – Па-рик-махер!
– Как ты с ними на полмесяца-то расстанешься? – грубовато сказала из передней Егоровна, надевая валенки и шубейку. – Пора звать домой Володю. Заигрался у соседей парнишка. Хлебом не корми, только бы бегать. Пойду-ка и я. Подышу. Уж будто на вашем морозе и погулять нельзя!
– Вчера я видел, как она с ребятишками на санках с горы каталась, – сообщил Логунов, уютно устроясь в простом кресле напротив открытой дверцы жарко топившейся печи. – Раскатились и на полном ходу опрокинулись в сугроб. Ну, думаю, рассыпалась старая! А она хоть бы что, хохочет, будто маленькая!
– В детство впадает старушка, – снова снисходительно заметила Ольга, которая при всем желании не могла примириться с неожиданно пылкой привязанностью сына к Егоровне.
– Нет, мама, ты это брось, – сказал Тавров. – Просто бабушка почувствовала себя в своей семье, вот и радуется. Значит, скоро в Москву? – спросил он Коробова.
– А почему бы за Наташей не съездить Платону? – И Ольга бросила быстрый взгляд на сразу погрустневшего Логунова. – Летом он свой отпуск не использовал даже наполовину… Пусть едет он, а то я могу скоро лечь в больницу, и девочки останутся на руках одной Егоровны, а она все-таки уже старенькая, хотя и не сознается…
Лица трех мужчин, находившихся в комнате, выразили самые различные чувства при этих неспроста сказанных словах, но ни на одном не появилось осуждения.
Логунов приметно взволновался, а Коробов задумался: ему так хотелось самому поехать за женой, но он понимал, отчего Платон тоже рвется в Москву. Оставить дочек с Егоровной Коробов не побоялся бы, находя опасения за ее возраст преувеличенными, однако он не мог пренебречь советом Ольги, столько сделавшей для его семьи, а также интересами товарища, тем более такое содействие могло послужить лишь на общую пользу.
Тавров тоже сразу понял желание жены помочь Логунову снова встретиться с Варей.
«Ох, эти женщины! До чего им нравится устраивать свадьбы! Собственного мужа готовы еще раз себе сосватать!» Но эта мысль не прозвучала в сознании Таврова укором Ольге. Он давно знал о сердечной привязанности Платона и на месте Вари выбрал бы только его. «Разве такая преданность не заслуживает взаимности? – думал он. – Да и как можно, зная Платона, не полюбить его!»
– А что… может, правда поедешь? – преодолев свое колебание, спросил Коробов.
Логунов медленно покраснел: не так-то легко было пробиться румянцу сквозь его смуглую тугую кожу! Что поделаешь, летом человек сбежал из Москвы, сейчас готов был сбежать туда с рудника.
– Я с радостью поеду, – не кривя душой, торопливо согласился он, боясь, что Коробов передумает.
– Поезжай, – подытожил общее решение Тавров. – Да смотри оправдай наше доверие.
И все рассмеялись, а Платон покраснел еще сильнее.
28
Летит сибирский экспресс с востока на запад. На запад. На запад. То и дело догоняет бледное солнце, не согретое лиловато-красными быстро гаснущими зорями, – короток зимний январский день! Логунов стоит у окна, разрисованного жгучим морозом. Смотрит в просветы между белыми травами и листьями на бегущие навстречу горы, леса, реки, на новые и старые сибирские города. Поистине необъятная страна! Так же, как великое множество ее жителей, Логунов гордился тем, что он «гражданин Советского Союза». Но личная жизнь у этого гражданина не складывалась…