Текст книги "Собрание сочинений. Т. 4. Дерзание.Роман. Чистые реки. Очерки"
Автор книги: Антонина Коптяева
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 49 страниц)
Больная жива, ее снимают со стола, а Иван Иванович, усталый, но счастливый, подхватив под руку Решетова, выходит из операционной. За ним, как победно взъерошенный белый петух, выкатывается возбужденный Про Фро.
5
– Вы теперь не узнали бы Сталинграда. Помните, после того, как прогнали фашистов… везде развалины, разбитые пушки, танки, машины, трупы убитых. Так это и врезалось в память! – Алеша сбоку доверчиво заглянул в лицо Аржанова и, подлаживаясь к его шагу, пряча под халатом сумку, в которой приносил передачу Наташе Коробовой, пошел рядом по больничному коридору. – Я очень волновался, когда мы летели, а потом плыли на теплоходе, но, знаете, сколько впечатлений – все отвлекался. А когда сошли на берег, меня будто током насквозь ударило. С палубы теплохода ночью город казался мертвым – масса черных пятен. И вдруг набережная с грандиозной колоннадой. Гранит, мрамор, кроваво-красные цветы, все как реквием… Мне захотелось встать на колени и заплакать. Вы понимаете?
Иван Иванович молча кивнул. Он только что вышел из послеоперационной палаты, где находилась Полозова. Больная спала полусидя, на специальной кровати с высоко поднятым изголовьем. Тугие косы, уложенные на подушке, огораживали ее прозрачное лицо, отсвечивавшее холодной бледностью. С запрокинутым лицом и закрытыми глазами она походила на надгробное изваяние, но на тонкой шее, чуть повыше ключицы, пульсировала выпуклая жилка и глубокое дыхание приподнимало грудь и живот, недавно совершенно неподвижный. Что могло сравниться с этим чудом?! Сердце больной освобождено от каменного панциря. Она должна теперь жить! Но, глядя на нее, хирург все еще не мог свободно вздохнуть, как грузчик, только что сваливший чрезмерную ношу.
«Можно ли отказаться от попытки помочь, если человек тонет в бурлящей прорве? Может быть, он утонет сам и утопит спасающего, но хороший пловец сразу бросится в воду, а не будет рассуждать, получится ли толк из доброго намерения. Удерживать его нельзя, а тем более нельзя мешать хирургу, овладевшему техникой операции, выполнить свой прямой долг!»
– Да-да-да! Нельзя! – вслух, но не замечая этого, сказал Иван Иванович, и Алеша удивленно оглянулся: к кому относятся его слова?
– Хотите пойти в консерваторию? Сегодня «Реквием» Моцарта, – робея, предложил он. – У меня два билета. Я хотел пригласить Наташу Хижняк, но она… Она не может… Пойдемте! – попросил Алеша, изменяя на этот раз своей юной симпатии ради старой детской влюбленности.
Иван Иванович задумался. В музыке он чувствовал себя перед Алешей как пионер перед академиком, но скорбные мелодии реквиемов всегда трогали хирурга: ведь его особенно волновала трагедия смерти. Ему давно хотелось послушать хороший концерт. Отчего же не пойти сейчас? Тем более что домой возвращаться было тошно.
– Хорошо. Пойдем! – сказал он обрадованному мальчику.
– Быстро восстанавливается Сталинград? – спрашивал он по дороге в консерваторию.
– Центр почти восстановлен. Застроить весь город не так-то просто. Он ведь растянулся километров на шестьдесят по берегу.
– На Мамаевом кургане был?
– Как же! Мы сразу поднялись туда с мамой и стояли долго-долго.
Впервые Алеша заговорил о матери, и Иван Иванович, всегда ожидавший и боявшийся этого, представил себе Ларису рядом с сыном на легендарном сталинградском холме. «Высота сто два» – так назывался Мамаев курган осенью того незабываемого года. А под береговыми буграми норы блиндажей, ходы сообщения, черные на присыпанной снегом земле. И Волга – темная, точно чугун, вода, тяжело штурмующая стынущие и стонущие берега.
– Хороша, говоришь, набережная?
– Очень. Но вызывает чувство большой печали.
– Еще бы! Кто был во время обороны, никогда не забудет, сколько чудесных людей там погибло.
– Конечно. Все в городе напоминает о них. Мы там везде побывали. В Доме Павлова. На лестнице у Красного Октября, где погибла Лина Ланкова… Съездили в район Тракторного. Потом нашли следы своего госпиталя в Долгом овраге. Когда мы увидели узкую полоску берега, где держались наши войска – она отмечена теперь танками, – то просто поразились, как можно было устоять на таких пятачках? Вообще растревожились очень. – Голос мальчика зазвучал глуше. – Ведь у нас там бабушка и сестра моя, Таня, зарыты прямо на улице в воронке. Поэтому видеть развалины было очень тяжело. Маме особенно. Я ночью проснулся, а она стоит у окна, смотрит на пустырь и плачет.
Иван Иванович слушал и недоумевал, почему Алеша ничего не говорит об отце. Зато воображение хирурга сразу живо воссоздало образ Ларисы, глядящей ночью на развалины, похоронившие ее близких.
По широкой лестнице, устланной красным ковром, друзья поднялись в фойе Большого зала консерватории, и Алеша сразу ободрился.
В светлом, высоком зале, украшенном портретами великих композиторов, они заняли места далеко не в первых рядах партера. Иван Иванович бывал здесь еще до войны, а потом все как-то не удавалось, и теперь почти с детской радостью осматривался по сторонам. Юнец Алеша, задумчиво сосредоточенный, выглядел гораздо серьезнее своего взрослого друга. Только когда усаживались, он, неожиданно встревожась, спросил:
– Вам не кажется, что здесь далеко?
– Прекрасно! – успокоил его Аржанов. – Слушать оркестр издали гораздо лучше.
– Пожалуй… А кроме того… мне неудобно брать на мамины деньги дорогие билеты. Она не жалеет, но вы понимаете…
– Я могу взять расходы на свой счет, – полушутя заявил Иван Иванович, как будто желая испытать мужскую гордость подростка, а на самом деле тронутый и смущенный тем, что тоже получил билет «на мамины деньги».
– Ну разве я для того сказал? – смуглое лицо Алеши выразило такое огорчение, что Ивану Ивановичу стало по-настоящему совестно. – Я так рад, что вы пошли со мной, но только сейчас подумал: ведь вы, наверное, привыкли сидеть на лучших местах.
– Если бы! В том-то и беда, мальчишка, что я никак не привык сидеть в театрах. Среди наших врачей много любителей музыки, есть настоящие завсегдатаи оперы, балета, концертов, а я отстаю. Люблю, но бываю редко. – В глазах Ивана Ивановича заблестели веселые искорки. – Зато посещаю иногда зоопарк… В цирк начал заглядывать.
– Из-за Мишутки?.. – догадался Алеша.
Лицо будущего музыканта не выразило снисхождения: он сам, еще не расставшись с детством, любил зверей и цирковые аттракционы и тоже с удовольствием посмотрел бы на них вместе с Иваном Ивановичем и… с Мишуткой. Несмотря на ревность, жизнерадостный малыш вызывал у подростка чувство доброй симпатии.
На открытой сцене тем временем размещались музыканты. Трубы органа, похожие на гигантские блестящие снаряды, стоявшие сплошной стеной, привлекли внимание хирурга.
«Какая могучая штука! – наивно подумал он, заранее настраиваясь к слушанию чего-то торжественно-прекрасного, при виде этого инструмента, готового обрушиться на него своим многоголосым звучанием, и при виде музыкантов большого симфонического оркестра и черно-белых рядов хористов капеллы. – „Реквием“ Моцарта… Стыдно сознаться, но я не имею никакого представления об этой вещи…»
Он взглянул было на программу, взятую Алешей, но… исполнение уже началось.
Иван Иванович не раз слышал оперу «Свадьба Фигаро», помнил небольшую, но изумительную поэму Пушкина о Моцарте и Сальери, этим и ограничивалось его знакомство с Моцартом. Но по дороге в консерваторию Алеша успел рассказать ему, что «Реквием» – лебединая песня композитора: Моцарт заканчивал его, лежа на смертном одре. Реквием был заказан ему как католическая заупокойная служба, но гениальный музыкант написал его по-своему.
«Как же он написал?» – ответ на вопрос хирурга прозвучал со сцены: это была музыка необыкновенной силы и красоты и совсем не церковного характера.
Перед началом концерта Иван Иванович ожидал, что Алеша будет объяснять ему и дальше, считая себя – и, конечно, не без основания – более сведущим в музыке. Но Алеша слишком уважал профессора хирургии, чтобы отважиться на это, тем более во время исполнения. Объяснений никаких и не потребовалось. Все отошло куда-то: зал, Алеша, огромный оркестр, и Иван Иванович остался наедине с искусством, до боли трогающим сердце, наслаждаясь им и боясь шевельнуться, боясь хоть что-нибудь упустить. То глубокое раздумье, то печаль утраты, сокрушение перед тленом неумолимой смерти и плач о вечной разлуке – дивный, скорбный голос осиротевшей любви, который все нарастает, переходя в гневный протест против несправедливости, охватывающий душу светлым восторгом борьбы. Можно ли представить себе, что это все создано одним человеком, хотя бы и гениальным? Похоже, это чувства и жалобы целого поколения людей, изнемогших от душевных и физических мук и наконец яростно восставших против самой смерти и самого господа бога. Как понятен и близок их протест доктору Аржанову.
В какое-то мгновение Иван Иванович взглянул на застывшего рядом Алешу, изумился невероятной тишине громадного зала – как будто никого, кроме них двоих, и не было, – огляделся и увидел массу людей, завороженно глядевших на сцену. Ивану Ивановичу стало радостно от такого сопереживания, и он снова весь превратился в слух.
Музыка звучала вокруг него и как будто в нем самом, и опять он боялся шевельнуться. Дружный тихий шорох в коротких интервалах между частями «Реквиема» – зал переводил дыхание, – и снова гробовая тишина: никто не кашлянет, не прошелестит, а со сцены завораживающе-чудные женские голоса, перекличка басов, пенье скрипок и то мощное, то нежно певучее звучание органа. Нет, человек не жалкое существо, подвластное страху перед своей бренной судьбой. Он творец. Вот он умирает… Природа обрекла его на ничтожно малый срок жизни в прекраснейшем и сложнейшем из миров, но он творит и перед лицом смерти. Он сам создает то, что избежит забвения, и, создавая бессмертное, уподобляется божеству.
Как будто об этом величаво гремел со сцены хор, и у Ивана Ивановича перехватило горло. Он хотел кашлянуть, но не посмел и так сидел, задыхаясь, со слезами на глазах, будто впервые поняв значение собственной жизни и значение людей, окружавших его, дорогих ему своим полным единодушием с ним.
Как они аплодировали, когда исполнение кончилось! Теперь все гремело в зале. Кричали «бис», «браво», и аплодисменты обрушивались, точно взрывы. Овацию устроили дирижеру, солистам, оркестрантам, хору. Иван Иванович раскраснелся, глаза его влажно сияли, ежик волос смешно топорщился. Он не жалел своих больших ладоней и даже кричал «браво» звучным, далеко слышным баском, и Алеша, тоже хлопая изо всех сил, влюбленно взглядывал на него.
– Да, такую музыку, пожалуй, трудно было бы исполнить в церкви, – сказал Иван Иванович Алеше, выходя с ним в общем потоке из зала. – Маловато в «Реквиеме» христианского смирения! Маловато. Трубы-то в день Страшного суда! Это не глас трубный, а скорей озорство гения: пу-пу, словно петушок кукарекнул – и долой с жердочки. А чувств, а жизни – целая буря! Словом, молодец ты, Алеша.
– Я-то при чем? – весело возразил подросток и, увидев, как посматривает по сторонам Иван Иванович, спросил:
– Кого вы ищете?
– Где тут автомат? Мне надо позвонить в больницу и узнать, как там больная Полозова. – Хирург прищурился, улыбнулся светло. – Это тоже моя музыка, Алеша.
6
– Между больницей и тюрьмой много общего, – сказала Наташке девочка, вышедшая в коридор из палаты. – Хорошо на улице, правда? А я здесь уже второй месяц лежу на вытяжении.
У нее изумительные глаза, ярко-черные, блестящие, но она была совсем кособокая.
– Больница – это тюрьма с открытыми дверями. Если оттуда не выпускают, то отсюда сам не убежишь, – заключила она, тихо улыбаясь.
– Откуда ты знаешь про тюрьму? – спросила Наташка, которая, пока Злобин осматривал приведенную ею подружку-школьницу и разговаривал с ее матерью, успела завести это новое знакомство.
– У меня папа сидел в тюрьме.
По лицу Наташки проскользнуло смущение.
Больная девочка заметила неловкую паузу и сказала быстро:
– Ты не подумай: он не преступник!
– Тогда почему…
В прекрасных глазах новой Наташкиной знакомой вспыхнула гордость.
– Мама говорит, он был борцом за освобождение Польши. Его бросили в тюрьму фашисты. Мы с мамой тоже сидели…
– Ты?..
– Да. Собственно, меня посадили, когда я… Когда мама еще не родила меня. Я родилась в тюрьме. Потом мы были в лагере смерти. Говорят, просто чудо, что нас с мамой не убили и не отравили в душегубке. Тех, у кого были дети, сжигали в крематории без очереди, – наивно добавила она.
Наташка ей понравилась, и она хотела сразу наладить крепкие, дружеские отношения.
– Тебя как зовут?
– Донара.
– Ты не русская?
– Отец поляк, а мать – болгарка… Я родилась в сороковом году.
– А на вид тебе можно дать лет девять! – не подумав, брякнула Наташка.
– Это потому, что я кривобокая, – просто пояснила Донара. – Врачи говорят, у меня искривление позвоночника от неправильного сидения за партой, а мама объясняет это нашими мучениями при фашистах. В лагере мы постоянно голодали, и меня там пинали все надзиратели. Как же я могла вырасти здоровой? Вот и лежу здесь на вытяжении. Они тоже. – Донара подвела Наташку к дверям палаты и показала на девочек-подростков, находившихся там. Одни из них ходили по палате в пижамах или в рубашонках, другие лежали пластом без подушек, да еще с опущенными изголовьями. Эти были привязаны к своим ложам за ноги и за голову с помощью шлемной повязки. Искривленные талии их, стянутые широкими корсетами, тоже были пришнурованы к железной рамке кроватей.
– Так мы лежим по три часа два раза в день и всю ночь, – пояснила Донара. – Некоторые лежат по три месяца.
– Ну, и…
– И понемножку вытягиваемся, выпрямляемся. Я за два месяца вытянулась на три сантиметра.
– Может, просто выросла, – усомнилась Наташка, пораженная таким долгим и мучительным методом лечения.
– Выросла?.. Ты еще не знаешь такую жестокую шутку, что горбатые дети в горб растут.
– И вы… сами согласились лежать?
– Еще бы! Ты думаешь, приятно стать горбуньей? После вытяжения нас будут оперировать. Возьмут из кости, вот отсюда… – Донара наклонилась и провела ладонью по своей стройной ноге от колена до лодыжек. – Вот из этой большой кости выдолбят спереди пластинку длиной сантиметров в двадцать или тридцать, а в дужках позвонка сделают канавку. Вставят в эту канавку пластинку, будто костяной гвоздь, и зашьют наглухо.
Донара улыбнулась снисходительно, совсем по-взрослому.
– У нас этого никто не боится. Когда приходит наш профессор Чекменев или Леонид Алексеевич зайдет, так девочки – лет им по десять всего – ловят их за полы халатов и просятся: поскорее на операцию. Тут есть одна… Ей восемнадцатый год. У нее туберкулез, и она может умереть на операционном столе или когда снимут с него: ведь после операции надо опять лежать на вытяжении семь – десять дней, не вставая. Ее отказались оперировать. Но она сказала: умру, а без операции отсюда не уйду. И всех уговорила: и профессора, и Леонида Алексеевича, и свою мать. А ты говоришь, кошмар!
– Позвоночник вылечат, а ногу испортят! – упорствовала Наташка.
Донара подошла к девушке, лежавшей на койке вниз лицом так, что ее светлые волосы свешивались с кроватной сетки.
– Ее уже оперировали. Видишь? – В прорез рубашки на спине девушки действительно виднелся длинный сизоватый рубец, темневший в ложбинке позвоночника. – Сегодня будет вставать. Лиля, покажи ей свою ногу!
Лиля повернула голову, улыбнулась и, не меняя положения тела, подняла босую ножку.
– Смотри! – Донара взяла узкую ступню подруги по несчастью и, зажав в горсти ее маленькие розовые пальцы, провела ладонью по ноге, где тоже синел длинный рубец от щиколотки до колена. – Пощупай сама, – предложила она Наташке.
Наташка подошла и пощупала рубец, сначала нерешительно, потом смелее.
– Сравни! – потребовала Донара, приподнимая вторую, не тронутую хирургом ногу Лили. – Чувствуешь: никакой разницы. Пока она лежала семьдесят дней на вытяжении после операции, кость восстановилась полностью. Заросла! Вот как! – Милые черные глаза засветились торжеством. – Костная пластинка в позвоночнике тоже прирастет и устроится как надо. Сначала она будет там вроде подпорки, а потом, потом… позвоночник ее, как это… ассимилирует. Так ведь, да?
– Да! – хором ответили девочки, немножко насмешливо, немножко завистливо разглядывая свою гостью.
– Мы теперь сами все знаем не хуже врачей. Будем потом сгибаться, как угодно, а горб исчезнет. И кто еще не успел вырасти, вырастет.
Это опять прозвучало для Наташки как сказка, напомнив ей о намерении учиться на доктора, чтобы выпрямлять горбы. Конечно, она не представляла себе всей сложности и трудности дела, но если больные не боятся, если они сами требуют… Тем более, что кость, подставленная к позвоночнику, потом не мешает, а место на ноге, где ее выдолбили, зарастает, заполняется заново.
– Только долго надо лежать.
Донара вздохнула.
– Тут уж ничего не поделаешь! Но время зря не теряем: начались занятия в школах, и мы тоже учимся. К нам приходят преподаватели по всем предметам. Те ребята, которые на вытяжении, занимаются лежа. В этой палате лежит седьмой класс, а хочешь, посмотрим другие классы?
Но выйти девочки не успели: в дверях показались палатный врач и Леонид Алексеевич в белых халатах и круглых, как у поваров, колпаках.
– Ты здесь? Мы тебя потеряли и решили, что ты убежала домой, – сказал Наташке немножко удивленный Злобин.
– Я тут познакомилась… Вы и совсем горбатых распрямляете?
– Если позвоночник согнулся в петлю и косточки его сплющились и слились, тут уже не растянешь. Но сгладить горб все-таки можно. Вот Раечку твою мы сумеем совершенно выпрямить. Она вовремя к нам пришла, у нее кособокость исчезнет бесследно.
– И она вырастет?
– Конечно. – Злобин подошел к койке девочки, ноги которой только что ощупывала Наташка. – Сейчас попробуем поднять тебя, Лиля.
И все больные, сколько их было в палате, повернули к ней головы. Палатный врач, пожилая полная женщина, распахнула Лилину рубашку и провела рукой по гладкой спине подростка.
– Совсем другое дело! – Она улыбчиво взглянула снизу на гиганта Злобина. – Помните, какая торчащая лопатка у нее была? Хотя кому же помнить, как не вам: вы ведь эту «насмешку природы» ликвидировали. – Она еще сильнее наклонилась, подвела руку под бок и грудь девочки. – Ну, вставай, Лилечка! Только осторожно.
– Боюсь! – Капельки пота сразу выступили на нежной коже Лили.
– Не бойся! Дыши глубже. Ну что ты дрожишь, глупенькая, как ребенок пятилетний! Я ведь держу тебя! Ставь ногу. Другую! Пошли! – И врач тихонько повела ее по комнате, в самом деле похожую на ребенка с пушистыми кудрями, в коротенькой рубашонке и шлепанцах, поспешно насунутых на ее маленькие ножки Донарой.
Все девочки в палате, приподняв головы, сочувственно-весело смотрели на это зрелище и вдруг дружным хором спросили:
– Хорошо?
– Хорошо! – ответила Лиля, обеими руками держась за врача и сосредоточенно глядя перед собой лучащимися от счастья глазами.
Наташка, затаив дыхание, наблюдала за тем, что происходило, потом взглянула на Злобина. А он в этот момент думал:
«Разбили старую поговорку, что горбатого могила исправит. Мы сами, своим разумом и своими руками, исправили горбатого. Хотя не сразу дошли до того. Хотя били нас во время оно, как сейчас долбают Решетова и Аржанова. Комиссии тоже были. Как же! Не все обходилось гладко: и остеомиелиты случались, и смерть заглядывала в операционную: ведь попадались очень слабые больные… А сколькие из них живут теперь и здравствуют и хорошеют».
Он радостно улыбнулся, а Наташке захотелось подбежать к нему и расцеловать его за то, что он умеет так лечить, и потому что он такой несчастный дома. Теперь Наташка решила окончательно: она будет учиться на врача.
7
Когда Иван Иванович вернулся из консерватории, то ни Вари, ни Мишутки не оказалось дома: не дождавшись его, они уехали вместе с Решетовыми на дачу.
– Вам записка от тети Вари, – сказала Наташка, едва он перешагнул порог комнаты.
Иван Иванович, еще полоненный звучанием музыки, ласково посмотрел на девочку, взял от нее свернутый вчетверо листок и сел к столу, возле которого хлопотала Елена Денисовна. Она расставляла тарелки, доставала из-под нарядной «бабы»-грелки кастрюльку, закутанную в маленькое, точно кукольное, стеганое одеяльце.
– Я вам цыпленка приготовила…
– Спасибо. Давайте цыпленка. – Ивану Ивановичу после всех треволнений не хотелось есть, да и час был поздний. Но можно ли обидеть Елену Денисовну, отказавшись от любовно приготовленного кушанья, спрятанного в теплые вещи, сделанные ее же неугомонными руками?
– Как у вас дела? Как чувствует себя ребятенок, которого мы с вами отходили? – спросил он, даже не заглянув в записку Вари.
Елена Денисовна заметила это, нахмурилась, но вопрос о новорожденном тронул ее.
– Ничего, слава богу! Кричит и кушает хорошо. Но у нас ведь и уход! – с улыбкой похвасталась акушерка. – Боремся всеми силами за здоровую мать, за здоровенького ребенка.
– А как вы боретесь, мама? – вмешалась Наташка.
– Ты! – Елена Денисовна с досадой взглянула на дочку.
– Я сегодня тоже была в больнице, – с торжеством воскликнула Наташка.
Ей не терпелось рассказать о своих впечатлениях, но не представлялось возможности: то ее в магазин гоняли, то надо было уроки готовить. Мать и Варя суетились, собирая продукты на дачу (ведь завтра выходной день), возились в кухне. И некому и некогда было объявить о своем окончательном решении избрать профессию врача. Не Мишутке же!
Сейчас сложилась как раз подходящая обстановка: два дорогих человека завели разговор на медицинскую тему.
– Сегодня я смотрела, как выпрямляет горбатых Леонид Алексеевич, – торопливо продолжала Наташка, боясь, что сейчас ее оборвут и помешают выложить то, что волновало ее. – Мне там все показали. Операции я не видела, это, конечно, не позволили, но остальное все-все! Палаты, как лежат привязанные на койках с натяжением… с вытяжением. Учатся лежа, а обедают, стоя на коленках. Им нельзя сидеть. Они или стоят, или лежат, чтобы не кривился позвоночник. Сегодня одна, ее зовут Лиля, вставала первый раз после операции. Она совсем распрямилась. Девочки так смотрели на нее! Они заботятся, ухаживают друг за другом, просто до слез! Кто может ходить – причесывает тех, кому нельзя вставать. Бантики и все такое… Еще не научились выпрямлять старые горбы: там что-то срастается насовсем, но сверху немножко можно выровнять. Я теперь хочу быть только врачом, и обязательно хирургом, буду лечить это самое… Таких, как Лиля.
– Ох, болтушка! «До слез»! – сказала Елена Денисовна, терпеливо на этот раз выслушав рассказ дочери.
– Почему болтушка? Ну, что же вы молчите? – Наташка умоляюще посмотрела на Ивана Ивановича. – Как вы думаете, смогу я сделаться хирургом вроде Леонида Алексеевича?
– Конечно, сможешь, – с улыбкой сказал доктор. – Молчим только потому, что ты нас забросала словами. Но у тебя еще много других увлечений будет, и надо хорошо подумать. Плохо, когда человек не любит свою работу, но когда свою работу не любит врач – страшно: ведь больной вверяет ему самое дорогое – свою жизнь! Поэтому обдумать надо серьезно. Это выбор на всю жизнь!
– На всю жизнь! – повторила Наташка, как клятву. – Я теперь остановилась в выборе. И знаете, почему хорошо стать мне хирургом? У нас все врачи. И если бы папа был живой, он тоже давно окончил бы медицинский институт. Пусть я буду потомственным медиком.
– Пусть будет так! – полушутя согласилась Елена Денисовна. – А теперь, потомственный медик, ложись-ка спать!
– На дачу разве не поедем?
– На дачу? – Елена Денисовна нерешительно взглянула на Ивана Ивановича, который – наконец-то! – прочитал записку Вари, но остался за столом, задумчиво следя, как колыхался от движения воздуха маленький пушистый чертик из синельки, подвешенный на резинке под абажуром. – На дачу уже поздно. Поедем завтра…
– Да, поедем завтра! – подхватил Иван Иванович, хотя его и потянуло на свежий воздух, в деревянный дом с верандой и крылечком, утопающим в темной зелени сирени. Клумбы цветов под окнами. Мишутка, конечно, уже спит. Решетов и Галина Остаповна пьют чай на веранде. Мошки и ночные бабочки вьются вокруг электрической лампы. Варя сидит, наверно, с книгой в качалке, но не читает, а, заложив ладонью страницу, вслушивается в шаги поздних прохожих. Вот встала, прошла по скрипучим половицам – дача уже старая, и хирурги сняли ее только потому, что она недалеко от станции и в хорошем месте: рядом речка, дремучий смешанный лес.
Варя спускается в садик и ходит по твердой дорожке под высокими соснами. Вряд ли появление Логунова развлекло ее! Тут Иван Иванович задумался о Наташе Коробовой: «Как-то она сейчас? Придется ведь повторить операцию. – И сразу мысль: – А Полозова-то жива! Просто чудо, что она жива. Мало того: жить долго будет, обязательно будет!»
Профессор снова смотрит на записку жены:
«Дорогой мой!
Мы так и не дождались. Я звонила в больницу. Сказали: ушел. Мишутке уже давно пора в постель. Елена Денисовна осталась встретить тебя и накормить ужином. Наташка тоже где-то застряла. Приезжайте все вместе.
Ждем. Варя».И приписка: «Мне опять очень грустно. Мне очень нужно поговорить с тобой».
«Ей грустно. А мне еще тошнее того!»
Иван Иванович встал, прошелся по комнате. За ширмой в углу Наташка укладывалась на кровать, на которой она с матерью спала «валетиком». Слышно было, как девочка озабоченно вздыхала и в то же время сладко позевывала, предвкушая удовольствие уткнуться в подушку. Она так же, как Мишутка, идет спать нехотя, но засыпает мгновенно, а по утрам просыпается не сразу.
«Потомственный медик»! Добрая, но печальная усмешка промелькнула по лицу Ивана Ивановича. «Буду лечить это самое! А у Леонида тоже не налаживаются семейные дела! – подумал он неожиданно, связывая свое и злобинское положение. – Горбатых он исправляет – точно! Но эту его Раечку только могила исправит. Таких жен в исправительный лагерь надо! – отчего-то озлобляясь, решил хирург. – Выбила из колеи хорошего человека своими дурацкими выходками, детей запугала. Я бы на его месте не стал устраивать развод с испытательным стажем, а просто плюнул бы и ушел. И детей взял бы к себе. Разве их можно доверять такой психопатке? А с виду настоящая птичка – не знать, так и не подумаешь!»
Иван Иванович вспомнил недавнее происшествие в детском саду, о котором «по секрету» от Мишутки рассказала ему Варя.
Кто-то из ребятишек подарил садику синичку, а через несколько дней другой малыш принес короткохвостого серенького поползня. Птиц решили поместить в одну клетку, но нарядной, бойкой синице не понравился поползень, и в клетке начались ссоры.
– Привыкнут! – решили воспитатели.
– Подружатся! – сказали ребятишки, для которых драки были обычным делом.
Однако их питомцы не хотели дружить, и ссоры не прекращались.
В выходной день в садике никого не было, а когда утром в понедельник уборщица хотела накормить птиц, то от испуга чуть не свалилась со стула: синичка преспокойно охорашивалась на жердочке, а на полу клетки, посыпанном песком, лежали беленький чистенький скелетик и серые перышки – все, что осталось от поползня.
Хорошо, что происшествие было обнаружено до прихода ребятишек. Скелетик выбросили, а детям сказали, что поползень улетел, иначе синичке не миновать бы справедливого ребячьего самосуда. Но и воспитатели уже не хотели видеть хорошенькую разбойницу, и, когда кошка, воспользовавшись удобным случаем, вытащила ее из клетки, они вздохнули с облегчением Это трагическое происшествие в детском саду нет-нет да и приходило в голову Ивана Ивановича, а теперь он сделал сравнение: Злобин – работящий и мрачноватый поползень, а Раечка – синичка.
«Да-да-да! Такая синичка легко оставит один скелетик от громадного мужчины. Леониду давно бы сбежать от нее. Но там понятно, а у нас… Вот Варя ждет меня, а я не хочу, не могу к ней ехать. Да, не могу! Она хоть и сердится, а ластится ко мне. Мне же претит целовать ее с отравой в сердце. Значит, Варя любит, ей тяжело в размолвке. А мне сейчас даже легче было в ссоре… Значит, я…» – Иван Иванович испугался своей мысли, круто повернулся и увидел Елену Денисовну, присевшую к столу с шитьем в руках.
То, что она не ушла к себе за ширму и села шить здесь, а не на кухне, сразу выдало ее желание поговорить с ним. Он относился к ней, как к милой сестре, с которой можно всем поделиться, поэтому подошел, сел напротив и закурил. Курил он редко, и это являлось верным признаком плохого настроения.
– Варя плакала сегодня, – без обиняков сообщила Елена Денисовна. Она хотела начать издалека: спросить сначала, как дела в больнице, что слышно насчет квартиры, но даже о Наташе Коробовой забыла спросить, увидев расстроенное лицо доктора. – Опять у вас не ладится в семье, Иван Иванович?
– Еще как не ладится-то!
– Ведь она вас любит! – с мягким укором напомнила Елена Денисовна.
Он тяжело вздохнул.
– И я ее любил.
– А теперь? – спросила она со страхом, потому что успела уже привязаться и к Мишутке, которого ласкала и ругала на правах бабушки, к чему и он относился как к должному. – Неужели вы разлюбили Вареньку?
Иван Иванович помолчал. Обманывать себя он не мог: крепкие нити, связывавшие его с Варей, истончились от чрезмерного напряжения и лопнули. Но мысль о разрыве с семьей казалась ему чудовищной.
– Не знаю, – сказал он наконец глухо, поняв, насколько тяжела для него новая утрата семьи.
– Час от часу не легче! – хотя и подготовленная к этому, но все-таки пораженная, сказала Хижнячиха. – Настроение-то плохое может пройти! Ребенок у вас!
– К сожалению, не проходит. Если бы я только рассердился на Варю! Но тут гораздо глубже. Этот разлад разрезал нас без ножа.
– Разлад, разлад! – запальчиво повторила вдова. – Жену и ребенка пожалеть надо!
– Жалею. Но вы ведь знаете, Елена Денисовна: ребенок все равно несчастен в семье, если муж и жена живут, как говорится, только ради него. Мишутку я не оставлю без помощи, у нас с Варей материальный вопрос не проблема. Главное – наши чувства, наши отношения. А они… они испорчены.
– Значит, вы тоже хотите, как Леонид Алексеевич, горшок об горшок – и врозь?
– Нет. Он ушел от своей синички, чтобы проучить ее. А у нас… А мы и без того ученые!
– Да не говорите вы так! У меня сердце разрывается, на вас глядя. Выходит, Раечка лучше Вари?! – И почти с материнской грубоватостью и печалью Елена Денисовна спросила: – Другую нашел, что ли?
– Не знаю, – снова уклонился от ответа Иван Иванович.
– Куда как хорошо! Сам не знает человек, что с ним творится! – с горечью промолвила Хижнячиха.
Иван Иванович взглянул на нее и грустно подумал, что вместе с его семейным счастьем рушится спокойствие и этой обездоленной семьи. Вызвал женщину с дочкой из такой дали, устроил с грехом пополам на своей маленькой жилплощади, а теперь даже простой вопрос, где жить, невольно должен взволновать их.