Текст книги "Валдаевы"
Автор книги: Андрей Куторкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
– Спасибо, милая. Куда бы мне лошадку свою поставить?
– Разве на лошади?
Странница подняла свою палку.
– Да вот она.
– Возле печки положь, на приступку. – Василиса засмеялась.
– Меньшие-то ваши где?
– Да вон под дерюгой на печке. Грозы боятся. Вай, никак не вспомню, где я твой голос слыхала?
– Подумай, милая, может, вспомнишь.
Гром уже не гремел, а глухо роптал вдали. Странница похрустела пальцами рук, и Василиса вспомнила:
– Великим постом тебя видела… С двойняшками ты была. И барышня с тобой. Одеты вы были, как барыни.
Странница неопределенно покачала головой:
– Не спишь, милая, а бредишь…
– А Витюшка с Венюшкой теперь гугукают, смеются…
– И во сне мне не пришлось барыней бывать. Что под окном выпрошу, под другим, в рот кладя, выкрошу. Кусками живу, подаянием. Ты укажи, милая, где косточки до утра сложить.
– На печке, знамо дело, тебе бы послаже было, да завтра пораньше поднимемся топить – дым в нос ударит. Ложись в сенях.
– Как тебя зовут-величают, не упомнила… Василиса? Ласковая ты. Дай тебе бог такого мужа, чтоб не пил, не курил… Три, говоришь, у вас малыша?
– Тот-то оно. Сноха с тела спала. Трех малюток прокормить – не легкая забота. Танюшку отняли, а близнецы сосут. Боимся… Ну, как помрут, кто платить за них будет.
Вскоре старушка заснула и не слышала, как вернулись со жнитва остальные Нужаевы. Поутру проснулась от квохтанья курицы – та словно жаловалась на свою судьбу.
Вышел в сени Платон.
– Петровна, ты?
– Издалека пришла близнецов проверить. Как они?
– Растут. Не хворают. Господь миловал.
– Ухожены?
– Пуще глаз бережем.
– Благодарим. – Старушка протянула Платону красненькую.
– А где ж мать-то ихняя живет?
– И не надо тебе об этом знать.
– Я к тому, что в случае чего весточку послать куда…
– В полгода раз до самой смерти буду сама наведываться.
4
Если взглянуть с Белой горы, внизу, как огромные овальные зеркала, поблескивают три озера – Сонливое, Подбродное и Борониха. Места вокруг озер топкие, только в сухую погоду проступают тропинки. Сумеешь пройти по ним, попадешь на Русскую дачу – в тенистую дубовую рощу и душистый сосновый бор. В лесах этих много полянок, пригодных для покоса.
Ни свет ни заря раскинули здесь косари свой стан. Подняли к небу свои отполированные оглобли порожние рыдваны, как бы отдыхая от тяжкого пути. Лошади хрупают только что накошенную траву. Из-за деревьев раздаются голоса мужиков, позвякивают бруски о косы. У крайнего рыдвана сидит мальчишка лет восьми и самозабвенно мастерит ножом липовую дудку. Не заметил он, как из дубняка появился Исай Лемдяйкин – подошел вплотную, цепким взглядом обшарил все вокруг и лишь после этого попросил:
– Эй, парень, дай попить.
Мальчик молча указал ему на лагун под телегой.
Исай вяло тянул теплую воду, пропахшую гнилым деревом, а напившись, присел на минутку у рыдвана, словно отдыхая, затем зашагал обратно в дубняк. Мальчик снова принялся за свою дудку. Вдруг за его спиной зашуршало. Он оглянулся – вай! – вытаращил глаза от испуга: из-под рыдвана, будто живое, выползало новое торпище[11]11
Торпище – полог.
[Закрыть]. Извиваясь огромной змеей, оно потянулось в сторону рощицы.
Позабыв о дудочке, мальчик стремглав метнулся на соседнюю полянку, где уже лежали зеленые прошвы покосов, искрящиеся спелой земляникой и клубникой.
– Убежало! – запыхавшись, проговорил мальчишка таким тоном, точно хотел обрадовать отца. Тот побранил сына, мол, надоело тебе одному в тенечке сидеть, пошутковать вздумал, но в конце концов пошел посмотреть, что все-таки случилось. И впрямь – торпища нет.
– Кто здесь был? – допытывался отец.
– Парень воду пил.
– Ну и ротозей же ты!..
Косец метнулся в дубнячок, туда-сюда – никого нет. След воришки на примятой траве привел косца до тропинки, утоптанной и гладкой, как ремень. Дальше и идти незачем, все равно не найдешь…
А Исай Лемдяйкин, поняв, что погони за ним нет, остановился, чтобы перевести дух и, сошел с тропы. Поправил вывернувшийся на бегу лапоть и набожно перекрестился:
– Слава тебе, господи! Помог дело спроворить и ноги унести.
Направился было берегом Суры до Лубяного мосточка и вдруг услышал из-за чернотала знакомый голос:
– Тпру-уу, проклятая!.. – и вскоре: – Ка-ра-ууу-ул!
Исай торопливо спрятал в осоке торпище и пошел на зов. Сперва увидел рыжую кобылу, запряженную в рыдван, а подойдя ближе, невольно попятился. В осоке, на берегу ручья, лежал на спине Прокофий Валдаев с распоротым брюхом, из которого, как вино из бочки, хлестала кровь.
– Кто тебя так, дядя Проня?
– Ох, сам себя, Исай, сам… – со стоном говорил Прокофий, судорожно дергая руками и ногами. – Осоку на рыдван клал… Рыжуха тронулась… Я за ней с охапкой, на ручку косы наступил, перевернулась лезвием вверх, живот пропорола… Ох, смертушка подходит… Передай брату моему Роману такое слово: зря он обижал отца и Анисью, это я по злобе… ох!.. наклепал на них… поверили… Ну вот и наказал меня господь… Передай Роману… И беги, беги, Христа ради, в село, ну, чего ты, чего?.. Ой!..
Когда сбежался народ, Прокофий уже отходил, но губы его, словно подведенные синькой, что-то невнятно шептали…
После поминок Исай Лемдяйкин пересказал Роману последние слова покойного.
Новое горе сдавило Роману горло.
– Правда поздняя – чаша слезная… Ну? Как же мне теперь?
Рванулся Роман с места, побежал в дом сходок, кричал, чтобы допустили к становому. Допустили. Рухнул Роман на колени.
– Немедля сажай меня, ваше благородие, в тюрьму!..
– За что же?
– Анисья повесилась… Загубил я душу безвинную. До петли довел!..
– Да ты пьян, мужик?!
– Выпил на поминках малость… Да ведь в уме я.
– Ступай, дурень, проспись.
– Силов моих нету… Сажай в острог!.. Сгубил… душу сгубил безвинную!..
– Другую ищи, а мне некогда. Эй, гоните вы его в шею: слов не понимает, олух царя небесного!
Дома Роман взял на руки Груняшку, сел на лавку, засопел и вдруг заплакал навзрыд. Девочка недоуменно смотрела на отца и пальчиком поглаживала мокрые морщинки на его лице.
– Тять, а тять, ты чего?..
– Мамка твоя померла…
5
Теплая, серебристо-звездная глубь неба, мягкая от пыли проселочная дорога, ведущая в графское имение. Только что прошел дождь, и в воздухе влажная бодрящая свежесть. Отблески далеких зарниц изредка выхватывают из темноты пролетку, запряженную парой гнедых.
Графский кучер Харитон оглядывается и щурится, стремясь разглядеть поближе графскую чету, о которой было так много разговоров накануне: судачили, что граф Ростислав Максимович Кар вместе с молодой женой наконец-то приезжают домой навсегда, поскольку хозяин имения хочет, как говорили, «осесть на землю».
Графа Харитон видел лет семь тому – тот был тогда молод, носил военную форму; приезжал навестить матушку, но в имении пробыл недолго – всего недельку.
Харитон старался услышать, о чем заговорят молодые, чтобы затем поделиться новостями с дворовыми, но графская чета ехала молча. Лишь когда подъезжали к ярко освещенному дому, Ростислав Максимович усмехнулся:
– Смотри, Ирен, какая иллюминация!
На другой день Ростислав Максимович знакомился с имением. В его кабинете, в большом гулком зале, где по углам были свалены связки старых журналов, а на стенах висели портреты, собралось много народу. Сам хозяин – черный, высокий, длиннолицый – сидел за письменным столом. Вошла Ирина Павловна; все учтиво встали.
– Садись, Ирен, вот сюда. Садитесь, мои друзья. Прежде всего должен сообщить вам: к нам приехал… нет, не ревизор… к нам сегодня утром приехал новый управляющий, господин Лихтер, Густав Эрихович, человек ученый… Прошу любить и жаловать.
Со стула поднялся маленького роста, безукоризненно одетый мужчина. Умные глаза его поблескивали, словно стальные шарики. Новый управляющий поклонился с важностью, свойственной всем недоросткам, и неторопливо опустился на место.
– Не вам в обиду, думаю, Моисей Василич. – Ростислав Максимович повернулся к прежнему управляющему. – Вы человек надежный, я благодарен вам и не обижу… Считайте себя первым заместителем управляющего… Думаю, вы не откажете нам в любезности рассказать, как шли дела в имении.
Встал высокий, плотный мужчина лет сорока. Густые русые волосы его волнами ниспадали на большие, серые глаза. Откинув шевелюру обеими руками назад, он заговорил мягким, вкрадчивым голосом:
– Земли у вас, как известно, двенадцать тысяч десятин. Добрая половина под лесными угодьями, остальное – поля и луга. Неудобных участков всего около пятисот десятин.
Солидно откашлявшись, Моисей Васильевич снова откинул движением головы растрепавшиеся волосы и с явным удовольствием заговорил о фабриках. Их две возле села Никольского. На одной прядут шерсть, на другой ткут сукна. Кроме того, имеется пять исправных заводов. Винокуренный, пивоваренный, кожевенный, лесопильный и пенькотрепальный. Последний – самый доходный. Междуречье в половодье заносится илом, на котором родится такая конопля, что взять ее можно лишь топором. И лен вымахивает отличный – длинный, волокнистый, белый. Коноплю вымачивают в тех же речках, а на прибрежных лугах стелют лен…
Говорил он с увлечением, но Ирина Павловна слушала его невнимательно, поглядывая на запутавшуюся под окном в паутине муху; другие мысли волновали ее…
– Пекарня, что возле мельницы, работает исправно. Там всем делом заправляет Домна Лепетухина – прямо скажу, бой-баба! Печет калачи и пряники, меняет их с изрядной прибылью помольщикам на муку. А теперь – о пчельниках…
Ирина Павловна думала, что отсюда до ее родных мест не так уж далеко – каких-нибудь сорок верст, и непременно завтра же нужно послать кого-нибудь за своей старой нянькой, пусть приезжает сюда…
– Если Густав Эрихович по-настоящему возьмется за дело – миллион даст, – заключил бывший управляющий.
Камердинер Арефий приказал кучеру Харитону:
– Поедешь в Алатырь и привезешь Лидию Петровну. Приходилось тебе ее возить?
– Четыре раза… Да только дома ли она днем-то?
– Без нее не возвращайся. Очень нужна. Барыня, скажи, разболелась…
В Алатыре Харитон остановился у большого дома, обшитого тесом и покрашенного в салатовый цвет. Старушка рубила на крыльце жгучую крапиву. Харитон уже знал, что это квартирохозяйка Лидии Петровны.
– Здорово! – рявкнул Харитон почти над самым ее ухом, снимая картуз. – Это на кой? – указал он на корытце, над которым священнодействовала старушка.
– Ну и напугал же ты меня, батюшка… Для кур это.
– Докторица дома?
– Не успела еще уехать, только собирается. Позвать?
– Уж потрудись.
Старушка ушла. Немного погодя на крылечко вышла стройная, подвижная, как пламя, девушка – волосы светленькие, точно солома, а глаза – темно-карие.
– А-а, старый знакомый!.. За мною? – спросила она грудным голосом. – Что там приключилось?
Кучер поведал, что было приказано.
– Значит, Кары приехали в имение? Интересно, какая она из себя? Молодая? Ладно, только дай срок – оденусь. Видишь, я в халате.
Она так прытко повернулась, что у крыльца облысел одуванчик.
– Не девка – вихрь один, – ласково проговорила старушка, любовно глядя вслед своей постоялице.
Горничная Глаша принесла подсвечник с тремя свечами, поставила его на маленький, будто игрушечный, ломберный столик и вышла, чтобы пригласить докторицу.
Когда та вошла, Ирина Павловна невольно приподнялась с кровати. «Неужели?.. Быть не может… Она или не она? – Графиня с недоумением смотрела на докторшу. – Блондинка, черные глаза… Боже, так ведь это она!..»
Хотелось убежать, спрятаться, несмотря на тупую боль в пояснице, но Ирина Павловна даже не пошевелилась – неотрывно смотрела на вошедшую.
Лидия Петровна поздоровалась. Ирина Павловна выдавила из себя лишь одно слово:
– Вы?
– Сколько лет, сколько зим!.. Ирина… Ирина Павловна. Я ведь запомнила? Хоть знала, что мы землячки, не чаяла встретить вас. Два месяца назад меня выслали из веселого Петербурга в наш неприглядный Алатырь под негласный надзор полиции… Ну, это вам неинтересно… Так что же вас беспокоит?..
– Представьте, я запомнила вас – на всю жизнь. Ваши глаза… А как зовут – забыла.
– Лидия Петровна Градова.
– Мне сказали, что в округе есть женщина-врач. Это редкость. Кроме того, эти женские недуги… Я сочла, что лучше обратиться к женщине, и вот приезжаете вы!
– Надеюсь на ваше благородное молчание.
– Можете быть спокойны. И вряд ли вам стоит искать другого домашнего врача. Больше ни на что не жалуетесь?
– Пока нет. Будем встречаться. До свидания.
«Градова… И зубы у нее словно градинки – ровные, белые. – Пронеслось в голове Ирины Павловны. – К добру ли такая встреча? Но что же делать? Ничего другого не замыслишь…»
Вспомнился Петербург, Смольный институт… Не хотелось уезжать из столицы, но пришлось – дела у отца шли все хуже и хуже, и в конце концов он вытребовал ее домой. В имении отца царило запустение; парк вырубили на дрова; остались лишь липы под окнами ее комнаты, а за ними – поля, поля, покрытые снежной унылостью. На душе было горько и тошно; а в библиотеке отца – ни одной живой книжки, лишь на дальней полке она нашла толстый том Апухтина:
И долго ходишь в вечер длинный
Без цели в комнате пустынной…
Все как-то пасмурно молчит;
Лишь бьется маятник докучный,
Да ветер свищет однозвучно,
Да дождь под окнами стучит.
А ведь был Петербург, балы в Смольном, галантные офицеры…
Ни отзыва, ни слова, ни привета,
Пустынею меж нами мир лежит,
И мысль моя с вопросом без ответа
Испуганно над сердцем тяготит:
Ужель, среди часов тоски и гнева
Прошедшее исчезнет без следа,
Как легкий звук забытого напева,
Как в мрак ночной упавшая звезда?
Впрочем, вскоре начали наезжать соседи – молодые помещики. Недостатка поклонников у Ирины не было, но ей приглянулся скромный сын соседского помещика, которому не сегодня завтра грозило полное разорение, – Валентин Андреевич Троянов.
Встречались в гостиной, ходили на Суру кататься на лодке. Клялись друг другу в вечной любви, и через некоторое время тайное стало явным – ее талия заметно пополнела, на лице – коричневатые пятна… Валентин предложил руку и сердце. Но отец решительно отказался выдать за него свою дочь. Боже, сколько пришлось ей вынести! – упреков, угроз, проклятий. И все же втайне обрадовалась, когда отец приказал, – немедленно в Петербург! И там нашли врача-девушку, которая согласилась помочь беде, – приняла близнецов-новорожденных у себя на квартире. Это была Лидия Петровна Градова.
Вскоре после этого отец поручил близнецов своей племяннице и старой няне Маркеловне – их отправили по железной дороге до Алатыря. Через месяц племянница вернулась, сказала, что устроилось как нельзя лучше, – Маркеловна в имении Шутовых, близнецы пристроены…
– И думать о них не смей. Устраивай свою жизнь, – строго наказал отец. – Се ля ви. Не ты первая, не ты последняя… Сколько, по-твоему, было внебрачных детей у графа Орлова?.. Теперь у нас одна забота – спасти фамильное достояние.
Через полгода Ирина Павловна вышла замуж за графа Кара.
ПРЕРВАННАЯ ПЕСНЯ
1
Купив в Новом селе дом с усадьбой, Кондратий Валдаев распродал всю свою движимость и недвижимость, остался гол как сокол и даже занял под вексель у Андрона Алякина сотню рублей, обязавшись платить двадцать процентов годовых.
Таких векселей у Андрона много. Кроме процентов, собирает он и оброк с должников. Выдаст кому-нибудь необходимую суму, подождет месячишко, потом заявляется самолично.
– Слушай, грех-то какой… Деньги-то, что тебе одолжил, знаешь ли, во как самому нужны. Вертай.
Что остается должнику? Туда-сюда – денег нет. Ну и начинает упрашивать: так и так, подожди еще малость. И по сему случаю приказывает своей бабе зажарить для благодетеля курицу, ставит штоф водки на стол – угощайся, родимый, только потерпи с должком.
Таким же образом повадился Андрон и к Кондрату Валдаеву.
– Тьфу!.. Брюхо ненасытное! Чтоб его подняло да грохнуло! – ругался после его ухода сын Кондрата – Гурьян. – Отпусти ты меня на сторону, – просил он отца. – Не могу больше… Чего тут торчу? Деньги семье нужны.
– Сторона, Гуря, как чую, иначе называется – куда глаза глядят. Так, что ли?
– В Петербург.
– Родные, что ли, у тебя там?
– А чего тут без гроша маяться?
Рассердился Кондрат. Вон ведь чего, в Петербург захотелось сыну. А разве не помнит Гурьян, как проездил попусту в губернский город вместе со своими дружками Афанасием Нельгиным и Аристархом Якшамкиным. И всего-то две недели там пробыл, а вшей привез не менее пуда.
Наспорившись с отцом, Гурьян надолго замыкался в себе. Ходил мрачнее тучи, ничто на свете, казалось, не было ему мило. Вот если бы кто-нибудь согласился поехать вместе с ним на сторону… Тогда бы отец уступил. Но с Афанасием Нельгиным и Аристархом Якшамкиным каши не сваришь – они уже раз обожглись… Подговаривал своего дружка Кузьму Шитова. Тот сперва загорелся ехать. Но две недели тому пошел на попятную: мол, у него в Алове есть одно важное дело…
Вскоре Гурьян снова заговорил с отцом об отъезде.
– Умнее меня, что ли, стал? Ишь, грамотей!.. – кипятился Кондрат. – Ты подумай, да покрепче, кто у меня молотобойцем будет?
– А на что Антип? – кивнул Гурьян на младшего брата. – Ему девятнадцать, не маленький.
Помнил Кондрат кулачный бой на масленицу. Поперек всех пошел тогда сын и победил. Но всегда ли так будет? Петербург! Кто знает, что там за народ, какова там жизнь… А жизнь – она и не таких, как Гурьян, в три погибели гнет…
– Не дам моего благословения. И денег тоже не дам.
– Без них уйду.
Зло глянул Кондрат на сына и словно впервые увидел – иссиня-черные брови срослись на переносице, прикрывают глаза, похожие на угли в горне. И ростом – добрая сажень.
– Ты… ты думай, чего городишь. На чью шею хомут свой наденешь? – вконец обозлился Кондрат.
– Какой?
– Жену свою.
– Пускай пока тут, потом к себе заберу.
Этот разговор завелся в кузнице, а закончился вечером дома.
– Иди, иди, пусть шайтаны таскают тебя по свету!
– Не дури! – прикрикнула на мужа Устинья. – Кого клянешь? Родного сына. А может, он свое счастье там найдет.
– Как же, держи карман шире! Знаю, чего он найдет!.. Нет, не благословлю. – Отец махнул рукой, как саблей, словно отрубая от себя сына. – На дорогу ни копейки не дам.
– Кабы она у тебя была, копейка-то, – усмехнулся Гурьян.
– А это что? – распетушился Кондрат, показывая трешницу.
– И эту трешку Андрон прожрет.
Мокрой от слез стала в ту ночь двуспальная подушка в грубой домотканой наволочке. До самого утра, как порывистый ветер с дождем, вздыхала и плакала Окся. Встала с опухшими, заплывшими веками.
– Не убивайся, – сочувствовала Устинья. – И другие мужики уезжают. И свекор твой по чужим сторонам хаживал. Замеси для муженька лепешки, да не на слезах своих – на молоке замеси.
Гурьян умылся у колодца во дворе и с мокрым лицом вошел в дом утереться. Мать острием ножа протыкала уже раскатанные на столе пресные лепешки, чтобы не отстала верхняя корка. Дырочки напоминали птиц в небе.
– Нам с Оксей некогда, – сказала она. – Сам сходи огурцов нарви на дорогу.
Гурьян вышел во двор. Острой жалостью отдалось в сердце цыпиканье отставшего от выводка цыпленка, доносившееся из крапивника. Склонился над грядкой, срывая усеянные колючими пупырышками заплаканные огурцы.
Мать сказала, чтобы он взял с собой в дорогу теплый бобриковый пиджак, а снохе наказала пришить к подкладке на спине кармашек – паспорт носить. Аксинья достала с полки своей рукодельный коробок, нашла в нем зеленый лоскут и принялась за работу. И то ли потому, что из-за слез рук своих не видала, долго возилась с нехитрым делом, наконец перекусила нитку и, погладив ладонью шероховатый бобрик, вздохнула, подергала пуговицы – надежно ли пришиты.
После завтрака Гурьян сложил в мешок все, что надо было взять с собой, – котомка вышла преизрядная, – и стал прощаться. Аксинья, всхлипывая, прикрывала концом зеленого платка обезображенный плачем рот.
Гурьян поцеловал ее во влажные губы и почувствовал, как по спине пробежал холодок; схватил жену за плечи и потряс:
– Не вой…
Закинул за спину котомку.
– Я еще к Кузьме Шитову загляну – проститься надо.
Вышел в сени, спустился по ступенькам крыльца. Красными стаями нависли над головой спелые вишни, чуть покачиваясь под ветерком, словно жалея его и прощаясь.
Направился к Шитовым.
В каких только краях не побывал, каких только людей не повидал отец Кузьмы – Иван Шитов! На Волге был водоливом, матросом, крючником. В Сибири, на Ленских приисках, женился на чалдонке и, накопив деньжат, отстал с помощью жены от гулящей компании приисковых рабочих и приехал в родное село.
Жену его, Улиту, до сих пор зовут сибирячкой, хотя она давно уже бойко говорит по-мордовски. В Алове они дом поставили, купили мерина и черную комолую корову.
Улита народила своему Ивану четырех дочек и сына Кузю, про которого на крестинах сказали – выскребок. Последний, значит… Девки что? Подрастут – замуж повыходят, навсегда уйдут из родительского дома. Старшая, Матрена, уже давно замужем – за Платоном Нужаевым… И вся надежда Ивана и Улиты легла на сына. Кузе исполнилось восемь лет, когда его начали возить в Зарецкую начальную школу. Учился он там вместе с Гурьяном Валдаевым, и оба закончили ее с похвальными листами, стали заправскими книгочеями.
За то, что Кузьма всегда ходил глядя себе под ноги, прозвали его Комагаем[12]12
Комагай – понурый.
[Закрыть]. Любовались сыном Иван с Улитой – настойчивым и смышленым рос он. Учился у первейшего столяра – все перенял; а когда ученик соединил два бруска – кленовый и березовый так ловко, что зазор совершенно не виделся, столяр сказал ему, что и сам не сработал бы так, и послал на выучку к токарю по дереву. Два года проходил Кузьма в помощниках у токаря, на третий выточил и вырезал из липы портрет учителя, и тот, восхищенный, сказал:
– Больше учить не буду. Сам теперь мастер получше меня.
Кузьма оборудовал свою мастерскую, но дело двигалось не ходко, хотя заказов было хоть отбавляй, – мастер все делал не спеша, но красиво и прочно.
Много времени у Кузьмы отнимали книги. Читал все подряд: и копеечные брошюрки, что приносили офени, и пухлые книги из библиотеки в Зарецком, и порыжевшие от времени журналы, хранившиеся на чердаке у аловского попа.
Не раз жаловалась Улита мужу: мол, поговори ты с ним, не доведут до добра эти книги, может, из-за них Кузя-то и на девок не смотрит, а ведь годков ему – все двадцать четыре… Но муж успокаивал ее, говорил, знать, его заветный час не приспел, не приглянулась парню желанная…
Но вскоре настал для Кузи этот «заветный час». Проходя на пасху по празднично гудящей улице, он увидел Надю Латкаеву, меньшую дочку старого Наума Латкаева. Взявшись за веревки, два парня раскачивали ее на качелях. Сколько раз видел ее Кузьма, но не замечал, проходил стороной, а тут вдруг… сердце будто оборвалось.
Много книжек прочел Кузьма, но ни одна не давала ответа, как ему повести себя с Надей, как с ней встретиться и о чем говорить. Как неприкаянный бродил он по своей мастерской: на верстаке лежала раскрытая на середине книга, но он к ней не притрагивался; стол, заказанный попом, так и остался несобранным, рамы для окон – незастекленными.
Должно быть, Надя давно приметила молчаливого парня, часто появляющегося возле ее дома. Как-то шла от колодца с ведрами, навстречу – Кузьма.
– Давай помогу.
Улыбнулась Надя, но коромысло не отдала: не пристало парню у всех на глазах бабью работу делать, да и что скажут, когда увидят…
В красное воскресенье парни с девушками гуляли в лесу. Девушки рядились «лесными девами», танцевали под тальянку. В стороне от всех прохаживался Кузьма, поглядывая на оплетенную зелеными ветвями лесную фею – Надю Латкаеву. На закате скинула она свой наряд – как будто вышла из зеленой тучки. Сама подбежала к Кузьме и спросила:
– Ты чего весь день смурый такой?
Кузьма собрался духом, робко притронулся к ее руке – и сам потом не мог понять, что вдруг сталось с ним, – сипло бухнул:
– О тебе думал… Замуж за меня выйдешь?
– Батюшке полтораста рублей на стол выложишь – отдадут за тебя и меня не спросят, – усмехнулась Надя.
– Накоплю и положу. А самой-то… самой-то за меня хочется?
Рассмеялась Надежда и прочь пошла.
Из-за нее, из-за Нади, и отказался Кузьма поехать на заработки вместе с Гурьяном. Решил, что и в Алове заработает кладку, боялся, вдруг уедет надолго, а Надя его ждать не станет; недаром говорят: с глаз долой – из сердца вон…
И когда прощался с Гурьяном, виновато отвел взгляд, крепко пожал руку и еле слышно сказал:
– Ну, доброй тебе дороги!
2
Больше года не был в селе старший сын Наума Латкаева – Марк. К его приезду отец построил для него каменную лавку с кладовкой: в задней половине окна заделаны железными решетками, а поперед них – двустворчатые ставни, двери тоже с решетками изнутри.
Марк приехал в городской одежде, – синяя, как предзакатное небо, сибирка с темной опушкой, пестрая бархатная жилетка, красная рубаха-астраханка, широкие плисовые штаны, сапоги гармошкой, замшевые перчатки, в грудном кармашке жилета – часы на длинной бисерной цепочке. Рыжая борода его была округло подстрижена снизу – тоже на городской манер; зато волосы – под горшок, а усы, как у запорожца.
Не забыл Марк и про жену Ненилу. И ей привез городские наряды.
Взглянув на ребенка, которого Ненила кормила грудью, Марк не нашел в его чертах ничего своего, но промолчал, и лишь когда уже был навеселе, – отец вволю угощал его водкой, – подошел к колыбели, перевел взгляд с дочери Кати на жену, а потом снова на дочь, отошел и многозначительно пропел:
Извела меня кручина —
Подколодная змея…
Лавка Марку понравилась – просторная, много места для товара. Побывал в других лавочках в Алове, высмотрел, что там в продаже. Неделю спустя отправился в Алатырь и привез оттуда такой товар, какого в селе ни у кого не было. А над дверью в лавку повесил вывеску. На ней белилами на черном фоне было выведено:
ГАСТРАЛОМ
Привез он в числе прочих товаров и булки, называемые французскими. Но в Алове их почему-то никто не покупал. Тогда Марк порезал их и высушил, а на бумажке написал химическим карандашом: «Сухори гля чаю». Но покупатели все равно их не брали. В его лавке им нравилась одна шипучка. Даже дед Наум пристрастился к ней и тянул с превеликим удовольствием. Марк записывал каждый приход отца в лавку: «Тятька снова вылакал бутылку – 5 коп.».
3
Пруд, обсаженный ветлами, даже не рябится. Тихо, тенисто, прохладно. Налетит откуда-то, будто стая воробьев, ватага ребятишек, пощебечет, искупается – и снова тишина. Художник Софрон Акантьевич Иревлин отдыхал на берегу, под кустами, спасаясь от зноя. Он было задремал, когда услышал шаги. Прохожий с котомкой через плечо задержался возле Иревлина и спросил густым голосом:
– Приятель, как это село называется?
– Митрополие… Да это ты, Гурьян?! Здорово, красавец! Какими сюда судьбами?
Гурьян ответил, что направляется из Алова в Петербург. Подработать. Отец ни в какую не отпускал, но он все равно ушел. Просил у тятьки денег на дорогу, но тот не дал.
– Это не беда. Тут ведь Вахатов. Ступай к нему в артель, деньжат поднакопишь… Здесь церковь строят. Побольше, чем в Алове. Работы хватит. Ну, а я расписываю… Дел по горло. Тут хорошо платят – село-то волостное… Ну, и тебе с полным карманом веселей будет путешествовать.
– Пожалуй, верно.
– Ступай к Парамону. Вот по этой дорожке… За кусты завернешь – церковь увидишь. Прямо к ней и ступай. Не доходя до церкви увидишь…
С пригорка, где работала плотничья артель, раздавалось визжание пил, нестройное перестукивание топоров.
4
Вот и настала пора валить косой росные травы, шевелить-ворошить ароматное сено в прокосах, копнить и вершить стога.
Накануне Платон Нужаев отправился в лавку Пелевиных.
– Чего тебе? – спросил его Мокей, пожимая руку.
– За косой пришел.
Лавочник достал с полок несколько кос и бросил на прилавок, наполнив помещение звоном.
– Ты мне жестянки не выбрасывай, – проворчал Платон. – Достань одну, да теребинскую.
– Достану, сперва припаси два рубля.
– Кажи товар… Вот эта мне подходит – настоящая.
– А ты мужик с понятием.
– Нужда заставит…
Нужаевым в этом году требовалось припасти много сена. Поднакопили деньжат и купили сначала лошадь, а потом и корову. Четырех девок растил Платон, пока же с его шеи слезла только Василиса – позапрошлой зимой вышла замуж и уже родила первенца. Носит его нянчить к матери на весь день.
Уже вечер, в избе темно, а взрослые еще не приехали с сенокоса. Марфа качает в колыбели первенца Василисы – Михея, и хрипловато напевает:
Подрастешь ты, мой птенец,
Развеселый бубенец,
И начнешь пахать, косить,
Нам гостинчики носить.
Купря сидит на лавке. Его не взяли на сенокос. А ему так туда хочется! Представить только! едешь лесом по ухабистой дороге, а деревья, будто подслеповатые, наклоняются к тебе с двух сторон – стараются познакомиться. Ветвями, как руками, выхватывают с воза клочья сена. Вот молодой дубок с размаху царапнул охапку чуть не с полнавильника и держит на ветке, как на ладони. Нанюхается полевого аромата и пустит сено по ветру. Коли едешь наверху воза – не зевай, кланяйся каждой низкой ветке. Проворонишь – любая ветка, а уж дубовая тем паче, либо схватит тебя за волосы, либо смахнет с воза, как тряпка крошку со стола.
Воз сена с верхом под тугим гнетом на неровной лесной дороге то и дело накреняется, мотаясь из стороны в сторону, словно решето в руках ленивой хозяйки. И сеет окрест пряные запахи мяты, богородской травы, донника и клевера. Вздремнешь, устроившись в ложе, промятом гнетом, и уснешь, – сам не заметишь как. А ветер напевает, будто бабуля Марфа над колыбелью Михея:
С полюшка горошины
Спелые, хорошие…
– Вздуй огонь, бабуль.
– Приедут наши с сенокоса – тогда и зажжем.
Купря открыл окно, выходящее на улицу, облокотился на подоконник. За окном – прохладная чернота ночи, где-то вдали тарахтенье телег.
– Бабуль, слышь, наши едут!
Когда в нужаевской половине избы стало светло, Купря подошел к спящим в обнимку близнецам – Вене и Вите. Такие они похожие друг на друга! – как две вишенки на одной ветке. Даже сопят одинаково. На печке их ровесница Таня. Через задоргу светилась ее ручонка, вся в цыпках до локтей, пальцы шевелятся во сне, как плотва в стоячей воде, – узнать, и во сне у нее зудят цыпки.
Первой в избу вошла Василиса, взяла своего Михея и ушла. Затем потянулись ее младшие сестры, затем – Платон с Матреной, последним вошел Тимофей.
– Ну, баба, корми нас, – весело проговорил он. – Проголодались, как шайтаны.
Купряшка захлопнул окно и сел к столу. На ужин была окрошка, в которую ради сенокосного устатка накрошили соленых грибов и свежих огурцов.
Шагая со спящим младенцем на руках по темной улице, Василиса видела, как загорается свет в окнах, слышала, как весело клацкают ложки, ложась на стол, – вот и конец сенокосного дня.