Текст книги "Валдаевы"
Автор книги: Андрей Куторкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Ба! – Палага рассмеялась.
– Да еще как!
– Бабы – они все одним мирром мазаны, – авторитетно заключил машинист Балтун.
Палага провела гостей в горницу и зажгла керосиновую лампу. Появился Аника Северьянович, а за ним – у Палаги сладко зашлось сердце – Павел Валдаев.
Гостей собралось много. Рассаживались в горнице прямо на полу. Читали Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».
С крыши с грохотом сползла льдина. Хозяйка даже вздрогнула от испуга, подумала, кто-то с улицы ломится в крылечную дверь. На подворье снова затихло. Было слышно только чтеца.
Вдруг словно гром загрохотал – раз, два, три, четыре, и после каждого раската звонко падали стекла разбитых окон. Разбилось и стекло одной внутренней рамы; в комнату белыми клубами повалил холод. Палага бросилась затыкать отверстие дерюгой.
– Ждала я такого дела.
Аверьян Мазурин вскочил с места и бросился – в рубахе, без шапки – на улицу. Но вскоре вернулся, держа в руке кочергу, и сказал, что догнать не смог, а окна били кочергой – вот она, в снегу перед домом валялась.
– Узнал хоть, кто был?
– Темно. Не разглядел.
– А надо бы поймать.
– Окоченеешь от холода бежать за ним в одной рубашке. Может, кто-нибудь кочергу узнает?
Кочерга пошла по рукам. Дошла до Гурьяна. «Да ведь нашенская!» Но промолчал и отдал Палаге.
– Держи трофей. Насчет окон не беспокойся – вставим.
Гурьян продолжал читать. Однако заметил, что слушают его без прежнего внимания. Всех, видимо, взволновало нежданное нападение на Палагины окна. Ясно, не шутки ради побили стекла. Кто? Зачем?
– Что ж, может, по домам?
Начали расходиться.
У своего крыльца Гурьян обмел валенки старым веником. Деревянным крюком, который лежал в невидном условленном месте, открыл рубчатую дверную задвижку и бесшумно закрыл ее. Неслышно вошел в избу. Света не зажег. Поводя руками по стене, добрался до предпечья, снял и бросил в теплую печь валяные сапоги и в шерстяных чулках на цыпочках направился в горницу. Аксинья лежала в постели. Гурьян потряс жену за плечо.
– Подвинься.
– А-а-а, принесли тебя черти… Где шлялся? У кого был?
– Сама знаешь, у кого ты восемь окон высадила. Хотел обнову тебе к рождеству купить, деньги припас, а теперь на них стекла надо вставлять.
– Так уж и восемь! Всего четыре окна.
– А внутренние стекла?
– Не нужно мне никакой твоей обновы.
Аксинья резко отвернулась к стене.
«Ничем ее не проймешь. – Гурьян вздохнул. – Но ведь не со зла же она… – Оправдывал он жену. – Натерпелась, покуда я в Алове не был. Боится снова одна остаться. Надо бы все толком ей объяснить… Но ведь понимать ничего не хочет!..»
УРАГАН
1
Пришел день Марьи-зажги-снега. Под деревьями и кустами воронками осел снег; запела, убегая с гор, вода, разбудила русалок и водяных, которые сладко спали всю зиму; и те начали посмеиваться над людьми: то здесь, то там провалится под твоей ногой снег, а то вдруг увязнешь чуть ли не до пояса.
Потом пришел день Родиона-ледолома. Словно золотыми ломами, яркими лучами солнце долбило толстое сине-белое одеяло Суры. И до Алова донесся треск и скрежет.
Порыжели дороги.
Вышла из берегов Сура, полилась во все стороны, зашумела, забурлила, закипела. Поплыли по разливу островки с деревьями и кустами, длинные и короткие, кряжистые и тонкие бревна. На волнах качался тесовый домик, вертелась пустая бочка, кружился перевернутый вверх ногами стол, напоминая вертящиеся воробы.
В Васильев день разогрелись завалинки, мусорные ямы и оттаявшие лужайки. С них, как зеленый дым, поднимался пар.
В тот теплый день вылез из своей берлоги медведь и пошел по Той-гриве, мимо ям с талой водой, среди черных дубов и лип, меж березовой пестроты и светлой зелени осинок, побрел вразвалочку, показывая певчим пташкам свою худобу.
В тот же день вернулись в Алово с Ленских приисков братья Бармаловы, Ермолай и Мирон, Евдоким Валдаев и Ефим Отелин. Ни денег, ни золота не привезли с собой. Зато привезли жуткие вести, которые поплыли от избы к избе…
На одном из собраний кружка самообразования Ефим Отелин поведал притихшим кружковцам, как между речками Олекмой и Витимом, впадающими в Лену, в рабочих золотых приисков в начале апреля стреляла воинская команда – каждый четвертый был ранен или убит. И сам он, Ефим Отелин, видел своими глазами это смертоубийство, – едва жив остался. Вместе с сотнями других рабочих, мужчин и женщин, шел Ефим к прокурору жаловаться на незаконные действа начальства. Дошли до Надеждинска, смотрят, а перед ними цепь солдат с винтовками наизготовку. Грянули залпы. Гвалт, крики. Сколько было загублено невинных душ! А за что, про что? За то, что правду свою искали…
2
Прошла весна, пролетело лето, отжелтела осень, отседела зима. Но не увяла любовь Павла к Палаге, наоборот, крепла год от году, и Павел понимал, что не будет от нее избавления, а с недавних пор начал замечать на себе долгие и теплые Палагины взоры, от которых кругом шла голова и сладко щемило сердце. Как-то встретив ее, спросил, может, во дворе что-нибудь развалилось, не нужно ли поправить. И Палага, не глядя ему в глаза, прошептала, что дело найдется, и не только во дворе… Пусть приходит завтра, но только перед тем как отпустят детей из школы. И не по селу пусть идет, а через лес…
Показалось Павлу, сердце вот-вот выскочит из груди.
Утром, словно на его счастье, мать и жена Настя попросили, чтобы он притащил в избу из погребицы ткацкий стан. Павел принес и установил станок, бабы начали наматывать основу. Теперь его мужской глаз был в избе лишним, и он сказал, что пойдет поохотиться.
Он почти бегом полетел через Ту-гриву к Якшамкиным, через кустарник, с которого, словно белый цвет, срывался серебристый иней.
– Тень, тень, – усердно тенькала птичка, будто радуясь тому, что день становится длиннее. С ней тут же согласилась черная ворона:
– Ма-а-арт!
Из-под ближнего куста выпрыгнул заяц, перебежал дорогу, по которой топал в охотничьих сапогах Павел. Не доходя до Полевого конца, он остановился и отдышался. Вон знакомая зеленая крыша… Во двор можно попасть через снежный бугор. Перелезть его – и во дворе. Никто не увидит.
Но едва дошел до снежной горы, как почему-то вспомнились Великановы, которые когда-то отняли у него лису. Давно это было, а рана на сердце все же не зарубцевалась, хоть и отомстил он тогда… Как обидно было! До слез. А теперь вот сам идет отнимать у друга юности… не лису, нет! – жену! Вернуться? Но ноги сами понесли через оснеженный пригорок, покрытый наледью, – во двор Якшамкиных. Вот и крыльцо. Знакомая дверь. Павел распахнул ее… И когда глаза привыкли после уличного света к домашнему, остолбенел: на лавке, у окна, сидел сам Аристарх Якшамкин.
– Батюшки! Добрый человек!..
Аристарх рванулся к нему, спеленал огромными лапищами. А Павел готов был провалиться со стыда сквозь землю.
– С приездом!
– Благодарствую, добрый человек. У нас тепло: разденься, проходи вперед. Палага сейчас закуску принесет – в погреб пошла. Давненько ушла.
– Откуда ты? – спросил Павел и подумал, что Палага, наверное, все же не в погребе, а ждет на дороге, чтобы предупредить о муже.
– Из-под Вольска. Там в остроге сидел. Царствованию дома Романовых февраля двадцать первого числа этого года исполнилось три сотни лет. Поэтому и отпустили. Ради праздничка. Знамо, не меня одного. Евграф Чувырин не нынче завтра вернется, и Кузьма Шитов припожалует.
– С царем ты, Аристарх Авдеич, помирился, значит?
Аристарх засмеялся и сказал:
– Молодец ты, Павел: раньше всех заявился.
Павел не знал куда себя деть после этих простодушных слов.
– Куда ветры Паланьку утащили? Нет и нет. Не придумаю, чем тебя угостить без нее.
– Вина ведь не пью.
– Ну, со свиданием, чать, можешь рюмочку-другую кукарекнуть.
– Зарок у меня: в рот не беру. Уж я как-нибудь вечерком зайду – посидим, поговорим о том, о сем.
Павел шагал домой сквозь весело насвистывающую поземку.
– Ну, теперь все! – произнес он вслух сам для себя. Но знал, что занозой в сердце вошла эта давняя любовь к Палаге и никому никогда ее оттуда не вырвать – так и будет эта боль до гробовой доски.
3
Год прошел, другой попятился. Дважды замерзала, дважды ломала свой ледяной панцирь речка Алатырь, младшая сестра Суры. Снова настало лето.
Над Ардатовом дрожало чистое и прозрачное, как озерная соль[28]28
Мордовское выражение.
[Закрыть], голубое небо.
Вениамин Валдаев подпирал двурогими колышками ветки яблонь в саду купца Бугрова.
Хлопнула голубая калитка, и на седой дорожке появилась Вера, дочь хозяина, – красное платье на ней, в руке белый зонтик. Ровно спелая земляничка под ромашкой. Села под сень раскидистой груши. Повела взглядом на Вениамина.
Частенько вот так, молча, приходит она, когда тот работает в саду, сядет на скамейку под дерево, ничего не говорит, а только глядит на него, – видно, нравится ей сверлить его взглядом, от которого все валится из рук и тело становится непослушным, будто деревянным. И тогда становится ему не по себе: он как бы со стороны видит свои застиранные, с заплатами, штаны, латаный серый пиджак. В этой одежде он, конечно, выглядит нелепо. И ему самому кажется, будто от него за три версты разит потом.
Раз хозяйская дочь попросила, чтобы он рассказал о себе, – о своих родителях, о своей прежней деревенской жизни. А выслушав его, расхохоталась:
– Занятная история, ваше сиятельство. Какая фантазия!
– Какая-такая фантазия?
– Способность воображать, выдумывать, рассказывать о том, чего никогда не было и быть не могло. Фантазия – это еще простительно, но какое честолюбие!
– Какое честолюбие?
– Вы дурно воспитаны, ваше сиятельство: перебиваете меня. Честолюбие – необоримое желание занимать не по достоинствам высокое положение, стремление к почестям, славе и власти.
– Так, значит, не поверили?
Она улыбнулась. Поверить? Да неужели она могла поверить? Неужели он и сам верит в эту выдумку? Пусть больше никому не рассказывает. Шутом прослывет. Приказчики, работники – все просмеют. Да и понятно: графом себя вообразил! Она, конечно, понимает, почему он ей наговорил все это… Понравиться хотелось? Да, да, она все понимает. Но ведь надо же меру знать!..
И ушла, помахивая зонтиком, как палкой.
Тяжело вздохнул Вениамин. Не поверила ему хозяйская дочка… А как докажешь? Обидно. Но кто же он на самом-то деле – крестьянский сын или графский? Получается, что никто! Человек без роду, без племени: ни крестьянин, ни граф, ни мордвин, ни русский, ни выходец из Лифляндии…
Зная о своем благородном происхождении, был он на седьмом небе. И на все кругом глядел не такими глазами, какими глядели его сверстники и родной брат Виктор. Угнетало его убожество окружающей жизни. До конца века быдлом быть? Совсем о другой жизни мечтал он; казалось, судьба предначертала ему иное, высокое назначение. Но какое именно – этого пока не ведал. Не печалясь ушел из дому. Приемному отцу его, Платону, наверное, казалось, будто тот карает самой страшной карой, выгоняя на все четыре стороны, – нет! – на самом деле освободил от тягостной опеки. Брат Виктор – тот словно из другого теста: по горло врос в землю, по самое горло, крестьянин крестьянином, таким и останется – умрет у сохи…
Но нелегко складывается жизнь вдалеке от Алова. Никто не верит ему. Но если бы и поверили, что толку? Денег у него нет. А без них не пробьешься к счастью, кем бы ты ни был. Но почему такая несправедливость: у одних денег много, у других – ни копья? Откуда приходит богатство? Ведь сколько ни работай, за всю жизнь не заработаешь и десятой части богатства купца Бугрова. Казалось, в деньгах: в купюрах и в монетах заключена волшебная сила. Некто незримый, всевластный – бог? – вложил тайную силу в деньги, и она, эта сила, вершит все на свете дела; но одни люди причастны к таинству денег, а другие – нет. И он, Вениамин, пока не причастен. Но, может, у него все впереди?
А на другой день он увидел ее в компании какой-то девушки и незнакомого гимназиста. Вера поманила Вениамина пальцем и сказала при гостях, чтобы он почистил ее сапожки – вот они, в прихожей – грязные, она в них вчера под дождь попала. Так и сказала:
– Ваше сиятельство, извольте вычистить.
А двое ее друзей многозначительно улыбнулись.
Вениамин покраснел до корней волос. Но все же почистил сапоги, хоть и не его это было дело. Горничная вынесла ему в награду пятак. Выйдя из дому, он швырнул этот пятак за забор. Думал, что сгорит со стыда. Уйти куда глаза глядят?..
Но на следующее утро она снова появилась в саду, снова села на скамейку под грушей – красное платье, белый зонтик… Помолчала минут десять, а потом вдруг сказала, чтобы он не очень сердился.
– Ладно уж, не буду, – тихо ответил Вениамин.
4
Ржаное поле полно жнецов. Зрелая, желтая, как воск, рожь, местами густая и наливная, местами реденькая и тощая, колышется по всему полю, словно в солнечный день сверкает вода при половодье. Антон Нужаев давненько поглядывает на солнце – обеда ждет. От голода аж спина ноет.
В такую жару холщовая рубаха кажется шубой.
За полевым обедом Нужаевы толковали о разных последних новостях: о том, что девушки и молодые бабы в Алове стали одеваться по-русски, может, это не к добру; о Кузьме Шитове и Евграфе Чувырине, которые вернулись на днях домой; Калерию-то Чувырину от радости точно подменили; теперь у Евграфа прорва дел – надо поднимать запущенное хозяйство; говорят, будто он хочет наняться в лесники и жить на кордоне, что у перевоза за Сурой, вместе с перевозчиками…
Антон поймал ложкой сразу два куска мяса из окрошки. Платон, конечно, заметил, и стукнул его ложкой по лбу. В это время издалека, со стороны Алова, донесся звон самого большого колокола. Все поднялись на ноги.
– Второй раз ударил… третий… что за чудо? – подивился Платон.
Когда басистый и густой голос большого колокола умолк, над полем раздался частый звон меньшего, которым обычно трезвонят всполох.
– Ну, так и быть, пожар.
– Дыма не видать.
Со стороны села показался верховой. Над головой его, на палке, развевался прикрепленный за два конца красный платок, похожий на язычок огня.
Жнецы, которые были поближе к селу, – кто на лошади, кто пешком, – заторопились домой. За верховым поднимался столб пыли. Доскакав до нужаевского загона, он громко выкрикнул:
– Война! Ермания на нас полезла!
И стрелой полетел по большаку на Рындинку.
– К белой глине бы прилипла вся Германия, – пробормотал Платон. – Нобилизацию третьевось начали, да разве думал кто, что войной пахнет.
– Начальство знало, но до времени молчало.
Колокол долго раздирал сухой, горячий воздух. Кругом в Алове только и было слышно:
– Война!
От избы к избе спешили вестовые:
– Все на сходку к церкви идите! Не возитесь долго! Скорее, скорей!
Проводы на войну были скорыми. Некоторым призывникам даже в бане попариться не удалось: так спешно пришлось уезжать.
Исай Лемдяйкин, уходя на войну, после благословения, вышел из дому и у крыльца сделал размашистый глубокий крест, как будто учился молиться, упал на колени, поклонился до земли и поцеловал ее. Назад не оглянулся до тех пор, пока не вышел за околицу. Читал ли какие-нибудь заклинания, чтобы был ему хороший путь, чтоб домой вернуться живым, или просто шевелил губами, читая молитву, – о том знал лишь он сам.
Фома Нужаев, сидя на пеньке у своего дома, играл на гармони с разукрашенными, как радуга, мехами. Под его музыку пел серый петух, кудахтало шесть кур, в проулке мычал теленок на приколе, лаяла маленькая желтенькая собачонка, да на том берегу речки крякали утки.
Когда подводы с новобранцами доехали до его избы, Фома поднялся, сел на последнюю, свесил ноги с телеги и снова заиграл, припевая:
Эх, тятяша, ох, мамаша,
Я уж больше сын не ваш.
Я теперь казенный сын —
Под началом под большим…
Матрена Нужаева, вытирая глаза передником, смотрела на своих сыновей – Фому и Семена, – покуда не скрылись из глаз подводы. Подумала, что недаром Фома не женился. Видно, чуял наперед, что будет война.
Петух Нужаевых подрался с петухом Валдаевых.
– Кшу! И вы воюете! – разняла их Матрена.
Кудахтали куры, мычал теленок, заливалась желтенькая собачонка, на речке крякали чьи-то утки. Только гармошки уже не было слышно. Над дорогой стояло зыбкое голубоватое марево, в которое как в воду канула синяя рубашка Фомы.
В Алове каждый день мелькали тесемки от крестов для благословения: синие, алые, зеленые, желтые и красные. Все время, пока жали рожь, возили снопы, дергали коноплю, копали картошку, брили в солдаты, и все мужицкие дела перешли в бабьи руки.
Пока новобранцев обучали в Алатыре, отцы, матери и дети постарше носили им котомки со снедью, а жены почти не приходили: некогда. Ближе к осени таких домов, откуда бы не ушел мужик на войну, почти не осталось. Нужаевы проводили троих: Фому, Виктора и Семена. А у Бармаловых ушло одиннадцать парней.
Новая забота прибавилась бабке Марфе Нужаевой: вытащила свои камешки, называемые «ноготками», и гадает теперь всем подряд, – кто ни попросит, – и всегда-то у нее выходит гадание к добру, к благим вестям, – многим успокоила ноющие непокоем и плохими предчувствиями сердца. А поздно вечером, перед сном, долго и слезно молится, чтобы не карал бог за незлой обман, когда гадает, – жалко людей, утешить хочется.
Много писем начали писать аловцы во все концы и много стали получать отовсюду. И потому почте потребовалась письмоноша. Пошла в письмоноши Калерия Чувырина – она знала всех в селе, и ее знали, к тому же грамотная, хорошо читает чужой почерк… Сначала люди радовались, когда приходила она и приносила письма. Потом, ближе к осени, начали бояться ее прихода. Потому что часто оставляет после себя одни только слезы.
А к ворожее Марфе Нужаевой частенько заглядывают и те, кто получил черную весть.
– Не верь, милая. И в ту войну получила такое же письмо несчастная Ульяна Барякина. А что потом вышло, наверно, слыхала: Елисей домой вернулся.
Как-то Марфа сказала Калерии:
– Зачем разносишь, милая, черные вести?
– Куда же их девать?
– Храни у себя или у нас вон во дворе. Короб у меня есть. В нем давным-давно двойняшки спали. Отдам, пригодится тебе.
– За такое дело в тюрьму посадят.
– Кого? Меня?
– Почему тебя?
– Давно дожидаюсь. Отдохнула бы…
– Письмоноша-то я, тетушка Марфа.
– Много беды носишь. Турнуть бы тебя с этой работы.
– На моей стороне закон.
– На лоб твой выскочил бы он.
– Война: что заставляют, то и делай, – уходя от бабки Марфы, сказала Калерия, торопясь освободить полную сумку.
5
Весь месяц лил мелкий, как сквозь сито, дождь. На дорогах стояла непролазная грязь. Мишка Якшамкин забежал к своему другу, Антону Нужаеву, чтобы сообщить неслыханную весть: дочка попова, Женя Люстрицкая, та самая, которую девки не любят, потому что одевается она по городскому, – эта самая Женька, за которой Семен ухлестывал, получила намедни от него письмо – даже родным не написал, а ей настрочил! – а в том письме Семен сообщает, что теперь он Георгиевский кавалер, получил серебряный крест за свою храбрость. Кто бы мог подумать!..
Бабка Марфа всплеснула руками и полетела к снохе Матрене, которая жила у Шитовых, сообщить благую весть: жив Семен, и нет парня отныне храбрей его в Алове, сказывают, сама царица ему серебряный крест вручила. Ай да внучек, ай да Семен! И когда шла к Шитовым, думала, что внук ее поповой дочке как раз пара, и если вернется с войны жив-здоровехонек, можно породниться с попом: где этой поповне такого парня сыскать?..
В избе остались Антон, Андрей и Мишка Якшамкин. Только и разговоров было, что о Семеновой награде. Антону было уже семнадцать, и он тоже готовился в армию. Подумал, что и он, может быть, заработает Георгия…
Скрипнула дверь. На пороге появилась длиннолицая девушка – черные кудрявые волосы распущены по плечам, головка маленькая, юбчонка короткая, в правой руке котомка и зонт.
– Здравствуйте! – Голосок у нее был тоненький и приятный.
У Антона, который плел корзину, от удивления выпали прутья из рук. «Нищая? – хорошо одета. Может, ворожить пришла?»
В это время вошла бабка Марфа, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, и поклонилась девушке.
– Чего у порога? Проходи вперед и садись на лавку, – предложила Марфа. – Как звать?
– Веронка, пани…[29]29
Пани – гонит.
[Закрыть]
– Ну, никто тебя не гонит.
– Беженка я.
– Издалека ли?
– Из Галиции. В селе у вас третий день. Хожу, ищу, где бы жить можно. Не примите ли вы меня к себе?
– Сначала разденься, садись с нами обедать, а потом потолкуем. Дождь хоть и идет, но на нас не льет.
Бабка Марфа поставила на стол большую красную плошку со щами. Девушка взяла ложку последней, подождала, пока парни не начали есть, и уж только после всех опустила ложку в плошку со щами. Глотала почти не разжевывая, – видно, была очень голодна. Антон смотрел на нее во все глаза. И ему было приятно, что такая красивая девушка не брезгует есть с ним из одного блюда.
Убрав со стола, Марфа села напротив девушки и сказала:
– Значит, от войны убежала…
– Ох, Иезус Христос, тяжело об этом рассказывать…
Антон переводил.
Кое-что понять было можно. Родом она из большого села. Название ему Билгорай. Жили они, слава богу, не плохо. Война застала врасплох, – не успели собраться как следует, захватили лишь то, что попалось под руку. И пошли в русскую сторону. А беженцев было на дороге – тьма тьмущая!.. Потеряла она в людском водовороте всех своих родных, – наверное, отстала от них. Шла, шла, шла… Потом налетело пять аэропланов. Начали швырять бомбы. Сколько людей поубивало!.. Сколько натерпелась страха!..
Бабка Марфа перекрестилась и погладила девушку по плечу.
– На все воля божья. Может, живы твои родные.
– Кто знает… Я где-нибудь угол снять хочу… Работы у вас не будет?
– А что ты умеешь?
– Вышиваю, вяжу чулки-носки, варежки.
Марфа сказала, что дело может решить только хозяин, который вот-вот будет, а пока неплохо бы сходить в баню, которая уже натоплена.
И когда обе ушли, Мишка Якшамкин подмигнул Антону:
– Вот тебе и невеста.
– Брось чудить.
– Не хуже Семеновой поповны.
Платон явился только к вечеру. Марфа похвалила ему беженку – сноровистая, на работу спорая, пусть остается, по хозяйству будет помогать.
– Ну, если тебе она так понравилась, мать, – пусть остается с нами, седьмой будет. Нас когда-то тринадцать человек было, а на тесноту не жаловались.
6
День за днем – минула зима.
Грохот ледолома на Суре, казалось, разбудил весну. Иголочками из красной меди высунулись из земли побеги гусятника, и обочины дорог словно разрумянились. И такого же цвета румянец не сходил со щек Галины Зориной, соседки Нужаевых, с которой Андрей когда-то ходил в школу, – до четвертого класса сидели за одной партой. Правда, в последние годы он как бы не замечал ее, потому что Галина была отчаянная насмешница, и он опасался попасться ей на язык, – чего доброго, просмеет! А ведь он теперь не мальчишка какой-нибудь – в мае шестнадцать стукнуло!
Андрей вместе с Урваном Якшамкиным нанялся пасти старосельских коров.
В ночь на Егорьев день выпало две росы: на небе – золотая, на земле – серебряная. Наутро впервые погнали скот в стада. Хозяйки подстегивали своих коров освященной вербой.
Андрей с Урваном шел за стадом, пощелкивая кнутом. Наконец-то дорвался он до настоящей мужской работы. Бабе ведь пасти стадо не доверят. Андрей думал, что скоро в их избе останутся лишь двое мужиков: он да отец. Потому что Антон совсем скоро уйдет в армию. Не хочется брату в солдаты. И вовсе не потому, что страшно идти на войну, а потому, что жалко расставаться с Веронкой, которая появилась нежданно-негаданно. А раз Андрей слышал, как мать сказала о Веронке отцу: «И на деле как огонь, и за словами в карман не лезет. Хорошая пара Антону. Кажется, нравятся друг другу». Но отец посчитал эти слова пустыми: мол, их не обвенчают, потому как Веронка другой веры…
В полдень на полянку, где паслось стадо, из кустов выпорхнула Галя Зорина, – в черных, гладко причесанных волосах две ромашки, в руках пустой подойник.
– Здравствуй, пастух. – Она засмеялась. – Куда нашу Чернавку девал?
– Волки сожрали.
– Да ну! Правда, где она?
– Вон в кустах твоя Чернавка.
– Утром проспала, подоить не успела, а мать говорит: иди подои, а то вымя испортится. Ты ее привяжи, я подою.
Андрей привязал корову к дикой яблоне. Подоив ее, Галя выпрямилась и глубоко вдохнула свежий весенний воздух.
– В лесу как в церкви, – сказала она. – Смотрю на лес, и кажется, что одни деревья поют, а другие молятся.
Андрей не нашелся, что ответить. Но молчать было неловко, и он сказал первое, что пришло в голову: недавно слыхал, как одна новосельская баба говорила другой, будто если в доме нет ни одного таракана, быть пожару.
– А у вас рыжих тараканов много? – спросила Галя.
Андрей подумал, что разговор получается очень преглупый, но все же ответил:
– Бог нас этим добром не обидел. А вас?
– У нас тоже есть. Ну пока, прощай.
Домой Андрей возвращался затемно. У крыльца догнал Калерию Чувырину – она несла для Нужаевых два письма. Одно было от Куприяна из алатырского мужского монастыря. Он писал, что вышел в иеромонахи.
Андрей мысленно усмехнулся: иеромонах – поп черного духовенства, а ему, Куприяну, с его-то внешностью, давно пора бы стать архиереем.
Второе письмо было от Семена. Тот сообщал, что получил еще один крест Святого Георгия и вскоре, наверное, приедет домой в отпуск – у начальства он на хорошем счету, ротный души в нем не чает. А в конце просил передать нижайший поклон поповой дочке Евгении Люстрицкой.
Стемнело. Зажгли лампу. Но Калерия не уходила – рассеянно глядела в темное окно и о чем-то думала.
– Ты чего, милая, такая смурая нынче? – спросила бабка Марфа.
Словно очнувшись, Калерия виновато опустила глаза и тихо сказала, что вот уже четвертый день носит при себе плохое письмо, да нет сил отдать. Но ведь и не отдать нельзя. И прибавила почти шепотом:
– Фома ваш… убили его.
Платон вскочил на ноги, а Матрена упала на коник и во весь голос запричитала. Бабка Марфа шмыгала носом за перегородкой.
И потом сорок дней и ночей горела в избе лампадка перед иконами.
Матрена от горя стала сама не своя: пойдет в амбар, а выйдет на погреб, если же соберется в баню, очутится вдруг в сарае…
7
Поскрипывает тележная ось, словно убаюкивает; и Романа Валдаева тянет в дремоту, которая иногда осторожно смежает ресницы, но через миг, когда телега подпрыгивает на колдобинах, отлетает, как птица с насиженного места.
– Эй, сударь, подвези!
Роман вздрогнул: на дороге появился молодой офицер – портупея, два креста на груди, шинель и чемоданчик в руках.
– Дядь Роман, ты!..
Да ведь это Семен Нужаев! Или снится? Улыбается… Он!
– Здорово, Семен!
Они обнялись. Шагнув назад, Роман смерил взглядом Семена с головы до ног.
– Вон какой ты!
– Какой? – Семен засмеялся, садясь на телегу.
– Все Алово перепугаешь – в лес прятаться побегут, когда увидят… Ты кто же такой теперь?
– Прапорщик.
– Начальник, значит, большой.
– Да не очень-то… Поговорка такая есть: курица – не птица, прапорщик – не офицер. Но я еще буду, – уверенно пообещал Семен и прибавил, что дали ему отпуск на две недели по случаю награждения и присвоения звания.
– Признайся, ваше благородия: моих Бориса с Митрием не довелось встретить?
– Не пришлось. На фронте людей – что капель в Суре.
– Отец с матерью рады будут. Пусть бога молят, пусть благодарят: одного забрал, второго прислал на них посмотреть.
– Кого забрал?
– Фому. На той неделе похоронную получили.
Семен сорвал с головы фуражку и перекрестился. И до самого Алова не проронил ни слова. Рассеянно слушал Романа, который выкладывал сельские новости: Михей Вирясов, друг Семена, оставил на войне правую ногу и ходит на деревяшке, без руки вернулся Тихон Бармалов – работает теперь сельским писарем; Антона, Семенова брата, недавно проводили в армию; в избе нужаевской есть пополнение – приютили беженку из чужих краев…
Потом Роман заговорил, что в селе много недовольных войной – особенно бабы-солдатки. Оно и понятно – рушатся без мужиков хозяйства, детишки с голоду воют, а от кормильцев приходится ждать только одной помощи – похоронной… По весне, когда еще снег не сошел, изголодавшиеся бабенки взбунтовались – собрались у пожарного сарая и пошли бить стекла у кулаков на Старосельской улице. У Алякиных, Мазылевых и Пелевиных раскрыли крыши сараев, разметали солому, разнесли в щепки ворота, будто вовсе не бабы, а ураган прошел. Добрались и до Латкаевых – покалечили скотину и выломали сад.
В Романовой памяти всплыли недавние события. Бабьи крики возле пожарного сарая:
– Мужей отдайте!
– Бей толстопузых!
А потом толпа покатилась по улице, – гам, детский плач, – начался погром аловских богатеев.
В душе Роман оправдывал бабий бунт, – иначе и быть не могло, крестьянские хозяйства дотла разоряются, устал народ от никому не нужной войны.
– Такие дела, – закончил Роман. – Вот мы и доехали. – Он остановил лошадь. – Иди порадуй своих.
Весть о приезде Семена мигом разнеслась по Алову, и поглядеть на него – слыхано ли, был парень как парень и вдруг – офицер, да еще с крестами! – приходили со всех концов, выспрашивали, не встречал ли случайно на фронте кого-нибудь из знакомых, благоговейно прикасались к портупее, парче погон и кокарде, говорили, что пристав теперь Семену не указ, спорили, может ли он, Семен, посадить пристава в кутузку, если тот не отдаст ему честь.
Когда же наконец разошлись под вечер, когда высохли слезы на глазах у Матрены и бабки Марфы, которая онемела, увидав разряженного, как царь на картинке в календаре, внука, Семен достал бумагу и карандаш, настрочил записку, свернул ее вчетверо и надписал: Е. Люстрицкой. Потом подозвал Андрюшку и зашептался с ним. Андрей схватил записку и бросился на улицу.
– Завтра пойдем чечевицу косить, – сказал Платон. – Косить-то не разучился, герой?
Семен засмеялся и сказал, что соскучился по полевой работе.
Чечевицы было мало, лишь с полвосьмушки. И наутро Семен скосил ее до полудня.
В тот же день пришло письмо от Виктора. Обращаясь с поклонами ко всем в семье, он каждого называл по имени и отчеству, а затем перед каждой мордовской фразой повторял на случай цензуры «еще кланяюсь» по-русски: «…Еще кланяюсь, набольшие за людей здесь нас не считают, еще кланяюсь, старшой над нами не человек, а двуногая бешеная собака, и еще кланяюсь, если пойдет он с нами туда, где в людей стреляют, еще кланяюсь, при первой рукопашной поднимем своего начальника на штыки…»
– Семен, ты слышишь? – спросил Платон.
– Мороз по коже прошел. Такой тихий, а ведь вон до чего довели!
– Не обижай солдат.
– Поучить иногда следует, но через край нельзя выходить.
Дождались воскресенья. Семен с самого утра не находил себе места и часто поглядывал на часы. Время не шло – тянулось, как тянется усталая кляча на крутую гору. Ходил в сад и лазил на вишню. Съел целую горсть ягод. Показались кисловатыми. Сходил за зелеными огурцами. Они были последние, некрасивые и тоже кислили. Вытащил с грядки репу и когда обрывал ботву, услышал звон колокола – отходила обедня.