Текст книги "Валдаевы"
Автор книги: Андрей Куторкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Роман тоже пытался выразить свое мнение по этому поводу, но был пьян, язык у него заплетался, да и мешали разные неприятные мысли, которые лезли в голову, когда он перехватывал взгляды своей жены, – Ульяна, казалось ему, так и буравит глазищами Павла. И Роман пьяно пробормотал себе под нос:
– Ну, погоди… погоди…
А потом не стерпел и поманил ее на крыльцо. Ульяна вышла следом.
– Калерия Чувырина, слышь, дочку родила, – доверительно поделилась она новостью, еще не зная, зачем ее вызвал муж, – думала, дело какое-то есть. – Нынче Павел Валдаев мне сказал…
– Павел?!
И Роман влепил жене оплеуху, да такую, что Ульяна кубарем покатилась с крыльца.
– Карау-ул! – завопила она и кинулась со двора.
Бежит Ульяна куда глаза глядят – в три ручья слезы. За что про что избил Роман? Пьяный-то пьяный, а ей-то какое дело – пьяный ли, трезвый ли, – шею вон как саднит, под глазом, кажется, синяк будет, бок болит… Куда бедной бабе податься? Заскочила к Елисею – поплакаться, да того дома нет, в избе Ефимия с ребенком. Оказалось, уехал Елисей на рыбалку. Фима сказала, где надо искать его.
Шла Ульяна и думала: хоть и новая изба у нее с Романом построена, хоть и не разбился горшок с гречневой кашей, а не видать ей с таким мужем счастья…
Выйдя из Русской дачи, повернула к Суре и вскоре увидела на берегу своего первого мужа. Остановилась под кустом краснотала. Как подойти? Вдруг прогонит? Скажет, уходи, надоедница, с глаз долой… С высокого берега в Суру прыгнуть? Утопиться? Чтоб и Елеську, и Романа потом совесть замучила!.. Вода холодная… Бр-р…
Елисей запалил костерок. От одного до другого берега легла от костра светлая полоса. Много раз бывал он в этом месте и весной, и летом, но все-таки всегда чувствовал по ночам жутковатое волнение. Кругом ни души, лишь едва слышный речной плеск, да изредка зловеще крикнет сова. И сами собой лезут мысли о водяных и русалках. Вон и лошадь тоже вроде бы тревожится – прыгает, позванивает железными путами, храпит, будто и она боится немой темноты. И вдруг – бу-ул-лтых! – плюхнулось что-то тяжелое в воду. Елисей вздрогнул.
– То-ну-у-у! Спа-си-те-еее!
Голос женский и знакомый.
– Дя-ди-инь-ка! Спа-си!
Раздумывать некогда – тонут! – быстро разделся – и в воду на помощь. Ба! – Улька! Вот шалава!.. Схватил ее в охапку. Да ведь тут же неглубоко – воробью по колено! Вытащил бабу на берег.
– Дура чертова!
У той зуб на зуб не попадает – дрожит. И ни слова.
– Раздевайсь и сушись.
Расспрашивать ни о чем не стал. Спустился к реке. Верхний конец одного удилища был опущен к воде. Не иначе как потянула крупная рыба. Начал водить ее вдоль берега, чтобы та изнемогла и не сопротивлялась.
Ульяна сняла с себя мокрое белье, накинула на плечи Елеськин чапан. Куда он запропастился – нет и нет Елисея. Она даже забоялась без него. Подошла к обрыву. Рыбак как раз выудил крупную рыбину.
– Глянь-ка! Соменок попался! Больше батмана весом! Эх, Уля!
– Не кричи громко – услышат.
– Вот так плант…
– Увидят нас с перевоза… Муж у меня.
– Дура ты. Зачем тогда пришла сюда? Зачем на мелком месте топилась?
– Как будто сам не знаешь… Чтобы не прогнал… К тебе ведь шла…
– Гм… Плант…
– В чем будешь уху варить? Посудины ведь нет.
– У меня все есть – и посудина, и выпить к ухе. Возьми в мешке у меня нож, почисть рыбу.
Ульяна пошла чистить соменка, а Елисей устроил над костром перекладину и повесил сушить ее одежду.
Когда уха была готова, они выпили водки. Ульяна сказала, что вот он, Елисей, упрекает, будто она двумужница, а на самом деле у нее ни одного настоящего мужа нет. Роману не нужна – бьет… Разошлась с Елисеем, а сердце ее к нему не остыло. Кабы не ребенок, ушла бы от Романа… Потому что знает, как одиноко Елисею, – ведь все видит она, все слышит, когда и какая баба к нему в избу заходила – и то знает…
Разогревшись от вина и ухи, Ульяна перестала запахиваться в худой чапан, и бывший муж заметил:
– Твои желтые репки, видать, еще крепки.
Она засмеялась.
– Вижу, косишься. Иль соринка в глаз попала? Пересядь ко мне – языком ее выну…
Холодная зорька разбудила под утро. Елисей вспомнил про удочки и пошел к ним. Ульяна взглянула на свою одежду, которая была развешана над костром, – батюшки, да ведь она сгорела, одни паленые лоскутья остались! Подошел Елисей и тоже ахнул.
– Скачи домой! Привези Ефимьину одежку!
– Вместе верхом поедем. У меня дома переоденешься.
Ехали по-за гумнами, межниками да задами, чтобы никто не видел. И добрались благополучно, – кажется, никто не заметил. Ефимья дала ей свое платье, а Елисей сказал:
– Перестань в уходяшки-приходяшки играть. Такой вот плант. Ежели вернуться надумала, – приму; останешься с Романом – ну и быть тому, а мне на глаза не кажись. Ежели снова, как вчера, явишься – не хуже Романа навешаю.
Ульяна пошла домой. Но была там недолго. В тот же день, собрав свои монатки, перешла к Елисею.
РАЗЛУКА
1
Наум Латкаев еще зимой подал прошение на отруб. Раньше всех пошел в город к земскому начальнику получил из банка ссуду, чтобы уйти из Алова на хутор. Прикупил графской земли и лесу для нового дома и разных построек. По его расчетам, получалось шестьдесят пять десятин земли и пятнадцать десятин луговых угодий.
Погожим весенним днем Наум исходил все верхнее поле, искал, где земля получше, поплодороднее, где близко вода. Дошел до места, где Леплей впадает в речку Меню, и эта долина приглянулась ему. Недалеко от Алова, а село Семеновское – в трех верстах.
И в тот же вечер накрыл в избе стол и послал за Никоном Нельгиным, уполномоченным от общины. Пожаловал молодой гость, и пока раздевался, Наум незаметно сунул в его карман три пятерки. Никон с недоумением поглядел на стол – и грибки соленые, и говядина, исходившая теплым парком, и графинчик с водкой…
– Поначалу скажи, Наум Устиныч, для чего спонадобился?
Хозяин, поглаживая густую белую бороду, начал издалека: мол, давно приметил Никона – и умом тот взял, и спор на любое дело, – но было не досуг побалакать о том, о сем, – ведь с умным человеком поговорить – ума набраться. Сегодня выдался свободный вечерок – вот и пригласил. Но прежде чем разговоры разговаривать, надо по стаканчику выпить.
– Откровенно говоря, не пью я вино-то.
– От одного стаканчика не будешь пьян.
– Сперва скажи, что на душе, а потом уж хлебну, – наотрез отказался Никон.
Наум знал, что Никон, как и вся община, против отрубов и хуторов. И когда завел речь об отрубе, Никон покачал головой и сказал:
– Слышал, слышал… Вот что скажу: разрушаешь ты наше село.
Наум нахмурился. Почему разрушает?.. Закон такой вышел. Царю для опоры нужны стойкие, зажиточные люди. Какая надежда у государя на голытьбу? Она всегда воду мутит. А на хуторах появится крепкий, зажиточный мужик. На такого царь всегда положиться может… И он, Наум, окончательно и бесповоротно решил выделиться. Кто помешает? Община? У нее на то прав нет. Вскоре приедет землемер и нарежет для Наума участок… А к Никону одна просьба: не мешать, чтобы межи были нарезаны одинаково, ровно. Может, из аловских земель четвертинка отойдет в его, Наумову, сторону.
– Для чего тебе лишнее? Не обижай село, пускай тебе межуют сколько полагается.
Наум хитро прищурился. Село обижать он не думает, да боится – ведь эти городские землемеры свернут дело по науке. Разные там стрелябы с собой привезут.
– У науки тоже два конца, – заметил Никон.
Наум снова нахмурился. Так-то оно так… Конца, может, и два, да ему, Никону, надо бы видеть один из них… А в пиджаке у Никона, в кармане, лекарство лежит. Намажешь им глаза – и будешь замечать только один конец.
Никон вскочил с места, бросился к своему пиджаку и вынул из кармана деньги.
– О, да тут целая корова! Нет, Наум Устиныч, говорить даже об этом стыдно!
– Стыд – не дым, глаза не ест. А если много… ты себе поменьше оставь.
Никон посмотрел на деньги, потом – на Наума, покраснел и сказал, что не возьмет взятку. А у Наума ни стыда ни совести. Выходит из мира, хочет жить лучше всех, сам по себе… Но этого ему мало – хочет отхватить побольше сельской земли. Бога у него, что ли, нет?
Между тем сын Наума – Марк, слушая разговор отца с Никоном, подозвал к себе сынка, что-то шепнул ему, и мальчонка быстренько исчез из избы.
Наум доказывал, что даже те, кто живет в нужде, втайне мечтают стать отрубщиками. Кто не сможет удержать земли – продаст. А если земля общинная, продать ее нельзя.
– Гнев мирской на себя накличешь, – сказал Никон.
– Ну, суд людской – не божий.
И Наум снова предложил гостю выпить.
Исстари аловцы пьют из одного стакана – даже на свадьбах. Старик налил себе, выпил, потом поднес гостю. Тот неумело, причмокивая, начал пить. Отворилась дверь, и в горницу вошла жена колдуна Трофима Лемдяйкина, Федора, помолилась, низко поклонилась и сказала:
– Вижу, гость у вас. Чей сын?
– Никон Нельгин, – ответил за гостя Марк. – Проходи, старая, садись за стол. Винца выпей да закуси, что бог послал…
Федора, не присаживаясь, выпила полстакана водки.
Никон поднялся.
– Ну, я пойду. Спасибо за хлеб за соль.
Хозяин вышел проводить уполномоченного. И в сенях снова предложил деньги. Все равно новосельцы не поверят, никто не скажет – не взял. В гостях был? Был. И Федора это видела. Разболтает по всему Алову… И как потом Никон докажет, что деньги не брал?
– Нет, себя взяткой не замараю, – отрезал Никон.
– Какой же ты хозяйственный мужик, если от денег бежишь? – усмехнулся Наум. Вернувшись в избу, хитро посмотрел на Марка и сказал: – Я сразу раскусил, зачем ты за Федорой послал. К чему придешь – не знаю, только очень ты умен…
– Разве плохо?
– Страх меня берет от твоего характера.
Утром перед домом сходок на тарантасах и телегах проехало несколько человек. Из тех, кто должен отводить Латкаевым землю. Тут был член уездной землеустроительной комиссии Богдан Аркадьевич Лобов и землемер Орлов – с ног до головы в веснушках, и потому казалось, он весь желтый, как галочье яйцо.
Староста Матвей Вирясов увидел их и послал за мирской подводой. В нетерпении он ходил из угла в угол. Ясно, Наум Латкаев хочет отобрать у села лучшую землю, да еще лишнюю заграбастать. Надо найти на него управу.
Лишь час спустя Матвей дождался подводы. Поехал вместе с Игнатом Валдаевым. Не доезжая до Леплея, Матвей увидел, как люди, межующие Латкаевым землю, расставляют вехи, на ходу спрыгнул с тарантаса, словно перелетел через речушку, и крикнул:
– Кончай злодейство!
Настырный дед Наум пошел ему навстречу.
– Тебе кто право дал землю резать?
– Царь.
– Мы в позапрошлый год всем селом решили: на отруба не выходить.
– А я, как ты помнишь, за это не голосовал.
– Один против мира прешь? Не имеешь права!
– Нет, имею! Не греми: ваше времечко, милок, вышло.
– Нет, не вышло – приходит.
– У тебя, знать, зад зажил?
Рассерженный Матвей вдруг побежал. Он разбросал все вехи и разровнял их основания.
«Ну и новости!.. – упал духом дед Наум. – И дело у меня не вышло, да и денежки пропали…»
– Не вешай нос, Наум Устиныч, – шепнул ему Богдан Аркадьевич. – Ему за это не поздоровится. – И увидев идущего к ним Матвея, громко добавил: – По такому случаю придется написать в полицию… Акт составить.
– Пишите что хотите, – процедил сквозь зубы Матвей. – Мне за это ничего не будет. Всем селом приговор принят: землю, разделенную в прошлом году, не положено пять лет трогать.
– Ты иди скажи своей жене, чтобы сухариков тебе насушила поболе. Пригодятся…
– В острог посадите? Попробуйте: поднимутся все три села.
– Однажды поднимались, только снова опустились, – изголялся дед Наум.
Становой примчался в Алово на тройке, арестовал Матвея Вирясова и отправил под конвоем в город. Аловцы ждут – нет старосты, не появляется. Взбулгачились. Приехал исправник, созвал сход и сообщил, что Матвей Вирясов посажен в острог – за то, что мешал проводить земельную реформу. И предложил избрать нового старосту. На этой же сходке выборным стал Глеб Мазылев, зять Латкаевых. Поэтому и отвел он Латкаевым вместо шестидесяти пяти – семьдесят восемь десятин земли, и не пятнадцать, а двадцать три десятины лугов.
2
Снова наступила сенокосная пора. Собирались под окнами изб мужики, толковали между собой, когда начать сенокос под Поиндерь-горой и сколько послать туда косарей. В каждом селе по пяти участков, и в каждом – свой старшина по покосу. На сенокос вышли всем селом, поставили свои телеги на пятнадцати станах, и над станами взвились разноцветные флаги – синие, зеленые, голубые, красные, – каких только цветов нет!
Серебрятся луга от утренней росы, переливаются всеми цветами радуги. Пляшут стебли травы под косой и с тяжким вздохом ложатся на прокос. Краснеет спелая клубника; трепещет под ногами, поникая к земле, бордовая земляника, в воздухе вкусный ягодный дух, да некогда полакомиться!
Ни на какой другой праздник так не наряжаются аловцы, как на сенокос: надевают все заветное, лучшее; поутру парни и девушки начищают до зеркального блеска сапоги и полусапожки; от каждого крыльца несет ваксой.
Давно, еще ранней весной, ушел из Алова на заработки старший сын Романа Валдаева – Борис. Когда повалил парню семнадцатый год, отпросился он у отца – ушел с плотничьей артелью в город и, бесприютный, долго мотался там, получая разную мелкую работу, но заработал только себе на одежку. В конце концов потянуло домой. В один из светлых дней сенокосной поры он появился на дороге в Алово, наряженный во все городское: серый пиджак внакидку, штиблеты, картуз…
Спускаясь с Поиндерь-горы, увидел пестрые загоны на яровом поле и флаги над становищами ясаков. И сладко защемило сердце при виде праздничного сенокосного разноцветья: эти флаги, девушки и молодушки, одетые по-русски, в новых платках и лентах, запах костров – все было с детства знакомо и мило. Слава богу, наконец-то он дома!
Солнце стояло над головой. Было время обеда. К станам тянулись косцы, взглядывали из-под руки на незнакомца в городской одежде: неужто нашенский щеголь? Ишь, как вырядился!
– Ты чей? – спросил его Афоня Нельгин.
– Валдаева Романа сын.
– Борис? Экий ты… Вернулся, значит? В самый раз подоспел. Ваши-то вон где, у соснячка… Там все с Полевого конца.
Борис поспешил к соснячку, где над станом алел знакомый стяжок. Оттуда доносились переливы гармоники. На ее звуки отовсюду стекался народ. И Борис увидел, как резво подбежала к стану стайка девчат – шумных, разрумянившихся после работы. И среди них – глаза черные, красные ленты в русых косах… Кто это? Латкаева Катя? Она!
Громче вскрикнула гармоника, завела плясовую, и Катя, окруженная девчатами, прошла в плясе, – танцуя, изобразила дела и заботы молодой крестьянки: ходила по воду, стирала, полоскала и вешала сушить белье, мыла полы, полола, ворошила, собирала и стаптывала сено на стогу, жала, молотила чекмарем и цепом, копала картофель, дергала конопель, колотила, стлала и собирала лен и посконь, истово работала на мялке, толкла пестом кудель, пряла и сновала нитки, ткала и белила холсты, каталась на карусели на ярмарке, качала на груди своего первенца, ходила в свахи, водила пьяного мужа, терпела от него побои…
Ну и плясунья!
Не выдержал Борис – и тоже пустился в пляс. Но изображал сначала дела мужицкие, как бы помогая девушке, потом, играя крутыми плечами, сбросил накинутый на них серый пиджак, завертелся волчком, прошелся три раза вприсядку, запрыгал, выбивал «чечетку», точно щелкал каблуками спелые орехи.
Катя старалась переплясать его.
Но дед Наум, заметив это, сказал:
– Ну, хватит резвиться. Хватит, Катька. Давай-ка обедать – и сено копнить. Вон, глядь, туча. Дождь, может, будет.
Катя остановилась. Но не ускользнул от деда Наума ее взор, которым она одарила парня.
Едва успели разделить по жеребьевке копна, над Аловом поднялась черная туча, похожая на вышедшего из берлоги медведя; она поднималась все выше и выше, урчала и рявкала. Люди старались опередить неотвратимый ливень – быстрее прежнего метали в стога копны. От края до края весь выкошенный луг стал похож на кипящий муравейник. Смех, крики, грохот пустых сноповозок, лошадиное ржание – все эти звуки слились и как бы повисли между землей и тучей.
Раздевшись по пояс, Борис помогал отцу, брату Мите и сестре Груне. И постоянно ловил себя на том, что невольно оглядывается в ту сторону, где работают Латкаевы, – изредка видел Катю… И думал о ней. Красивая… А если посвататься? Наум-то Латкаев – первый богатей в Алове… Откажут. А сама-то она?.. Согласилась бы?..
Зеленым дымом поднялись вихри пыли. Озорной ветер обнимал баб и девок, шептал на уши незнамо что, бесцеремонно дергал за подолы юбок и сарафанов.
– Вай, нашел время озоровать, – говорила о ветре Таня Нужаева. – Работать воли не дает. – Она то и дело оправляла подол сарафана. – Эй, Борис, куда глядишь? Ее высматриваешь? Вон она, глянь-ка!.. Тоже в твою сторону смотрит.
– Тише ты. Орешь как оглашенная.
– А чего краснеешь? Понравилась она тебе? Хочешь, сведу вас вечером, потолкуете… Только ты того, не лезь к ней. Она, знаешь, ух какая сильная! Ручка, знаешь, у нее тяжелая. Один такой полез, да она – раз-раз – и нос в лепешку. Ух, как отделала!
– Меня не отделает.
– Поживем – увидим. Ей наш Витюшка когда-то нравился.
– Разонравился?
– Молчальник он, Витька-то. Уж очень стеснительный. Я их сведу, а они – в молчанки играют, Витька будто гирю на язык вешает. Даже в глаза ей не взглянет… А Катька – она смелых любит. Несмелый, что квелый.
– И меня таким считает?
– Откуда мне знать? – Таня засмеялась. – Ты у нее спроси. Мне вот тоже несмелые не нравятся…
– Знаю я, кто тебе нравится, – усмехнулся Борис. – Венька, братец твой. Ты на него все глаза проглядела.
– Никакой он мне не братец. Сам знаешь.
– Еще бы! Граф! А ты, думаю, хочешь графиней стать. Видел я вас на гумне. Обоих. Как целовались… Все видел.
– Ой, чего ты… Не говори никому. – Таня зарделась. – Узнают… меня тятька убьет.
– Да я никому… никто не знает. А ты… ты сведи нас с Катей. Завтра вечером, а?
С новой силой рванул ветер. Полетели на землю крупные, веселые дождевые капли. Грянул гром.
Как красное лето, выкатилась из-за леса полная луна.
Борис и Катя увиделись у ворот Валдаевых. Не считал себя Борис несмелым да квелым, а тут язык будто к нёбу прирос – и слова из себя никак не выдавит. Нашлась Катя – заговорила о своей подружке Тане. А потом вдруг ни с того ни с сего сказала, что ей не нравятся аловские парни – все они бессовестные и нахальные. Вот хотя бы Венька Нужаев. Говорят, графский сын. Может, и правда. Венька с Таней – они друг другу давно нравятся, да нет у него к ней… Может, она ему и нравится, но уж очень он заносчивый, и ее, Таню, не ценит, как надо бы… А разве плохая она, Таня? Очень красивая… Правда, голосок у нее не очень приятный, ее ведь когда-то овечкой звали, потому голос у нее такой… как у молодой овечки. А в остальном она всем взяла. А что еще парням надо… Ведь не в голосе дело…
И когда Борис попытался осторожно обнять Катю, она быстро отстранилась:
– Ой, смотри, получишь!..
– Ну, а если попробую.
– О чем ты?
– Да вот возьму и поцелую.
– Попробуй! Один такой попробовал… Он не меня, кулак мой поцеловал.
Борис снова хотел обнять ее, но вдруг услышал:
– Катька, домой марш!
Откуда ни возьмись вывернулся ее отец Марк Латкаев.
– Ты с кем тут торчишь?
– Борис тут. Мы с ним…
– А чего он к тебе прилип? – спросил Марк, подходя вплотную к Борису. – Чегой-то вы на ночь глядя балясы точите? Гляжу, парень, ты на нашу дочку глаза пялишь. Только запомни: не по зубам орешек. А ты, – Марк повернулся к Кате. – Ты… Марш, говорю, домой!
Девушку как ветром понесло за отцом.
– Бессовестная, – говорил дочери Марк по дороге домой. – Перед парнями подолом трясешь!.. Слышал я кой-чего… За этого Бориса не выдадим – пусть и не думает.
– А дедушка меня уже за Христа сосватал. В монастырь пойду…
– В монастырь? Он обрадуется, если пойдешь, только не соглашайся.
– Я уже слово дала. Дедушка сказал мне: «Если так не выйдет, плюнь мне в глаза».
Проходили по своей усадьбе. Полная луна словно околдовала сад – не шелохнется ни один листочек.
Катя, подперевши колом заднюю калитку, влезла спать на сеновал. Марк разулся на заднем крыльце, вошел домой на цыпочках, но все равно отец услышал его и спросил, нашел ли он Катю и с кем она была. Марк ответил и лег, долго прислушиваясь, как возится без сна отец, – видно, о чем-то думает, может, о Кате… Девка в самом соку, можно выгодно замуж выдать. За кого?.. Сказала сейчас: уйду в монастырь… А чего в том хорошего? Кабы он, Марк, веское слово имел в семье… Полный хозяин всему – отец. Пусть и решает…
Утром дед Наум распорядился:
– Марк, ты Катю отвезешь.
– Куда?
– Скажу при ней. Поди разбуди ее…
Не давал покоя деду Науму непрощенный и незамоленный грех, который давно, очень давно принял на себя еще дед Наума – Степан Латкаев. В давние времена убил он, ограбил и зарыл без отпевания проезжего купца. Тот давно истлел, может, и костей не осталось. Но, казалось, дух ограбленного купца витал над семьей Латкаевых, бередил по ночам кошмарными снами. В свое время ушла в монастырь сестра Наума – отмаливать сокровенный семейный грех. А теперь – Катина очередь…
Подумал Наум, что внучка жнет быстро и чисто. Выгодно бы оставить до конца жнитва, да грех ее подстерегает…
– Марк, Катюшу надо отвезти в тот самый женский монастырь, – сказал Наум, когда появились Марк и Катя. – К сестре свезешь… Далече ехать туда. Лошадку сильно не гони.
– Может, не надо? В Катьке бес играет. Ну, какая из нее монашка?
Все замолчали. Ненила, не всхлипывая, плакала, облокотясь на подоконник.
А Катя… С детства ей хотелось в монастырь – там, казалось, только и была настоящая жизнь. А что здесь?.. Борис Валдаев… Парень хороший, красивый. Да ведь за него не отдадут. А если и отдадут, как еще сложится жизнь?.. Ах, кабы Борис чуточку раньше встретился! Может, полюбила бы его, может, весь свет на нем тогда бы сошелся… Или уж я так устроена – не умею любить, никогда никого не полюблю?..
– Ка-ад-ки по-чи-нять, об-ру-чи на-би-ва-а-ать! – внезапно донеслось с улицы.
– Вай, подавился бы! Вот орет! – проворчал хозяин.
Марк назойливо повторил:
– Не в монастырь везти, а замуж бы ее скорей выдать.
– Перестань! – сердито рявкнул отец. Он ласково погладил Катю по плечу и сказал ей: – Как сама решишь? Меня или отца послушаешь? Я правду скажу: там поначалу трудно будет, внученька…
– Господь поможет.
– Ну, в добрый час тогда.
За завтраком никто не проронил ни слова. Марк, наевшись, начал собираться в дальнюю дорогу. Дед Наум вышел во двор запрягать лошадь. Катя пошла прощаться с огородом и садом, как положено уезжающим. Сорвала пять ароматных огурцов и поклонилась каждой грядке. Зеленые перья лука, окропленные росой, словно плакали.
Благословляли Катю вчетвером: дедушка, бабушка, отец и мать. Они уселись на передней лавке, словно воробьи на бельевом шесте.
– Любимая ты моя, утренняя звездочка, малиновая зоренька, – печально сказала дочери Ненила. – Может, не по своему желанию едешь? Нам угождаешь?
«Чего они душу бередят? – подумала Катя. – Скорей бы ехать… Ведь давно решила я – в монастырь… Потом игуменьей стану…»
Дед Наум покосился на плачущую сноху:
– Да брось ты хныкать… Игуменья, сестра моя, она ведь как сказала? Внучку мою, пока сама не захочет монахиней стать, будут держать рясофорной…
– Ты нам по-мордовски растолкуй.
– А-а, что вам толковать… Пока сама она не захочет, в монашки ее не постригут.
– Господи? Неужто там девок стригут?
Старик начал толковать что к чему.
– Благодарить меня потом начнешь непременно, – сказал Наум Кате. – Я тебе плохого, касатка, никогда не желал…
Доехав до Нужаевых, Катя попросила отца остановиться – решила проститься с Таней. Та, словно белая бабочка, вылетела из дома и обняла подружку.
Катюша отвязала с конца косы красивую кисточку и отдала подружке, а та привязала к ее косе розовую ленту и прошептала:
– Пусть будет такая же ровная твоя дорога.
Целуя в ухо подругу, Катя шепнула ей:
– Передай Борису, чтобы не искал меня. Я это говорю, жалеючи его. Ты мой характер знаешь.
И обе запричитали, заплакали. Марк ждал, ждал и за рукав оттащил от Тани дочь, привел к колодцу и достал свежей водицы.
– Ну, попей да и поехали – здесь мешкать некогда.
Катюша отпила глотка два, освежила заплаканные глаза, вытерла их вышитым рукавом и села на телегу. Марк стегнул застоявшегося буланого.
Село словно отступало назад. Дорога, будто холст, вымоченный в воде с золой, вытягивалась из-под телеги.
– Где поедем: верхним или нижним большаком?
– Понизу.
– Может, вернемся домой?
– Нет, – вздохнула Катя.
– Мне все равно… Тебя жалко. Какая ты монашка?.. Знаю, по тебе Борька Валдаев сохнет. Да и других женихов полно. Вернемся? А?
– Не издевайся, тятька. Мне и так нелегко.
– Знамо дело… Легко ли из родного гнезда в неволю…
– Не греши.
– Характер у тебя железный. Только все равно ты из монастыря удерешь. И рад буду, коль убежишь. Не вынесешь, балованная, тамошних порядков.
– И там – люди, только одеты по-иному. Как живут монахи и монашки, о том книги читала. От судьбы своей не убежишь, она догонит…
По склону Солнцеигровой горы неудержимым золотым потоком лился свет, купая весь широкий склон.
– Прощай, кордон, – еле слышно прошептала Катя.
Утренний ветерок приятно ласкал лицо.
Миновали село Сыресево, проехали Майдан.
– Но, шлабадай, не рано! – гнал буланого насупившийся Марк.
День стал хмуриться. Запасмурнело небо. Пошел дождь, и пришлось накрыться кожей, что была расстелена на телеге. Дождевые капли, словно бойкие пальцы по ладам гармоники, захлопали по кожаному покрывалу; в нем было несколько дырочек, сквозь них закапала вода, и Марк проворчал:
– Видно, жених твой пьяница.
– Ты это про кого?
– Про твоего Бориса. Слышал я ваш разговор…
За селом Явлеем дорога пошла вдоль Суры. Вовсю квакали лягушки, точно собрались на какую-то сходку.
– И дождя не боятся, – заметила Катя.
– Над тобой смеются. Они хоть и раздеты-разуты, хоть и в грязи живут, а в монастырь не едут.
Дочь промолчала. Дорога пошла лесом и стала такой извилистой, что мокрые зеленые кусты, казалось, останавливались, как бы давали проехать, а потом долго подслушивали и подсматривали за ними. На окраине города Катя увидела, как, поникнув, плакал подсолнух, разлученный с солнцем. Слышно было, как с его цветущей головки срывались и шлепали по листьям дождевые слезы.
Вскоре засинели балясины точеного крыльца заезжего дома. Хозяин постоялого двора, – черный как цыган, с бородкой клином, – открыл ворота, снял замасленную фуражку, поклонился и сказал гостям:
– Добро пожаловать.
А потом был второй и третий день пути. Буланый махал хвостом, сгоняя со своих потемневших от пота боков назойливых слепней.
К вечеру они увидели вдали разноцветные купола монастырских церквей и услышали благовест к вечерне.
По левую сторону от дороги шумела зеленая дубрава, синело озеро; по правую – кусты черемухи да кудрявого лозняка. Монастырь скрывался за высокой белокаменной стеной, а за ним золотились макушки соснового бора.
– Эге-ге-ге-еее! – покачал головой Марк, подумав, что хорошее гнездо свила его тетка – крепкое, красивое.
– Смотри, там вон хутор около монастыря, – сказала Катя.
– Пекарня, кухня и две гостиницы. Одна – господская, а другая для простых.
– А мы с тобой какие?
– Конечно, уж не бары.
– Мы игуменье родные.
– В господскую не пустят. Нечего нам со свиным рылом в калашный ряд…
– Перед богом все равны.
– Так жилье, как видишь, не в монастыре, а рядом.
Марк распряг лошадь, занял номер и от безделья пошел в мастерские посмотреть, где, кто и что делает. Словно глаза продавал. Так, наверно, час провел. Вернулся в номер. Поужинал и снова вышел во двор проверить лошадь. Увидел полнолицего парня, который, казалось, был сложен из шаров. Парень окинул Марка с головы до ног.
– Здорово, мордвин. Зачем приехал?
– Дочь привез.
– Ей сколько лет-то?
– Восемнадцать.
– Ну и дурак. Вези обратно. Пропадет она тут.
– А ты кто?
– Дворник. Ты чего зенки пялишь? Верно говорю: испохабится девка. Гнездо тут поганое, а не монастырь. Сестры в ивняке грешат с кем попало, а по ночам, брат, новорожденных от блуда в озерке топят.
Марк насупился, пригладил волосы и спросил:
– Тебя как звать?
– Потап.
– А ежели матери Августине про тебя расскажу, тебя как звать будут?
Дворник попятился.
– Эге, да ты, видать, того… с ума сошел.
– Глаза, коль видят лишь плохое, ведут в неверие глухое, – ответил Марк и, довольный отповедью, пошел в свой номер. Катя к его приходу уже засветила лампу. Отражая неверный керосиновый свет, сверкнули ее черные, влажные глаза, в которых, казалось, плясали серебристые запятые.
– Загрустила? Давай оглобли назад повернем.
– «Человек еще обещает обет богу, да не осквернит словесе своего и да сотворит».
– Слова-то какие!.. Не все мне понятные.
И больше ничего не сказал. Рано утром собрался в обратный путь и покрыл его в три дня. Доехал по верхней дороге в Алово и, проезжая мимо Валдаевых, заметил Бориса – тот плел под окном из прутьев корзину.
– Э-эй, Романов наследник!
Тот отложил рукоделье и подошел к телеге.
– Ну что, проворонил девку?
– Да что ж я могу. Сами в монастырь отвезли.
– Ну и дурак ты.
Марк засмеялся. Откровенно говоря, ему не было жаль, что Катя в монастыре. В душе он иначе и не называл ее, как «вахатово отродье». Злило, что не мог выказать свою волю, не смог поперечить отцу. И нагнувшись к Борису, зашептал ему на ухо, а потом, уже громче, рассказал, как добраться до монастыря, и мысленно усмехнулся, думая об отце: ты ее обещал богу, а я ее подарю черту…
Катя проснулась, когда солнце было уже высоко. Долгая дорога на тряской телеге истомила ее – во всем теле ломота, будто на ней молотили горох. Она умылась и увидела на столе сложенную втрое синюю бумажку – измятую, с жирными пятнами и селедочным запахом. Девушка развернула треугольник и прочла:
«Катяша я уехол оште да таво как черти кулачку не дрались. Тибе не стал будить. Ты крепка спал да я и не магу терпеть кавда шеньштина вешаица на твоей шей как на вешалку. Прастилця с табой не как палагаица но по челавеческу. Поцеловал тибе ухо и перкрестил как гаварица баславил.
Дедвушка давал гля тибя петерка. Я думал думал разминял ево и заворачиваю сваим писмом рубел. Тибе палне фатит. Руманиця да белица тибе не нады ты и так очень красивой дажи не по мордовски харошей и подати ат тибя не патребуюца. Да и убежишь ты ацюда бистра.
Аставил тибе хранцузской булка пишной миявкой да кусной. Атламил маненька пробувол. На нем руманец такой жо какой на тваих штеках. Пакушей на доброй здоровия. Чара купил. Да селеткина галава асталця тибе на завтырк.
Ты не мой доч и я тибя не любил ат калыбеля. Но магила такой жо калыбел только перевернутой навабарот. Проштяй.