Текст книги "Валдаевы"
Автор книги: Андрей Куторкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Думал, думал Трофим – и сознался:
– Не знаю.
– Шкуру бы с нас научился драть.
– Уж это точно, что деньжат поднакопил бы…
– А зачем они тебе?
– Ну… чтобы грешневую кашу лопать каждый день…
– Слыхали, мужики? – спросил Урван Якшамкин.
– А Федору свою взял бы в царицы?
– Ну ее, – Трофим брезгливо махнул рукой. – Только и знает – ругается да с кулаками лезет.
– Нашел бы себе тонконогую княгиню.
– Бросьте, мужики. Нового царя только недавно короновали, но вот нашлись такие, что прогнать его зовут. А кто пойдет на это?
– Царь Трофим.
По вечерам в пасхальные дни огней в домах не зажигают, стараются поужинать засветло. Разошлась и мужицкая посиделка. Когда же легли в постели, у многих перед глазами горело два смелых слова.
10
Весна!
Где пройдет она, там трава зеленеет, стелется мурава. Заходит, долгожданная, в людские сердца. Поет по лесам и садам. Играет, звенит ручейками в оврагах.
Вскарабкалась весна и на Белую гору – на крутой берег у перевоза за Сурой. Глянешь с Белой горы вниз – аж дух захватывает. Бурлит под тобой Сура, унося к Волге талые воды; Алово видно как на ладони; серебряными тарелками сверкают в пойме озерца да мочажины, оставшиеся после недавнего половодья.
Гурьян сидит на огромном валуне на вершине Белой горы и любуется на новенький пятистенный кордон. Бревна в нем – один к одному, ровные, гладкие, будто через кольцо пропущенные. Половодье нанесло их, накопило под горой в бору. Плотникам только выбирать оставалось: какое дядей назовется, то и бери.
Девять окон в доме. Все большие, светлые. При восходе солнца сразу в три глядится, с обеда – в четырех играет, на закате – в двух. Сложены и побелены печка и потолок. Мусор выметен, вынесен. Полы вымыты, покрыты лаком. Ставни, наличники, рамы, забор палисада покрашены веселой голубой краской.
Не дом – игрушка.
И главное, на малолюдном месте. Такой явке позавидовали бы друзья в Петербурге. И большой подпол есть, о котором почти никто не знает; из подпола тайный ход к Суре. Очень подходящее место будет для типографии, о которой он мечтал вместе с Лидией Градовой. И чтоб печатать листовки и брошюры на родном, мордовском языке. Рекой потекут они от села к селу… Но все это впереди!..
11
Всю ночь в черном небе плыли невидимые тучи, хлестали дождями, словно вожжами, по сырой земле; хмурым, нерадостным было небо, когда на заре родилось в нем солнышко; но недолго посветило оно, – вновь скрылось за лохматыми облаками.
В ту ночь жена Платона – Матрена родила на печи девятого. Платон метался по избе, вздымая с пола пыль и сажу. Чихая и чертыхаясь, подошел он к печке.
– Растерзали бы тебя злые собаки! – чуть не орал он. – Делать-то теперь нам чего?
– Приметила я, – чуть слышно ответила с печи Матрена, – не живут в нашем доме Андреи. Назовем Андреем, может, помрет…
– Назовешь! – сердито огрызнулся мужик. – У попа святцы есть. Меня не послушает…
– Ин ладно, – каждое слово давалось Матрене с трудом, она гулко, порывисто дышала. – Делай, как знаешь… – Она приподнялась и облокотилась на задоргу.– Что больно окна у нас плачут? Дождик, что ли, на дворе, глянь-ка?
Подошел Платон к окну, прильнул широким лбом к прохладному и запотевшему стеклу. Поостыл, смяк. И казалось ему, будто жизнь его и жены похожа вот на этот слякотный и мокрый день: нет в ней просвета, а уж они ли не старались из последних сил? Счастье, как та вон собака, которая скачет по улице на трех ногах, – даже не взглянет в его сторону…
– Попить дай.
Платон подошел к ведру, висевшему на деревянном крюке над лоханью, набрал худым ковшиком с заткнутыми тряпочкой дырками воды и подал жене. Матрена пила, захлебываясь от жадности, словно прежде и во сне не видала мутной воды из давно нечищенного колодца.
– Пузо лопнет! – Платон отнял у нее ковш. – Простынешь, в самом деле.
– Солнышко, знать, ныне не взойдет, – вздохнула баба, откидываясь на спину.
– Сама подумай, для чего ему нам казаться? – мрачно сказал Платон. – На нас с тобой любоваться? Ежели бы я светил на евонном месте, немедля повернулся бы к людям спиной, содеял бы полное затмение… – слова его выскальзывали как бы сами собой, точно он нисколько не заботился о том, услышит его жена или нет. Но вдруг подошел к ней и проговорил:
– Как ты думаешь, наступит для нас с тобой когда-нибудь хорошее житье? Слышь, Матреш?
– Чего талдычишь, – поморщилась Матрена. – Слышу… Не знаю. Не береди душу, язык прикуси, пусть отдохнет. К попу лучше ступай, покуда дождь, а то уйдет или уедет из дому…
– Верно… Эй, слуги мои верные, где вашего Платона Тимофеевича чин из девяти овчин?
– Вон на полатях твоя риза… Дождь-то все идет?
– Моросит, да я – не глиняный, не размокну, – отвечал Платон, перебирая лохмотья на полатях. – Вот наша доля: родится ли кто, жениться ли надумает, богу душу отдаст – беги наперво к попу.
– Не забудь, прихвати курицу. В сенях она, под плетюшкой. Кур-то навсего осталось пяток.
Платон надел изношенный на подоле до махров кафтан и, переминаясь с ноги на ногу, уставился покрасневшими от бессонной ночи глазами на бледное, без кровинки, лицо жены; и в его взгляде стыл тревожный, мучительный вопрос:
– Как скажу попу… ну, по какой такой причине хотим сына Андреем наречь?
– Сам покумекай. Сколько их было у нас?
Платон провел ладонью по лбу. Действительно, сколько у них было Андреев? Первого отвезли на погост… дай бог памяти, когда еще дед Варлаам в силе был. Второго… Из трех Андреев ни одного в живых не осталось. Избавил господь малюток от нужды и горя.
– Не жильцы у нас Андреи, – твердо заключила баба, вздохнула и перевернулась на другой бок. – Смотри, не упусти хохлатку, потом не поймаешь.
– Еще бы – кому сладко попадать в поповские щи. Меня, к примеру, возьми, знаю, что несъедобен, однако ж на край света удрал бы, лишь бы не попадаться на поповы очи.
– Иди, иди-иии! – взмолилась жена. – Моченьки нет тебя слушать.
Платон достал из ящика под судной лавкой бутылку водки, сунул в карман, дошел до двери, отворил ее, но тут же вернулся.
– Забыл перекреститься на дорогу…
– Трус всегда причину найдет.
В сенях Платон поймал за ноги курицу, сидевшую под плетюшкой.
– Куд-куда?
– К попу, дурочка!
– Сту-уде-е-ено-ооо, – проскрипела дверь на крыльцо.
– Мок-ро, – жаловались волглые ступеньки лестницы.
«Как бы ловчее пройти к попову дому? – размышлял мужик. – По Старому селу – много любопытных… Кержаевским оврагом – в такую слякоть непременно осклизнешься и отелишься[20]20
Отелишься – упадешь (иноск.).
[Закрыть], на себя всю грязь соберешь. Вдоль плетня спуститься, чтоб за него держаться? – руки заняты…» Выбрал сухой переулок между Шитовыми и Нельгиными.
В крапиве постанывали синицы, а с новосельской улицы доносилась ребячья присказка:
Солнце, выйди, выйди к нам,
Ложку каши с маслом дам…
Возле церкви Платон снял картуз, перекрестился и с непокрытой головой остановился перед воротами поповской усадьбы.
Навстречу шел попов работник Антон Кольгаев.
– Ты зачем сюда, Платон?
– Горшок у меня развалился…
– Повремени, зол нынче бачка, что твоя собачка. Так перепадет – до морковного заговенья помнить будешь.
– Авось пронесет.
Антон Кольгаев пошел своей дорогой, оставляя зеленые печати следов на молочно-белой от прошедшего дождя лужайке перед поповским домом. Платон вошел во двор; гремя цепями, на него набросилось четыре рычащих пса – растерзали бы, да не достали. Платон резво вбежал на крылечко, потом прошел на кухню, где кухарка Поля в зеленом цветастом сарафане шинковала капусту. Увидела мужика, улыбнулась. На белых, пухлых щеках ее заиграли ямочки.
– Вай, не ко времени пришел.
– Нельзя потом, Полюша. Замолви за меня словечко бачке. До смерти не забуду твою доброту.
– Кого же бог послал?
– Сынка… лишнего. Вот кабы бачка-то нарек его Андреем…
– Других имен, что ли, нет?
– Андреи в нашей избе, слышь, не живут…
– Вон что надумали…
Не успел Платон обвести взглядом поповскую кухню, как из комнат показался отец Иван, – на широкой груди пена седой бороды, глаза строгие. Платон опустился на колени.
– Благослови, бачка!
Отец Иван перекрестил его.
– Слышал, младенец народился? А это что – дары?
– Гостинцы, бачка.
– Поля, убери!
Когда кухарка унесла в сени курицу, каравай, бутылку водки, громом загремел голос отца Ивана:
– Как думаешь, мирянин, говеть постом великим полагается?
– Вестимо, бачка. – Платон потупился.
– Отчего же тогда не исповедовался и не причащался?
– Не в чем в храм божий прийти. Сам видишь мою одежонку.
– Ежели не будешь возносить хвалу всевышнему, помнить о нем, то и он тебя забудет. Слышь ты меня, Платон? Младенца крестить принесете в воскресенье…
Вдруг Платон закашлялся. Поп подозрительно покосился на него:
– Вино вкушаешь?
– Грешен, бачка.
– Поля, поднеси ему, – бросил священник, уходя в покои. Поля налила стопку из пузатой бутылки.
– Держи-ка. Выпей на здоровье.
Не долго думая, Платон перекрестился и взял рюмку.
– Ну, коль так – здравствуй!
И одним духом проглотил водку, отер губы шершавым рукавом кафтана, и вскоре в его душе будто наступила пасха. Он развел руками, уронив забытую под мышкой фуражку, кивнул на стол:
– Как посудина такая называется?
– Графина.
– На купчиху похожа…
Кухарка рассердилась и подумала: «Вот распорядятся поднести стаканчик разнесчастному, а он ломаться начнет….»
– Ну, теперь прощай. Живи знай. Будет твой сын Андреем назван. Вырастет – по уху даст тебе.
Платон, подняв и отряхнув фуражку, боком выскользнул из кухни и почти бегом припустился домой. И глядя в окно ему вслед, кухарка Поля вспомнила свою молодость – они с Платоном были почти ровесниками, Платон, поди, года на два моложе, – тогда она, Поля, многим парням была люба: недаром же сваты начали похаживать к отцу с матерью, едва девушке исполнилось пятнадцать лет. Но с чем приходили, с тем уходили… А в семнадцать полюбила Васю Лембаева. Жили они по соседству… Встречались по вечерам, а потом и среди бела дня. «Много накопил я в голове, в сердце своем красивых слов для тебя, – признался Вася на одном из свиданий, – но как увижу тебя – все разбегаются…» Одного только боялась Поля: захотят ли родители породниться с Лембаевыми? Ведь парень беднее зимы. Единственное богатство – кудри.
Призналась матери, с кем любится. Немазанным колесом заскрипела матушка: «Провалиться бы тебе, бесстыднице, на месте! Чтоб занеможилось тебе до самой старости! С корнем косу твою выдерну, скалкой из головы выбью твою любовь. Смотри, кабы батюшка не вызнал про это – он, девка, шкуру с тебя плетью спустит!»
Только густой вишарник на загуменьях ведал их тайны, скрывал свидания. Но все же однажды отец по случайности подкараулил дочь, выволок из вишарника, до крови выпорол кнутом и запретил выходить на улицу. Но скоро заметил: нынче у дочери глаза красны, завтра лицо пасмурно. Не жди, значит, добра. В ту же осень ее силой выдали за Якова Латкаева. Телом она стала замужней, а душой по-прежнему была с Василием.
Муж у Полины оказался тихим, безответным – за себя и то не мог замолвить словечко. Одутловатый на лицо, надутый, как пузырь, походил он на перину, которую надобно постоянно взбивать и ворошить. Любил Яков в одиночестве бродить по лесу, дескать, найдешь чего – все твое. Однажды пошел за орехами и не вернулся. Наум Латкаев снарядил на поиски всю Низовку. Нашли Якова, но уже мертвого. Врач определил, что помер от укуса гадюки.
А Василий к тому времени женился на Груше Барякиной. Пришлось пойти вдове к попу в кухарки – не висеть же всю жизнь на отцовской шее…
Кухарка вздрогнула, когда услышала шаги отца Ивана, – снова воспоминания оторвали ее от дел, а ведь нужно успеть приготовить к завтраку котлеты. Поп потрепал кухарку по плечу:
– Не обидел я твоего подопечного. Назовем его младенца Андреем. Довольна ты?
– Спасибо, батюшка. Замучился мужик в нужде…
Тем временем Платон вернулся домой. Меньшие дети уже проснулись, и все четверо вертелись у колыбели, с любопытством разглядывая нового братишку. Четырехлетний Семен шмыгнул носом и, подтянув штанишки, разочарованно вздохнул:
– Вай, клясний какой…
Семилетняя Куля безоговорочно решила:
– На кой нам нужен такой сучок…
Платон топнул ногой:
– Кышь от колыбели, пострелята!
Как горошины из кулька рассыпались и покатились малыши под стол. От мужниного окрика проснулась на печке Матрена, спросила, зевая:
– Что бачка сказал?
– Вестимо… Уважливый у нас отец Иван. Рюмочку поднести велел.
Семка высунулся из-под стола и бойко выговорил:
– Тять, почему, как два кочета сойдутся – сразу дерутся?
– Поют по-разному, – ласково ответил Платон, который чуть-чуть разомлел от водки.
– Нам можно вылезти? Бить не будешь?
– Вылазьте. Не за что пока.
Малыши вылезли из укрытия и обступили Фому, который сидел на лавке и ковырял прохудившийся лапоть.
ПРОБУЖДЕНИЕ
1
Первого сентября детишки Нужаевых – Витька, Венька и Танюшка – в школу пошли. На крыльце встречал их сам Аника Северьянович и жена его, Серафима Карповна, которая принимала в подарок яички.
Марфа Нужаева, провожавшая в школу детей, принесла шесть яиц и созналась, виновато опустив глаза:
– Одно, Серафимушка, разбито маленько. Загуменьями шли, и какой-то дейманенок луканул в Танюшку картошиной, а в меня угодил…
– Это ничего – расколю в творог, ватрушки затеяла.
– Смотрите у меня! – Марфа строго посмотрела на внучат. – Озоровать будете, домой не кажитесь!
– Вадик, – сказал Аника Северьянович сыну. – Проводи ребятишек в класс.
Вслед за учительским сыном Витька, Венька и Танюшка вошли в первый класс и вмиг оробели. Что тут творилось! Куда ни глянь, везде следы разбитых помидоров. Весь пол залит соком, завален раздавленной кожурой. В лоб Витьке шлепнулся, будто взорвался, спелый помидор. Озорники расхохотались.
Вадик не знал, что и делать. Мать с отцом разложили помидоры на окна для дозревания, хотели угостить ребят – в Алове еще никто не знал, что такое томаты, их никогда не видели и не пробовали. Мокрой тряпкой с классной доски Вадик вытер парту, усадил близнецов, а Танюшку послал сидеть рядом с двумя девочками, которые сразу же угостили ее конопляным семенем.
– Тебя как звать? – спросила черноглазая девочка.
– Таня.
– А меня – Катя Латкаева. Меня, как вырасту, на разрыв возьмут.
– На какой разрыв? – Таня недоуменно наморщила лобик.
– А я знаю? Соседки так говорят.
– И ты пойдешь?
– Куда?
– Да на разрыв-то.
– Вот чудная! Как не пойдешь, ежели заставят.
Вошел Аника Северьянович и ахнул: весь труд его пошел прахом. Сколько надежд возлагал он на первый день занятий! Рассчитывал, что ребятня разнесет помидоры домой, расскажет об их необыкновенном вкусе и аловцы примутся разводить их…
…Сорок пять фамилий записал в тот день Аника Северьянович в классный журнал. Сорок пять характеров предстояло распознать ему, направить в нужное русло. И начинать приходилось с малого:
– Знайте, девочки, кто грызет на уроке конопляное семя, у того ум воробьиный…
2
Вот и настала пора свадеб. Дочь Романа Валдаева, Лушу, просватали за Родиона Штагаева. По обычаю жених приходит ночевать в дом невесты каждый вечер и спит на конике. От помолвки до свадьбы – две недели. За это время жених с невестой присматриваются и привыкают друг к другу. Хоть и редко, но случается, что жених или невеста берут назад согласие на брак – «возвращаются».
Родион был парнем не робкого десятка, но при будущем тесте стушевывался, даже гостинцев ребятишкам не смел в его присутствии дать – ждал момента, когда тот отлучится. Вот и сегодня вечером – пришел, разделся, сел на переднюю лавку, молчит, глядя, как Луша прядет, а Груня караулит горящую лучинку.
Брат Луши, Борис, во все глаза смотрел на жениха. Не раз слышал мальчик разговоры Лушиных подружек о красивых парнях, но так и не смог понять, какой парень красив, а какой – нет. Вот сидит Родион… Красивый он или нет? Большелобый. Крылья носа с горбинкой трепещут, будто собираются улететь; глаза карие, ясные, и кажется, будто в глубине его глаз запрятаны острые стекляшки.
Когда Роман вышел во двор месить лошади, Родион нанизал на свой указательный палец четыре пряника, похожих на крендельки, протянул их Борису. И тот решил, что сестрин жених не очень красив и умен, если дает сразу так много пряников. «Понравиться хочет, подлизывается…» А утром, когда Родион ушел, спросил:
– Луш, ты думаешь, у тебя красивый жених?
– Мне нравится. А тебе?
– Не знаю. – Борис пожал плечами. – Он на всех похожий.
Вскоре настал вечер сговора.
Старики из той и другой родни прятали на пиру свои шапки, но Лушины подруги похищали их, наряжали пришивными цветами из разноцветных лоскутьев, а потом «продавали» хозяевам и «торговались». Кто побогаче, платил больше, – неудобно же глядеть, как чужая девушка пляшет в твоей разукрашенной шапке на виду у всех, показывая ее несусветную цветастость. Лушин будущий свекор, Макар Штагаев, даже гривенник девушкам отвалил…
На собранные деньги невестины подружки купили в лавке Пелевина орехов, конфет и пряников. Каждая должна была угостить своих домашних.
Пришел «день принесения невесте каши». Луша стояла у калитки и славила песнями всех прохожих и родственниц, которые приходили в избу со своей кашей. Подруги ее тем временем топили последнюю девичью баню, нарядили для невесты мягкий березовый веник и заявились с ним к невесте, когда баня была протоплена.
Две близкие подруги взяли невесту под руки, а другие водили вокруг них хоровод, плясали, и веник кружился в руках то у одной, то у другой. Луша, всхлипывая, причитала, что «боярышни-подружки, веселые резвушки ведут ее девичество парить и помыть в последней бане и потом одеть-обуть по-бабьи».
А вечером, заплетая мокрые волосы невесты в две косы, Матрена Нужаева причитала о женской доле, – подобна она бодливой корове и лошади с норовом, которая кусается и лягается, любую молодуху в дугу гнет. Хаяла свекра, чужого отца, который даже тогда, когда улыбается приветливо, подобен грому средь ясного неба. Коли рявкнет на тебя, словно льдом наполнит робкое сердце, холодную гадюку поселит в нем, и не найдешь ты себе места в чужом доме. Досталось и свекрови, которая только со стороны кажется зеленым и красивым летом, а подойдешь поближе – наткнешься на колючий чертополох.
На другой день на расписных санях приехали за невестой дружки Родиона вместе с женихом. Сваха, Ненила Латкаева, впервые показала на людях все, что накупил ей свекор-батюшка, дед Наум, – за то, что у нее народился долгожданный мальчик, истинно желанный внук – Нестер. И она с достоинством пела:
Мыться я в шесть бань ходила,
Двадцать вод переменила,
Словно барыня, одета,
Как царица, я обута.
Действительно, Ненила была наряжена на диво богато, не по-мордовски: голубой шелковый сарафан, такого же цвета платок на голове, поверх сарафана – короткая, но дорогая душегрейка из баргузинского соболя.
В голосе у Ненилы звенела неподдельная радость, – видно, была она счастлива оттого, что разнаряжена краше всех; едва кончила одну песню, завела другую; и вроде бы не для народа пела, выхваляя невесту, а славословила саму себя:
Если прямо поглядите —
Я как липа красным летом,
Вся осыпанная цветом.
Если сзади поглядите —
Я – гора крутая вроде,
Солнце игры где заводит.
Если слева поглядите —
Я – сосна в широком поле,
Что растет по божьей воле.
Если справа поглядите —
Я – береза на опушке,
Что дала приют кукушке.
Любуясь снохой, дед Наум досадовал, что из-под ее длинного сарафана не видны глянцевые полусапожки с двумя рядами медных пуговиц, натертых до золотого блеска.
Пришло время и Луше показать себя. Она начала причитать по-невестиному. Как и все мордовские девушки, Луша училась причитать с малых лет; ведь над теми, кто не усвоил этого мастерства, смеются в открытую и на свадьбах, и на похоронах.
Всем на диво причитала Луша. Невесте, матери которой нет в живых, перед благословением положено обратиться с горевальным словом к покойной матушке. И вспоминая несчастную Анисью, Луша всех разжалобила, когда вапричитала сквозь слезы:
Вай, как трудно мне, как тяжко!
Мать моя, тебя бедняжку,
Слава черная сгубила.
Без креста твоя могила.
Знаешь ли, как я рыдаю?
Слышишь ли, как я рыдаю?
Слезы девичьи, теките,
Серебром литым звените!
Потом невеста обратилась с причитанием к своей крестной, просила, чтобы та заменила ей родную мать. Жена Фадея Валдаева, Дорофея, Лушина крестная, села рядом с Романом, державшим в руках икону. Благословляя крестницу, она накинула на ее шею сперва маленький серебряный крестик на цепочке, затем сняла с черной стены белое ожерелье покойной Анисьи и надела Луше, шепнув:
– Это тебе от матери родной подарок.
3
В рождественский мясоед из Алатыря явился Кузьма Шитов. В городе он три месяца проработал в типографии – обучался печатному мастерству. В тот же день Кузьма пришел на кордон. Гурьян сидел на лавке в передней и плел лапти, поправляя зубами запятник. Лычины свисали с его рук, как длиннющие усы.
– Мир дому сему.
– Добро пожаловать.
Кузьма сказал, что уволился из типографии, – решил жениться, покрестьянствовать, а потом, коль будет надобность, снова поступит в типографию, сам хозяин сказал, что с удовольствием примет.
– Еще какие новости?
– Листовку отпечатал.
– Неужели? Покажи-ка, друг, – повеселел Гурьян, откладывая ремесло. – Много в этой пачке?
– Две сотни. Бумага шести цветов.
– «Крестьяне и крестьянки! К вам наше слово!» Красиво получилось!
– Да уж постарались.
Гурьян сказал, что листовки надо распространить. И не самим, а через какую-нибудь старуху-нищенку. В Петербурге они тоже так делали.
– А что – неплохо придумано!..
Дома, за обедом, Кузьма полюбопытствовал у матери, давно ли была у них рындинская бабка Анна, которая обязательно наведывалась к ним, как только приходила в Алово. Мать ждала ее завтра, в воскресенье.
– По делу мне она нужна, маманя.
– Даже в бабке Анне зануждались люди. Вай, совсем забыла, – она ворожея. Знать, приглянулась какая-нибудь в Алатыре?
Сын промолчал.
В воскресенье Кузьма проснулся рано. Хотел было поработать в мастерской, но мать осерчала – грешно, мол, работать в праздник, бога прогневишь. Взволнованно бродил Кузьма из угла в угол. А ну, как старуха не согласится раздавать листовки? Что тогда делать? Если самому взяться – сразу поймают. Да еще и других погубишь…
Бабка Анна пришла под вечер. Скинула нищенскую суму, разделась и бережно уложила свои лохмотья на лавку. Но даже в избе она не развязала своей худой шаленки: концы ее, сходившиеся под подбородком, скрывали реденькую черную бородку.
– Зачем тебе борода-то? – частенько спрашивали ее, беззлобно подтрунивая, аловские мужики.
– За грехи господь послал. Рога подарит – и те поневоле носить будешь.
Мать тем временем оделась и куда-то ушла; видно, и впрямь думала, что бабка Анна нужна была сыну для того, чтобы поворожить насчет тайных сердечных дел.
– Делишко хочу тебе поручить, тетка Анна, – сказал Кузьма.
– Мне? – изумилась нищенка. – Сроду никто ничего не поручал. А что за дело сполнить должна? Ежели дурной глаз отвести…
– Вот эти листочки завтра же по грамотным раздать надо.
– А что написано в них? Ты, соколик, мне самой прочитай немножко из этой грамотки – уж больно слушать люблю, когда читают, особливо ежели Псалтырь.
– Так вот, тут правда написана. Послушай-ка. «Царь такой же барин, как всем известный граф Кар. Вы же живете не лучше скотины, хоть и людьми прозываетесь. Среди полей необозримых без земли страдаете, среди тучных лугов не знаете, чем кормить свой скот, возле леса без дров прозябаете, на лаптишки лыки покупаете. Не от лени своей так маетесь…»
– Хорошо написано. Понятно все. Клади пачку в суму.
– Дело ведь не шутейное.
– Стара уж я шутить. Ро́здам.
– А если урядник поймает? Что скажешь?
– Восьмой десяток мне… Не бойся, паря, отбрехаюсь.
– Вот спасибо, выручила…
А вечером во многих избах уже читали листовку.
С другого конца Алова примчался к Люстрицким дьякон Ревелов, – лицо красное, руки дрожат, – протянул попу желтый листок.
– Глянь, батюшка, дочка с улицы притащила.
– И мой сынишка такую бумажку принес, да только розовую. Читать пробовал. Слова мордовские, а посему мне непонятные. Чего там писано?
– Я, батюшка, все эрзянские слова знаю, да говорить на инородном языке стесняюсь. Но эту грамотку прочитал. Крамола там, батюшка. Нашлись наставнички – зовут подати не платить, начальству не подчиняться.
– Ох, смутьяны!
На другой день урядник рыскал по Алову – искал бабку Анну. Нашел только к вечеру и учинил допрос:
– Где бумажки взяла, колдунья?
– Бумажки? Вчера, милок, на дороге нашла. Видать, мужик на санях ехал да обронил… Красивые бумажки. Детишкам их отдала – пусть тешатся.
– Мужик ехал?.. Ты видала его?
– Не видала я мужика. Говорю, на дороге нашла.
– А ты не врешь?
– Кабы врала, кусков бы не брала, деньгами бы драла, богатою была.
4
Фома Нужаев неторопливо обувался поутру, когда с треском распахнулась дверь, в избу влетела испуганная Матрена и закричала не своим голосом:
– Вай! Скоре-е-ей!..
– Пожар, что ли?
– Урядник по селу шастает, недоимки берет. У кого лошадь за узду, корову за рога…
Матрена металась по двору, хватаясь то за одно, то за другое. Увидала хомут, кинулась к нему, а куда спрятать – не знает. Остановилась в растерянности посреди двора. Куда деваться, за что хвататься? Вот так же было с ней во время большого пожара в селе. Матрена была тогда девушкой, и та ночь врезалась в память: люди тащили из домов самые ценные вещи, а она схватила старую дерюгу, – до большего не додумалась, – и металась с ней по двору.
Отворилась калитка, вошли четыре мужика, а за ними – урядник Курносов. Хомут выпал из рук Матрены, она попятилась к конюшне, будто хотела закрыть своим телом ворота.
– Хомут спрятать хотела? – гаркнул Курносов, поднося к носу бабы плетку. – Я те с-спрячу!..
Староста Марк Латкаев тронул за плечо писаря, кивнул на одеревеневшую Матрену:
– Сколько за ними?
– Э… двадцать пять рублей.
– М-м… лошадь, – приказал Курносов щупленькому мужичонке Агапу Остаткину.
– Не бездоль в нужде, Марк Наумыч! – Матрена повалилась перед старостой на колени. – Не нынче завтра Платон возвернется, всю недоимку сразу отнесет… Подождите! – умоляла баба, колотя руками мерзлую толоку.
Понурившись, словно за смертью посланный, шагал Агап Остаткин к конюшне. Тяжко было ему взнуздывать лошадь такого же мужика, как сам он, да ведь дело подневольное…
Нет, не тронула, не разжалобила Матрена холодные, как камни в кожухе нетопленной бани, сердца начальников, – с прощальным воплем поднялась на ноги, повисла на шее у Карюхи, будто приросла к лошади.
Агап Остаткин остановился в нерешительности. Урядник силой оттащил Матрену от лошади и пригрозил черенком плети.
Нищенка бабка Анна, словно тень, двигалась за взимателями недоимок, постукивая по заледенелому снегу тоненьким посошком. Постучала мерзлыми лаптями на крыльце Нужаевых, вошла в избу, из которой будто только что вынесли покойника.
– Христос терпел и нам велел, – начала было успокаивать бабка Анна лежащую пластом, на лавке Матрену.
– Увели-и-и!..
– Нынче многих в разор пустили, – сочувственно проговорила старуха. – Павла Валдаева да Аверьку Мазурина в холодную упрятали. Те, значит, урядника за шиворот хватали – у Оньки Бармалова корову не давали увести.
Заплакал в колыбели Андрюшка.
– Лишний-то живет? – полюбопытствовала бабка Анна.
– У бога выпрошенные помирают, а этот день ото дня горластее.
5
В морозное крещенское утро жена Павла Валдаева, Настя, прибежала к Нужаевым – занять пригоршню соли. Матрена возилась возле печи, а на подоконнике, на котором наросла ледяная корка, сидел в одной рубашонке Андрюшка и заходился в крике.
– Теть Матрен, ты чего над ним измываешься?
– Пущай орет.
– Да ты глянь, у него вся грудка от слюней мокрая. Увечным сделается! Помереть не помрет, а калекой будет. Мороки потом не оберешься. Иди ко мне, Андрюшенька!
Ребенок протянул к ней ручонки.
– Ай-ай! Глянь, теть Матрен, да он синий весь, как печенка. Закоченел совсем!..
– Ты здесь не суди, – перебила Матрена сердобольную соседку. – Мне некогда его на руках держать, а в зыбке тоже орет. Посади на место.
Настя положила ребенка в колыбель и покачала головой:
– Пришла к тебе соли занять, да уж лучше к Чувыриным пойду. Черствая ты, бессердечная!.. Губишь мальца.
– А я говорю: не суди здесь. Иди себе с богом.
6
– Ну и житье у тебя настало, Гурьян, – шутил Гордей Чувырин. – Даже в крестные отцы не годишься. Как с тобой дальше родниться?
Гурьян и сам не знал, как быть: Аксинья беременна, скоро рожать, а кого записать при крещении отцом? Покойника? Думали-думали, и наконец решили… Аксинья начала скрывать свой растущий живот, а Марья Чувырина подвязывала к животу подушку, сначала – маленькую, а затем все больше и больше. Перед родами Аксинья и вовсе не показывалась на людях. А когда благополучно разрешилась от бремени, Гурьян оторвал от численника на стене листок – 12 ноября 1901 года.
Здорового младенца удалось окрестить по заранее намеченному плану. А Сережке, – так назвали мальчика, – было безразлично, кто его родители.
7
Незаметно, точно беженка, уходила зима, и вот уже начали рушиться дороги. Голосистые ручьи, точно саблями, искромсали большак под Масленой горой. В ямах и канавах, полных вешней воды, дрожали, как от озноба, прошлогодние жухлые листья, трепетали травинки. Вскоре обнажились огородные грядки; на них копошились ребятишки, лакомясь мерзлыми сладкими луковицами.
Вот-вот проснется Сура, загремит своими ледяными латами, раскинет руки – полые воды, поднимет рати седоглавых волн и пойдет на штурм Алова, пьянея от ярости. Но как ни сильна Сура, гору ей не осилить…
Взамен отобранной за недоимку Карюхи Платон купил кобылу и назвал ее Гнедухой. Лошадь старая, но кусливая и пугливая. Чужаков возле себя не терпит – непременно лягнет или куснет. И уж больно слабосильна. В другой раз хозяин тянет воз пуще лошади. Но и такой лошаденке был рад Платон, часто сводя к ней разговоры с мужиками, которые нередко наведывались к нему за советом, – случается, разругается какая-нибудь артель при дележе заработанных денег, – к кому на суд пойти? – бегут к Нужаевым; любую задачу неграмотный Платон быстро решит в уме. Как-то сам Аника Северьянович сказал ему:
– Башковитый ты мужик. Тебе бы грамоте подучиться!
– За доброе слово спасибо, только учиться мне некогда.
И впрямь – забот у Платона много. Семья большая. Но главная печаль – сын Андрюшка. Ему год исполнился – не встал на ноги, второй миновал – так и не начал ходить, хотя калякать научился быстро. Сядет на лавку у окна, уставится на улицу и ноет:
– Эй, петюх, и я ходить хоцю. Дай ноги мне! Сябака, ти зяцем много ноги взяла?
И глядя на него, часто плакала Матрена – сердце ее разрывалось от жалости. Права была Настя Валдаева – увечным сделала сына. И вот теперь пуще других холила и любила она Андрюшку. А Платон часто спрашивал: