Текст книги "Валдаевы"
Автор книги: Андрей Куторкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
– Оно и верно… – кивнул Авдей. – Послушай-ка, напои ты в субботу людей. Бросят Липатом звать.
– Думал отцу деньжат послать.
– Пошли, коль останутся…
В день получки к Валдаеву подошел мастер с незажженной папироской во рту и спросил:
– Спички есть, Липат?
– Я не курю.
– Скоро научишься, – проворчал Канавин, отходя от новичка и подходя с такой же докукой к другому.
Гурьян рассказал об этом Ванюгину. Тот рассмеялся.
– Не так ты ответил. Надо бы сказать: «Я, Конон Ионыч, не курю, но спички всегда при себе ношу». Ступай, купи коробку спичек, положи в нее бумажный рубль и отнеси старшему мастеру, иначе с работы выгонит.
В конторке Канавин сидел один. Гурьян помялся перед ним и неуверенно проговорил:
– Давеча по нечаянности положил в карман коробок ваш, Конон Ионыч. Простите великодушно.
Мастер взял коробок и деловито сделал на нем какой-то знак карандашом.
– Чудак ты, Липат. Не для себя ведь собираю. Есть начальники повыше меня. Они тоже жить хотят…
А вечером в трактире пропивали «привальные». В разгар веселья мастер Лимней Раскатов затеял разыграть в «лотерею» свой новый портсигар. Билеты продавал по полтине. Гурьяну же сказал:
– Безбожникам не продаю. На храм не жертвуешь.
– В понедельник исправлюсь.
В воскресенье Варфоломей вызвался показать Гурьяну город. Они позавтракали в ближайшей кухмистерской. Потом колесили по Питеру, – где пешком, где конкой. Город уже не казался Гурьяну дремучим каменным лесом, в котором, как мнилось еще недавно, стоит сделать шаг в сторону от товарища, – и сразу же заблудишься. Каждый дом был не похож на другой, как не похожи друг на друга человеческие лица.
Товарищ взял его под руку и повел к подъезду трехэтажного зеленого дома. Поднялись по широкой лестнице на второй этаж, и Гурьян поразился: они оказались в залах, заставленных столами и полками, на которых теснились склянки с прозрачной жидкостью, а в тех банках, – ну и ну! – человеческие уродцы; тут же – чучела двухголовых тварей; на стенах – картины с изображением диковинного зверья.
– Кунсткамера, – объяснил Варфоломей. – Музей.
Наглядевшись на редкостные уродства, Гурьян потащил товарища к выходу.
– Айда отсюда. Нашел куда привести!
– Разве неинтересно?
– Теперь всю ночь не усну – в глазах все это мерещиться будет. Нашим бы аловцам показать такое! Глазам бы не поверили!..
Ажурные чугунные решетки оград, всадник на вздыбленной лошади, гранитные берега реки, диковинные звери с человечьими лицами – все удивляло и поражало Гурьяна.
– Нравится тебе город? – спросил Варфоломей.
– И во сне такого не видывал.
Варфоломей облокотился спиной на гранитный парапет набережной и вдруг странно заговорил, словно читал молитву:
Люблю тебя, Петра творенье.
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
Гурьян удивленно взглянул на него:
– Складно сказал. В книге прочел?
– В книге. А ты читаешь хорошо по-русски?
– Лучше, чем говорю. Я читать люблю.
– Много читал?
– Много. Про житие святых, про Ермака, про Стеньку Разина-разбойника…
Варфоломей ткнул товарища ладонью под бок:
– А вон, глянь, Дворцовая площадь. Называется так потому, что на ней Зимний дворец стоит. Видишь этот большущий дом? Тут, значит, сам царь проживает.
– Неуж он и сейчас там?
– Где ж ему быть, если черти не унесли куда-нибудь. Летом же он проживает в собственном селе. Оно так и называется – Царское…
– Да… Вот оно домище!
Варфоломей объяснил, что в этом дворце больше тысячи комнат, а полы в них – паркетные, мыть их не требуется, нужно натирать воском; кухня там есть, только царица в нее никогда не заходит и до кухонных дел руками не касается.
Будилов сказал, поправляя шапку:
– Поехали, браток, обратно. Пообедаем – я тебя в вечернюю школу сведу. Помнишь, я о ней говорил? Не раскаешься.
Поздно вечером, возвращаясь с Варфоломеем, Гурьян сказал:
– А учителка ничего… Толковая. Не упомнил, звать-то как?
– Надежда Константиновна Крупская.
Долго в тот вечер не мог заснуть Гурьян. Лежал с закрытыми глазами, и перед мысленным взором появлялись и исчезали обрывки прошедшего дня: то проявится в памяти Дворцовая площадь, то набережная Невы, вдоль которой идут они с Варфоломеем, то сосредоточенные лица слушателей воскресной школы… Но потом начал думать о доме, – как там отец, мать, жена Аксинья?
4
В начале лета одиннадцать парней из Алова нанялись драть корье в лесу для кожевенного завода. Шумом и треском наполнились берега Суры. Словно медведи, ворочались в тальнике Ермолай Бармалов, Агей Вирясов, Аверьян Мазурин, Исай Лемдяйкин, Василий Лембаев. А помощник учителя Никон Нельгин привел своего начальника. Учителю Анике Северьяновичу Коврову тоже захотелось прибавить к скудному жалованью немного деньжат. Работал он споро, сосредоточенно, старательно, нисколько не хуже, чем все другие в артели, и парни к нему быстро привыкли, хотя и чувствовали перед ним некую почтительную робость.
Аника Северьянович ничем не выделял себя среди других, разве только тем, что часто рассказывал парням разные диковинные истории да читал грустные стихи про крестьянскую долю. И когда увлекался беседой, его карие глаза, выпуклые, острые, метались, не зная покоя, а маленькая голова, несоразмерная с высокой и плечистой фигурой, нервно подергивалась.
Учитель рассказывал, почему крестьяне живут плохо, а бары, ничего не делая, сладко пьют и долго спят. Парни слушали его и соглашались: мол, все действительно так, как он говорит…
5
На пасху бабка Марфа Нужаева поставила на стол каравай с доброе колесо, положила на него три серебряных пятачка, вокруг божьего дара разложила три крашеных яйца и, довольная делом рук своих, вышла за отводку ждать прихода притча. Не уследила, как в избу вбежали Витька, Венька и Таня. Они торопливо схватили с каравая по денежке, приласкали по яичку – и нырк на улицу. Яички вмиг съели, а денежки спрятали за щеки.
Чуть со стыда не сгорела бабка Марфа, когда, крестясь во время молебна, заметила пропажу. Пришлось доставать другие деньги и вручать притчу не крашеные – сырые яйца.
– Что вы со мной сделали, беспутные! – напустилась она на ребятишек, когда нашла их на улице. – Молчите, греховодники? Денежки отдайте сейчас же! – Детишки пооткрывали рты, и бабка поочередно повынимала монеты. – Ох, вы, мучители мои!
Как только она ушла, к ребятам подбежала рыжая курица, выхватила из-под Венькиных ног кусочек красной скорлупки и резво побежала прочь. Ребята бегали за ней, пока не запыхались. Таня первая вдруг остановилась и крикнула двойняшкам:
– Эй, гляньте-ка! Под сохой яйцо. Нет, нет, Венька, не бери его. Бабушка говорила: «Увидишь яйцо на земле, не поднимай, не к добру, подкинули его злые люди: тронешь – испортишься».
Но близнецам не терпелось собственноручно испечь находку в печи. Так и сделали. Вкатили рогачом яйцо на полуостывший под и начали ждать.
– Подайте милостыню, Христа ради, – раздался под окном надтреснутый старческий голос.
Таня открыла створку и простодушно ответила:
– Нечего подать-то, дедушка, нету хлебушка у нас.
– Нет? Так никогда чтоб не видеть его вам, – проворчал старик.
Яйцо, конечно, не испеклось, лишь заварилось всмятку. Таня от своей доли отказалась:
– Хлебнешь разок – и заведется в брюхе зеленая змея, носи ее потом весь век и майся… Ну, как оно на скус?
– Попробуй!
– И не просите – боюсь!..
Платон Нужаев хотел выехать в поле раньше всех, и все-таки припоздал. В брезжущем рассвете заметил человека, который опередил его, – даже лошадь успел выпрячь; человек завидел проезжавшего Платона, призывно замахал руками и закричал:
– Сюда заварачива-ай!
Досадно было терять время, да ничего не поделаешь, вдруг с человеком беда приключилась, и Платон завернул на голос, но когда подъехал, почувствовал, как екнуло сердце, – узнал Трофима Лемдяйкина.
– Платон, голова точеная, это ты?
– Как видишь, весь тут.
– Колеса у тебя шинованные? Беда вот какая: жена печеное яйцо мне сунула, а расколоть его не обо что. Дозволь о шину твою разок стукну.
– Тьфу! Провались ты пропадом, изгиляка! Вон какой крюк заставил сделать. Ладно, пес косолапый, попляшешь ты у меня в другой раз.
Еще раз плюнув с досады, Платон повернул гнедого к дороге. Лошадь тяжело переставляла ноги, поводя боками. Платон не заметил этого – в сердцах клял Трофима. Доехал наконец до своего загона. Смерил его шагами – тьфу ты! – оказалось, в прошлом году соседи обузили четверку на пол-аршина. Начал ругать себя: зачем выехал в поле раньше других; ведь так уж повелось: тот, кто сеет позднее, старается незаметно перевалить борозду-другую на свой загон…
– Видть![16]16
Видть – сей.
[Закрыть] – словно приказала птичка, мелькнувшая над головой. И будто подчинившись ее приказу, Платон насыпал овса лошади на торпище, а для сева – в лукошко, пошел сеять, но, когда проходил мимо телеги, заметил, что кобыла к овсу не притронулась. Подумал, впрягая ее в соху: «Не захворала бы!.. Не приведи господь!..»
– Ну, Гнедушка, пошли пахать.
Разнимая сырую землю, запела соха. На свежую борозду ниточкой усаживались грачи, важно ходили по черной земле, а когда Платон вел соху обратно, птицы с криком и как бы нехотя отлетали в сторону, но тут же возвращались на новую борозду.
Седьмая борозда, восьмая… На девятом повороте Гнедуха дернулась и повалилась на зеленую луговину у Волчьего оврага. Произошло это так неожиданно, что Платон остолбенел. Не мигая смотрел он, как склоняется под ветром седой стебель прошлогодней полыни, целуя до отблеска натертую подкову на передней ноге лошади. И долго стоял так над бездыханной Гнедухой, потом смахнул слезу кулаком, выпряг соху и поволочил ее к телеге.
Полетела от одного пахаря к другому весть: у Платона лошадь пала. Прослышав про это, Трофим Лемдяйкин подъехал к Нужаеву:
– Беда, гляжу, приключилась.
– А ты, вижу, вроде бы рад?
– Помочь хочу. Не вспашешь сейчас – семена потеряешь, птицы выклюют. Иди, снимай шкуру с лошади, пока не остыла – продашь. Или давай я освежую, а ты попаши на моей лошаденке.
– Уж лучше ты шкуру сними, а я попашу.
Пока Платон допахивал, Трофим снял с Гнедухи шкуру, а тушу закопал в овраге.
…Прозорлив был старый Варлаам: после его смерти нужда ни на день не покидала Нужаевых. Нос вытащат – хвост увязнет… Тихо, безропотно жил Тимофей на белом свете и так же безропотно ушел с него под могильный крест. Легло все хозяйство на Платоновы плечи. Работал тот от зари до зари, как муравей, но концы с концами свести не мог – достаток даже в гости не приходил. Дочери его, Агафье, стукнуло девятнадцать. Если не осенью, то зимой жди сватов, готовь приданое. Но откуда быть ему? Последнюю коровенку продать? Не гоже – совсем детей оголодишь. И надумал Платон сходить к Петровне, бабке забытых двойняшей, – пятый месяц она не казала носа. Может, и мать мальчишек у барина живет… Давно собирался сходить он в графскую усадьбу, но всякий раз, когда уже был готов идти, начинали донимать разные сомнения. Теперь же другого выхода не оставалось. Вырядился в новые синие порты, намотал на ноги чистые портянки, накинул на плечи хорошо залатанный кафтан, надвинул на брови засаленный картуз и – пошел.
Вот и ворота графской усадьбы, раскрытые настежь. Во дворе туда-сюда снуют люди – не знаешь, к кому обратиться, все торопятся.
Очень кстати вышла во двор жена Аристарха Якшамкина – Палага. Он громко окликнул ее:
– Слушай-ка! Мне бы Петровну…
– У нас вроде таких и нет.
– Да старушка такая… Глазами моргает и пальцами хрумкает, бородавка на верхней губе…
– Так это Меркуловна! Молодой барыни нянюшка. Стара уж стала. Заболела, слышь.
По узкой тропке через парк дошли до приземистого деревянного строения на открытой полянке. Еще издали услышали шум из окон.
– Свадьбу, знать, играют?
– Какую свадьбу! Это бобылихи ругаются. А бобыли рядом, в другом доме живут.
– Кто такие?
И Палага рассказала, что в этих двух домиках живут старики да старухи старее лапотного ошметка. Те, кто с молоду до старости служил графам, а потом в негодность пришел. Здесь они доживают свой век, если безродные… Меркуловна живет в отдельной комнатке, вход к ней – с другой стороны дома.
В комнатке Меркуловны пахло ветхостью, пылью, мышами. «Петровна» лежала на древнем, провалившемся диване. Мужик перекрестился.
– Здравствуй, Меркуловна, – начал он, вертя в руках фуражку. – К тебе вот пришел по старой памяти…
– Здравствуй, здравствуй батюшка. Ты кто такой будешь?
Платон растерялся, не по себе ему стало от таких холодных слов. Сразу бросило в пот. Но, совладав с собой, со злостью проговорил:
– Вот те раз… Не признала… А кто пять годов тому на шею мне близняшек повесил, кто обещался платить?..
– Знать, пьян ты, мужик. Впервой тебя вижу. Мне ведь семьдесят, постыдился бы над старухой изгиляться. В уме ли ты?
– Да ты в уме? Как так не признала меня? С тобой тогда женщина была молодая… Кто она? Где она? Я к ней пойду.
– Не было никакой молодой. Путаешь ты, мужик, несешь всякую несусветицу…
Она долго отчитывала Платона. Такой-сякой-разэдакий! В своем ли он уме? Пусть уходит отсюда подобру-поздорову.
– В тартарары бы всем провалиться, – чертыхался Платон, выходя из графской усадьбы.
6
Сварлива, взбалмошна новая жена Романа Валдаева – Прася. Скора на расправу с детьми. Крик, визг, плач в избе с утра до позднего вечера.
Сегодня, рассердясь за что-то на мужа, схватила мачеха ни в чем неповинную Груню за непричесанные волосы и на пол-аршина подняла над полом. Разворошила кочергой Борьку с Лушей, которые спрятались от нее в углу, на полатях. Оба терпели побои молча, а Прася только пуще ярилась. Взялась учить Лушу тесто месить и раз пять «смерила» ее скалкой по спине. У падчерицы слезы на глаза навернулись – не столько больно было, сколько обидно: ведь сама она, Луша, настаивала, чтобы отец поскорее женился; прав был тот, когда говорил, что любая мачеха – коварная подъячиха…
Решил Борька отомстить мачехе за обиды. Но как? Не так-то просто провести ее – хитрющая! И все-таки придумал…
Куры у Валдаевых неслись под насестом над конюшней. Борька полез туда, чтобы стащить пяток яиц и продать Мокею Пелевину, но когда спускался, нижняя перекладина лестницы выскользнула из пазов, – мальчишка ушибся, но обрадовался…
Вечером отец с мачехой пошли в гости. Борька подпилил перекладины лестницы с обеих сторон, резы, чтобы незаметно было, залепил сухой землей, опилки смел на дощечку и выкинул в овраг. И предупредил старшую сестру Лушу:
– Не лазь на конюшню. Гадюка там завелась, ужалит.
Домой Валдаевы-старшие вернулись еще засветло. Подвыпивший Роман сразу захрапел, а Прасе не спалось. Около нее вертелась не помнящая зла Груняшка.
– Мамк, – наконец не вытерпела она, – а чего я знаю!..
– Чего?
– У нас змея над конюшней… Гадюка! Яйца караулит. Душа вон, ежели вру! Борька ее видел.
– Не иначе, кто-нибудь подпустил! – возмутилась Прася. – Дай-ка мне кочергу, я пойду гляну.
Тяжело налегая на хромую ногу, баба полезла по лестнице. Почти на самом верху поперечина провалилась под ней, и Прася кулем рухнула на землю, завопила от боли и страха. На крики прибежал Роман. Прася не могла подняться – корчилась от боли. Луша бросилась запрягать лошадь. Роман уложил жену на телегу и повез к фельдшеру.
– Ничегошеньки с ней не случится, – заключил по этому поводу Борька. – Она живучая. Только злее станет…
Так уж свет устроен: один и тот же день разным людям оборачивается разными концами: одному – горем, другому – радостью. Когда ехал Роман из Зарецкого, где оставил в больнице жену, услышал, как веселились, пели на Поперечной улице, у Латкаевых. Там праздновали крестины. Ненила родила долгожданного сына. Назвали его Нестором.
Дома Луша спросила у отца:
– Фельдшер чего сказал?
– Чево. Сломала два ребра да правую руку. Ну?
7
Высокое окно комнаты было распахнуто. В него, будто прислушиваясь, поочередно заглядывали ветви цветущей сирени – белой, голубоватой, пурпурной. Впорхнула белая бабочка, долго кружила по комнате и села на голову графине Ирине Павловне, словно пришпилилась к ее черным, гладко причесанным, волосам, как бантик.
Постучавшись и не дождавшись от задумавшейся хозяйки разрешения, вошла Меркуловна, громко кашлянула у двери и громко хрустнула суставами пальцев.
– Нянюшка, что еще случилось?
Старуха ответила не своим, глухим голосом:
– Твои… всегда желанные… пришли…
Заговорила о том, что накануне пришел к ней аловский мужик, – видать, приходил за деньгами, да она выставила его; потом совесть ее взяла – всю ночь глаз не сомкнула: двойняшкам, видать, туго приходится у бедняка Платона. А намедни встала, хоть и занедужила две недели тому, пошла в село и там повстречала мальчишек, тайком привела сюда…
– Да где они?! – Ирина Павловна вскочила с табуретки и, подбежав к нянюшке, схватила ее за руки. – Пойдем к ним.
– Успокойся, матушка, возьми себя в руки…
Они вышли в парк, пошли по глухой аллее.
– Садись вот на эту скамейку. Я приведу их сюда.
Меркуловна оглянулась на Ирину Павловну, которая села на скамейку, быстро пошла в кусты и вскоре появилась, ведя за руки двух малышей. Они остановились шагах в пяти от графини. Мордашки испуганные, грязные, оба обуты в одинаковые лапотные ошметки. Засаленные, пропитанные сажей волосы торчат на голове безобразными рожками. На плечах – нищенские сумы, пестрые от заплат.
Шмыгая носами, малыши о чем-то переговаривались между собой по-мордовски, подозрительно глядя на разодетую женщину.
– Нянюшка, я ничего не понимаю. Они по-своему говорят!..
Графиня схватила грязные ручонки близнецов и поцеловала их ладошки.
– Миленькие мои! Простите, Христа ради… Знаю, как вам плохо. Но что я могу, маленькие мои… Помочь я вам не в силах…
Малыши не понимали ее – она это чувствовала.
– Ненаглядные мои, на гибель обреченные, всем бурям и грозам открытые, неодетые, необутые, от родителей отрешенные…
Мальчишки смотрели на нее с испугом и недоумением. Кто она, эта красивая женщина, одетая не по-мордовски? Чего хочет от них?
По сторонам аллеи – зеленое кружево ветвей. Трепетали под легким ветром листья, как шелеги[17]17
Шелеги – круглые жетоны из желтой меди.
[Закрыть] на пулае, – так же трепетно билось сердце матери, когда она гладила щеками грязные, в цыпках, ручонки своих детей.
– Господи, пощади меня! – взмолилась Ирина Павловна, запрокидывая голову. На секунду она зажмурилась, представляя себе деревенскую жизнь сыновей, и ей стало страшно. – За что ты, боже мой, жестоко наказал меня, послушную рабу твою?
Страх застыл в глазах близнецов. Хотелось убежать, спрятаться где-нибудь в кустах и сидеть, сидеть там, пока она не уйдет. Может, женщина подумала, что они украсть что-нибудь пришли?..
Еще немного времени, и Ирина Павловна, быть может, приняла бы опрометчивое решение, но в это время малыши со страху одновременно вцепились зубами в ее руки, и она отпустила сыновей. Боль вернула ее к действительности.
– Пожалей меня, Меркуловна, – с ума сойду…
Старушка сквозь слезы предложила мальчикам:
– Ну, пойдемте… пойдемте со мной.
Братишки дружно зашагали за ней, оглядываясь на странную тетю, которая на прощание протянула им по одинаковой красивой, хрустящей бумажке и наказала:
– Берегите, это – деньги. Отдайте только дома.
А дома не было конца расспросам: откуда взяли столбянки, кто дал? Молодая была женщина или старая? Что она говорила? Неужели не поняли ни одного ее слова?
Никто из домашних не скрывал своей радости.
На первом же базаре Платон купил карюю кобылу.
8
Предзимье выдалось недоброе.
Земля тверда, как кость, трескается от холода, словно морщинами покрывается, а снегу нет и нет. Появится тучка, посорит белой крупкой, будто скупая старуха из щепотки посолит, – и тотчас скроется за горизонтом.
Пришло время, полное тревог и забот, радостей, ожиданий и разочарований – в селе начались свадьбы.
Давно радовалась Улита Шитова, заметив в сыне перемену, знала его зазнобушку, но сделала вид, что все ей внове:
– Не женить ли нам тебя, Кузьма?
– И то, пожалуй.
– Куда сватов засылать?
– К Латкаевым.
Но метил в зятья Латкаевым и Глеб Мазылев. И случилось так, что в один и тот же вечер к Науму заявились сваты от обоих женихов. В переднюю вышла Надя и запричитала:
Вай, родитель мой – батяня,
Ох, печальница – маманя!
Будьте добры, будьте милы,
Вы меня не продавайте
По цене слепой кобылы.
Задарма не отдавайте —
Хорошу назначьте цену.
Прикажите гордым сватам
Стол накрыть червонным златом,
Серебром обить все стены,
Пол наш медью красной выстлать.
А не так – за дверь их выслать.
Наум Латкаев приосанился, одобрительно оглядел дочь и, погладив бороду, повернулся к гостям.
– Вот что, гости, я вам скажу: того назову сватом, кто больше положит на мой престол кладки.
Шитовы переглянулись. Глеб Мазылев подтолкнул своего отца Вавилу, тот откинул полу своей романовской шубы, достал из кармана три бумажки и с пристуком положил на стол:
– Полтораста.
– Сто шестьдесят лобанов кладу, – гордо взглянув на соперников, проговорил Иван Шитов.
Но Вавила ухмыльнулся и подкинул к своей кладке еще одну полусотку. Шитовы невольно попятились к двери.
В Алове новости – добыча волости. На улице Кузьма повстречался с Аверьяном Мазуриным. Тот улыбнулся и сочувственно положил другу на плечо свою лапищу.
– Тяжко?
– Куда как легко…
– Тогда самый раз в кабак идти.
Опьянев с непривычки, Кузьма облокотился на мокрый стол и, опершись на ладони висками, затянул унылую песню. Сам Аверьян петь не умел, но любил слушать, и если голос певца ему нравился, забывал все на свете. Вот и сейчас надкусил он полый огурец – да так и застыл.
Рыжая лопоухая собачонка целовальника по кличке Не-Скажу, стоя на задних лапах, служила перед Кузьмой. Ей, знать, тоже понравилась песня. Кузьма улыбнулся собачонке.
– Вино пьешь, Не-Скажу?
Собачка виновато вильнула хвостом и помотала головой.
– Не пьешь. И я в последний раз глотнул. Не нравится…
Успокаивал Аверьян Кузьму: мол, живши-бывши найдет себе другую.
– Может, она вернется?[18]18
Сосватанная невеста до принятия венца может «вернуться», то есть не выйти замуж.
[Закрыть] – задумчиво спросил Кузьма.
– Пес их знает, этих баб.
– Эй, Не-Скажу, вернется она?
– Аф![19]19
Аф – не, нет (морд. – мокш.).
[Закрыть]
– Ну, слышал? – подхватил Аверьян. – То-то же! И думать о ней брось.
«Озорует Надька, зазнается, цену себе набивает», – думал Кузьма. Ждал ее отказа от немилого, как казалось ему, жениха. Ждал и в день свадьбы. Однако девка и думать о нем забыла.
9
Зовет по утрам заводской гудок:
– Ну-у-у!
Давно привык Гурьян к его зову, – третий год живет он в столице. Днем по одиннадцать часов без устали «чертоломит» у наковальни, а по вечерам либо отсыпается в своей каморке, с развешанными на стенах лубочными картинками, либо заводит долгие разговоры с Варфоломеем Будиловым и своими друзьями из воскресной школы.
Однажды, в перемену между занятиями, Гурьяна остановила Надежда Константиновна.
– Знаете, Гурьян Кондратьич, вы и ваши товарищи задаете мне такие вопросы, на которые лучше, чем я, вам может ответить один мой знакомый. Соберите пять-шесть надежных товарищей на какой-нибудь отдельной квартире. Желательно в праздник и без посторонних. Я пошлю его к вам…
Валдаев и пятеро его друзей судили и рядили, где удобнее собраться. Остановились на предложении Быстрова, который жил в домике вдовой старушки; по воскресеньям она надолго уходила по гостям и возвращалась лишь поздно вечером. Как раз то, что надо! После очередных уроков в воскресной школе Гурьян написал на бумажке адрес старушки, указал время, когда соберутся его товарищи, и отдал записку учительнице.
В воскресенье у Быстрова собралось шестеро рабочих. Смеркалось. Гости играли в лото – для отвода глаз.
Заскрипел под окнами снег, все насторожились. Гурьян порывисто вскочил со стула; фишки, которыми он закладывал цифры лотошных карт, попадали на пол, как градины.
– Он! Пойду встречу.
Минуты через две в комнату вошел молодой человек среднего роста, – на вид ему было не больше двадцати пяти, волосы гладко зачесаны назад, усы и бородка золотистого оттенка аккуратно подстрижены; он был похож на студента, каких в Питере не мало. И все же человек этот ровно ни на кого не был похож. Быть может, эта непохожесть заключалась в каком-то особенном, властно-требовательном и в то же время удивительно открытом выражении светло-карих глаз. С приятной картавинкой он проговорил, будто давно был знаком со всеми:
– Подождите, товарищи, сначала мои глаза привыкнут к полумраку после солнечного света. – Он разделся, неторопливо повесил пальто на вешалку и повернулся к сидящим за столом. – А теперь здравствуйте! Моя фамилия Волжанин, зовут Николай Петрович. Послала меня сюда Надежда Константиновна. Ее вы все знаете.
Волжанин окинул взглядом комнату, оклеенную розоватыми обоями, потом мельком, оценивающе, остановился на каждом из собравшихся. Не сел за стол, а принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину.
– Судя по надписи у входа в это жилище, мы с вами находимся в собственном доме госпожи Сыромятниковой, – непринужденно сказал он, будто продолжая разговор, начатый еще вчера. – На первый взгляд, ничего особенного в том, что одинокая старушка имеет свой домик. Но давайте разберемся внимательней, что такое собственность…
Говорил он просто, незаметно соединяя и сопоставляя знакомые понятия с незнакомыми, мудреными как будто; но после небольшого разъяснения все становилось на свои места, и слушателям казалось, будто это их собственные слова и мысли. Так вошли в их сознание понятия: эксплуатация, прибавочная стоимость, собственность, капитализм, социализм, классовая борьба…
– А теперь, товарищи, – Николай Петрович оперся руками на стол, – не стесняйтесь, спрашивайте, кому что непонятно.
– Спасибо вам, – проговорил Быстров, слегка волнуясь. – Вы многое нам объяснили. Только мы так складно не умеем говорить. Почаще бы к нам заглядывали!..
– В неделю раз мы с вами будем собираться, спорить, – ответил ему Волжанин, – вот и научитесь последовательно излагать свои мысли. Пока же, если вам не о чем меня спрашивать, расскажите сами, кто где работает, а приехавшие из деревни пусть поведают о крестьянской жизни, какая там земля у них, как родится хлеб, надолго ли хватает его. Рассказывать начнет вот этот товарищ… Как ваша фамилия?
– Валдаев.
– Кем работаете?
– Молотобойцем.
– Сколько зарабатываете?
– Когда как придется, но каждая третья копейка из заработка – моя.
– А это много или мало?
– В среднем рубль в день, но половину я посылаю в деревню.
– Так-с… – Николай Петрович задумался на секунду. В наступившей тишине из-за печки выскочил котенок, – длинношерстный, спина колесом, – сделал три-четыре шажка и в нерешительности остановился, угрожающе зашипел, попятился. Волжанин так заразительно засмеялся, что не удержались и другие.
– Шагай смелее, милый, – шутливо напутствовал его Николай Петрович. – Смотри, насколько этот мир интереснее твоего темного угла… А теперь, товарищи, выберите старосту кружка.
– Валдаев, послужи народу, – предложил Варфоломей Будилов.
Никто не возразил против, и Гурьян стал старостой.
Забот у Гурьяна прибавилось.
Надо было доставать нелегальную литературу, следить, чтобы каждый из товарищей вовремя прочел ту или иную книгу. Кружок рос от занятия к занятию. Начали изучать «Капитал» Маркса. Каждая глава, каждая страница была подобна крепости, которую надо брать приступом. Впрочем, если бы не Волжанин, многие, наверное, махнули бы рукой на учебу в кружке; но наставник умел заинтересовать рабочих – кратко и в то же время понятно объяснял он сложные вопросы политической экономии, увязывая их с тем насущным и каждодневным, чем жили кружковцы.
Прошел год. Неожиданно Николая Петровича сменил другой молодой человек. Студент. Он сказал, что Волжанин сейчас очень занят. А девятого декабря кружковцы узнали, что Волжанин и его ближайшие товарищи по «Союзу борьбы» арестованы.
Молча возвращались поздно вечером Варфоломей Будилов и Гурьян домой после занятий в кружке, – тяготило известие об аресте товарищей. И когда прощались, Варфоломей крепко пожал руку Гурьяну:
– Не трусишь?
– Чего? – не понял Гурьян.
– Ну… Арестовали многих. И нас могут. В любое время.
– Трем смертям не бывать, а одной не миновать.
– До смерти, браток, далеко, а до каторги – близко.
– Черта с два меня там удержат. Сбегу! Чего бояться? Дело наше – правое. А за правое дело страдать – значит, человеком быть.
Оставшиеся на свободе члены «Союза» наладили выпуск листовок: то здесь, то там в заводских цехах появлялись прокламации. Сложно было распространять листовки, того и гляди угодишь в жандармские руки, но Гурьян и Варфоломей каждый раз придумывали какой-нибудь новый «фокус», чтобы обмануть сыщиков.
В январе ударили морозы. Густа была утренняя темнота, когда Гурьян смешался с толпой работного люда, спешащего к заводским корпусам. Возле завода, около ворот, сидела старушка, укутанная, как матрешка, в сорок одежек, – торговала ливером. Грела руки над ведерным чугуном и распевала, покачиваясь из стороны в сторону:
Кабы мне любовь дала
Голубиных два крыла,
Я туда бы полетела,
Где залеткина фатера.
Гурьян задержался возле нее, сунул руку в карман, ища мелкие деньги, – он не успел позавтракать, и теперь его аппетит раздразнил запах горячего ливера.
– А ты, почтенная, успела глотнуть чуть свет.
– Язык малость подмазала, – засмеялась старушка.
– Дай мне ливеру на семишник.
Сняв крышку с чугуна, который был закутан в засаленную телогрейку, старушка достала два куска печенки с добрый кулак величиной каждый и сунула Гурьяну.
– Заверни, – попросил тот.
– Во что прикажешь? А?
– В бумагу.
– А ты мне ее сперва дай.
– А что? Приволоку, если тебе нужна.
– Когда?
– Да хоть завтра утром.
– Спасибо тебе, сударь. Уж я тебе самые пригожие кусочки оставлять буду.
На другой день Гурьян принес торговке бумагу, показал, как лучше заворачивать в нее ливер.
– Подкладывай, бабуля, чистой стороной внутрь, исписанной – наружу.
Торговка положила возле себя стопку листков так, чтобы удобнее было пользоваться, и начала торговать. И сама диву давалась: никогда еще так удачно не торговала, как в этот день. Казалось, будто только из-за бумаги и берут люди ливер. Но на другое утро, едва села на привычное место, к ней подъехали двое полицейских, забрали вместе с товаром и бумагой в участок, где ее долго допрашивал пристав, – высокий, худой, с желтым, точно восковым, лицом.
– Сознайся, карга, где листовки взяла?
– Добрый человек дал.
– По-твоему, он добрый? Да по таким петля давно плачет!.. Кто он такой?
– Откуда мне знать? Тыщу человек каждый день мимо проходят. Разве всех запомнишь в лицо? Может, не он, а она была…
– Она?
– А может, и он – не помню.
– Не забыла еще, как саму-то звать?
– Фетинья.
– По отцу?
– Фирсовна. А фамилия моя – Сыромятникова.
– Сколько лет?
– Шестьдесят восьмой годок доживаю.
– Где проживаешь?