Текст книги "Иверский свет"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
что мне порвал сочленение
в третье тысячелетие».
Зачем ты бушуешь, Дима?
Громишь галереи картинные
усопших основоположников
и здравствующих кусошников?
Он ответил: «Ищу Художника,
что дал мне в скале бессмертие
в третье тысячелетие».
3.
Мамонт пролетел над Петрозаводском,
трубя о своем сиротстве.
– Олохолуу! —
Чем больше от сердца отрываешь,
тем больше на сердце остается.
Холодно одному.
1. ПРОХОРОВ
Завбазой Димитрий Прохоров
тоже мясца попробовал.
«Я мамонт, – вопит, – я мамонт!»
Жена его не понимает:
«Мундук ты, муж, а не мамонт,
все не просыхаешь, Прохоров.
Принес бы вечного мяса,
мы стали б ударной базой,
родне бы послали оиорои,
НВ рЫИОМ ВОЗИЛИ б – ПЛОХО ЛИ!
I до порох мужской твой, Прохоров
Месяц меня не касается».
Но Прохоров не внимает.
Из хобота в душевой обливается.
«Я мамонт, – вопит, – товарищи,
в семье и на производстве.
Чем больше от себя отрываешь,
тем больше на сердце остается».
И в глазах у него истома.
Так Прохоров ушел из дома.
2.
Мамонт пролетел над Воронежем,
как будто память злосчастная,
чем ее больше гонишь,
тем больше она возвращается.
– Олохолуу! —
Мамонт пролетел над Аризоной,
трубя по усопшим предкам —
«Как захолустно, ау!» —
его принимали резонно
за непознанные объекты:
«Олохолуу!»
3. НА БАЗАРЕ
Трубач Арлекин Тарелкин,
аллергик,
труба мирового класса,
не взял на базаре мяса.
(7 р. показалось ему странным.)
Оскорбился трубач ресторанный,
покрутил ключом от «мерседеса»,
и задумал трубач паскуду:
«Мои легкие – безразмерны.
Я вдую в себя атмосферу,
а выдувать не буду».
После первой затяжки
он ростом стал со слоненка,
после второй затяжки
глаза вылетели как шампанское,
после третьей затяжки
на рынке дефицит кислорода.
А трубач взлетал над народом,
раздувался все больше, больше,
подымался все выше, выше,
и все меньше в глазах становился.
Ключик с небес свалился.
4.
Или это лже-Дима?
5.
Мамонт пролетел над Россией,
не слоник из мармелада —
помните, беда разразилась,
когда вскрыли гроб Тамерлана.
Не трогайте мир мемориальный.
Олохолуу!
6. КАССИРША
Кассирша авиакассы
тоже вкусила мяса.
Кавалеров не забь.вает,
а любовь в ней все прибывает.
Какая она красивая!
Пышнее киноактрисы.
Ей тесно в тужурке синей,
с косой золотой австрийской!
Диспетчерша острит, точит лясы:
«Проверяйтесь, не отходя от кассы».
Но на сердце у девушки – проголодь.
Пролетал ее шурин, Прохоров,
пролетал Тарелкин, мужчина,
Омский хор пролетал на Вену.
Сына ей надо, сына...
Мамонт мой, маленький комарик,
царевич – неубиенный!
7.
Мамонт пролетел над Коломенским,
загнувши салазки бивней —
олохолуу! —
чем больше друзей хоронишь,
тем память их неизбывней.
Сколько я хороню...
8. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Прямо с аэродрома,
шерстью мамонтовой бахвалясь,
накрутив, как кольцо, на палец,
я явился в Дом литераторов.
Там в сиянии вентиляторов
заседало большое Лобби:
Ваксенов, Прохоров, Олби,
Макгибин с мелкокалиберкой
и отсутствующий Лоуэлл,
бостонец высоколобый,
что некогда был Калигулой.
Я им закричал: «Коллеги!
Охотники и художники!
Отныне мы все задолжники
бессмертно вечного мяса.
Мы живы и не во мраке,
пока нас грызут собаки!»
Лоуэлл не засмеялся.
Лишь колечко растер перстами,
будто пробовал лист лавровый...
Ты умрешь через месяц, Лоуэлл,
возвращаясь в такси оплошном
от семьи своей временной – к прошлой,
из одной эпохи в другую!
Закрутились нули таксиста
где-то в области метафизики,
мимо Рима, Москвы, Мемфиса,
мамонт белый и мамонт сизый,
пронеслась и на том спасибо —
жизнь золотая тайна мирозданья
милостыня мирозданья.
9.
Мамонт пролетел над Волгоградом,
мамонт пролетел над Ворошиловградом,
мамонт пролетел над Царьградом,
мамонт пролетел над становьем Кы,
с хвостиком, как запятая Истории,
за которым последует столько.
За 13 тыщ лет до Маркеса,
за 11 до христианства
и в печенке вечного мяса,
вгрызаясь, висли собаки.
Мамонты разлетались, однако.
Покидая мир многошумный,
он летит к стеклянному чуму,
где сидят Олох и Олуу 1—
Время льют в пиалу.
Увидавши тень на полу,
отбившуюся от эпох,
«Он мой», – говорит Олуу.
«Ух тебе», – говорит Олох.
10. ВЕРНИСАЖ
На выставку художника Прохорова
народ валит, как на похороны.
«Не давите!» – кричат помятые,
оператор кричит: «Снимаю!»,
кто умен, кричит: «Непонятно!»,
а дурак кричит: «Понимаю!»
Были: коллекционер Гостаки,
Арлекин Тарелкин с супругой,
блондиночкою упругой,
композитор Башлчк с собакой.
Толкались, как на вокзале.
Прохоров пришел в противогазе.
«Протестует, – восхищаются зрители,
против духоты в вытрезвителе».
Вы помните живопись Прохорова?
Главное в ней – биокраски.
Они расползаются, как рана,
потом на глазах срастаются.
Наивный шпиц композитора
аж впился в центр композиции.
О л о х – жизнь; О л у у – смерть (якутск.).
Прохоров простил болонку:
«Я мыслю тысячелеткой.
Мне плевать на пониманье потомков,
я хочу понимания предков,
чтоб меня постиг, понимающ,
дарующий смысл воспроизводства:
чем больше от себя отнимаешь,
тем более остается».
Тут случилось невероятное.
Гостаки раздал свою коллекцию,
Тарелкин супругу дал товарищу,
Башляк свою мелодию
подарил Бенджамену Бриттену.
Но странно – нем больше освобождалис
богатства их разрастались:
коллекция прибывал
супруга на глазах размножалась
мелодии шли навалом
Но тут труба заиграла.
Заиграла, горя от сполохов,
золотая труба Тарелкина.
Взяв «Охотничье аПеЛго»,
«Нет! – сказал ревнивый Тарелкин. —
Я тебя вызываю, Прохоров!
Мы таим в своем сердце Время,
как в сокровищнице Шираза.
Мы – сужающиеся вселенные,
у тебя ж она – расширяется.
Ты уводишь общество к пропасти,
ты нас всех растворишь друг в друге.
Я тебя вызываю, Прохоров,
за поруганную супругу!»
Начал дуть трубадур трактирный,
начал нагнетать атмосферу,
посрывало со стен картины,
унесло их в иные сферы.
«Подражатель Тулуз-Лотрекин,
отучу тебя от автографов».
«Да!» – сказал ревнивый Тарелкин.
«Нет», – лениво ответил Прохоров
и ударил Тарелкина по уху.
Бой Охотника и Художника,
перед бабой и небесами!
Визг собак, ножей и подножек.
У обоих разряд по самбе.
Чем окончится поединок?
Но этаж обвалился с грохотом,
и с небес какой-то скотина,
подражая печному гулу,
проорал: «Побратим мой Прохоров,
я – Дима!»
И добавил: «Олохолуу!»
Больше не видели побратимов.
11 .ГОЛОС
Раздайте себя немедля,
даруя или простивши,
единственный рубль имея,
отдайте другому тышу!
Вовеки не загнивает
вода в дающих колодцал.
Чем больше от сердца отрываешь,
тем больше в нем остается.
Так мать – хоть своих орава —
чужое берет сиротство,
чем больше от сердца отрываешь,
тем больше в нем остается.
Люблю перестук товарный
российского разноверстья —
сколько от себя оторвали,
сколько еще остается!
Какое самозабвенье
в воздухе над покосами,
май будто сердцебиенье,
особенно – над погостами.
Под крышей, как над стремниной,
живешь ты бедней стрижихи,
но сердце твое стремительное
других утешает в жизни...
Пекущийся о народе,
раздай гонорар редчайший,
и станешь моложе вроде,
и сразу вдруг полегчает.
Бессмертие, милый Фауст,
простое до идиотства —
чем больше от сердца отрываешь,
тем больше жить остаешься.
Вознесенский
– 161
Раб РОСТА или Есенин
не стали самоубийцами,
их щедрость – как воскресение,
звенит над себялюбивцами.
Нищему нет пожарищ.
Беда и победа – сестры.
Чем больше от сердца отрываешь,
тем больше ему достается.
ЭПИЛОГ
Почему онемела комиссия,
вскрыв мамонтово захоронение?
Там в мерзлоте коричневой
севернее Тюмени
спят Прохоров и Тарелкин,
друг друга обняв, как грелки.
Мамонты-бедолаги,
веры последней дети...
Попробуйте их, собаки
новых тысячелетий.
ХОББИ СВЕТА
Я сплю на чужих кроватях,
сижу на чужих стульях,
порой одет в привозное,
ставлю свои книги на чужие стеллажи —
но свет
должен быть
собственного производства.
Поэтому я делаю витражи.
Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,
но крылья за моей спиной
работают, как ветряки.
Свет не может быть купленным
или продажным.
Поэтому я делаю витражи.
Я прутья свариваю электросваркой.
В наших магазинах не достать сырья.
Я нашел тебя на свалке.
Но я заставлю тебя сиять.
165
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери – большой,
золотенький,
под ним для мальчика – меньшой...)
Володька!
За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Спи, русской песни крепостной,
свободен.
О златоустом блатаре
рыдай, Россия.
Какое время на дворе —
таков мессия.
Но в Склифосовке филиал
Евангелия.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»
Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.
Ввернули серые твои,
как в новоселье.
Сказали: «Топай. Чти ГАИ.
Пой веселее».
Вернулась снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам всем сказал: «Вы все – туда.
А я – оттуда!..»
Гремите, оркестры,
козыри – крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе!
1980
ФИАЛКИ
А. Райкину
Боги имеют хобби,
бык подкатил к Европе.
Пару веков спустя
голубь родил Христа.
Кто же сейчас в утробе?
Молится Фишер Бобби.
Вертинские вяжут (обе).
У Джоконды улыбка портнишки,
чтоб булавки во рту сжимать.
Любитель гвоздик и флоксов
в Майданеке сжег лолглобуса.
Нищий любит сберкнижки
коллекционировать!
Миров – как песчинок в Гоби!
Как ни крути умишком,
мы видим лишь божьи хобби,
нам Главного не познать.
Боги имеют слабости.
Славный хочет бесславности.
Бесславный хлопочет: «Ой бы,
мне бы такое хобби!»
Боги желают кесарева,
кесарю нужно богово.
Бунтарь в министерском кресле,
монашка зубрит Набокова.
А вера в руках у бойкого.
Боги имеют баки —
висят на башке пускай,
как ручка под верхним баком,
воду чтобы спускать.
Не дергайте их, однако.
Но что-то ведь есть в основе?
Зачем в золотом ознобе
ниспосланное с высот
аистовое хобби
женскую душу жмет?
У бога ответов много,
но главный: «Идите к богу!.. »
...Боги имеют хобби —
уставши миры вращать,
с лейкой, в садовой робе
фиалки выращивать!
А фиалки имеют хобби
выращивать в людях грусть.
Мужчины стыдятся скорби,
поэтому отшучусь.
«Зачем вас распяли, дядя?!» —
«Чтоб в прятки водить, дитя.
Люблю сквозь ладонь подглядывать
в дырочку от гвоздя».
КУМИР
Великий хоккеист работает могильщиком.
Ах, водка-матушка,
ищи меня на дне...
Когда он в телевизорах
магичествовал,
убийства прекращались по стране.
Он был капризный принц
Олимпа и Сабены,
а после тридцати
он так застрессовал
наедине с забвеньем —
не дай вам бог перенести!
Он понял что-то
выше травм и грамот.
Над ямой он обтер
бутылку и батон.
Познал бы истину,
когда б работал Гамлет
сначала Йориком, могильщиком – потом.
«Ляжем – сравняемся», —
он говорил девчатам.
«Ляжем – сравняемся», —
он оборвет меня.
Не в голубой конек —
в глубинную лопату
врезается ступня.
Ляжем – сравняемся —
кумиры и селяне,
ляжем – сравняемся —
народы и леса,
в великой темноте в неназванном сияньи
ляжем – сравняемся.
Там побежденному стал победитель равен,
там, бывшие людьми,
безмолвные глядят —
взгляд клена, взгляд звезды и придорожный
камень.
Потом и камня нет.
Остался только взгляд.
Сограждане,
над ним не надо зубоскалить!
Рублевые цветы воруя с похорон,
надежда падшая
за вас подымет шкалик —
ваш бывший чемпион.
Когда по Пушкину кручинились миряне,
что в нем не чувствуют былого волшебства,
он думал: «Милые, кумир не умирает.
В вас юность умерла!»
Опять надстройка рождает базис.
Лифтер бормочет во сне Гельвеция.
Интеллигенция обуржуазилась.
Родилась люмпен-интеллигенция.
Есть в русском «люмпен» от слова «любят».
Как выбивались в инженера,
из инженеров выходит в люди
их бородатая детвора.
Их в институты не пустит гордость.
Там сатана правит балл тебе.
На место дворника гигантский конкурс —
/лузы носятся на метле!..
Двадцатилетняя, уже кормящая,
как та княгинюшка на Руси,
русая женщина новой формации
из аспиранток ушла в такси.
Ты едешь бледная – «люминесценция»! —
по темным улицам совсем одна.
Спасибо, люмпен-интеллигенция,
что можешь счетчик открыть с нуля!
Не надо думать, что ты без сердца.
Когда проедешь свой бывший дом,
две кнопки, вдавленные над дверцами,
в волненье выпрыгнут молодом...
Тебя приветствуют, как кровники,
ангелы утренней чистоты.
Из инженеров выходят в дворники —
кому-то надо страну мести!
МУЖИКОВСКАЯ ВЕСНА
В. Солоухину
Не бабье лето – мужиковская весна.
Есть зимний дуб. Он зацветает позже.
Все отцвели. И не его вина,
что льнут к педалям красные сапожки
и воет скорость, перевключена.
В лесу проходят правила вожденья.
Ему годится в дочери она.
Цветут дубы. Ну, прямо наважденье!
Такая незаконная весна
шатает семьи, как землетрясенье.
Учись, его свобода и питомица!
Он твой кумир, опора и кремень...
Ты на его предельные спидометры
накрутишь свои первые км.
Цветы у дуба розоваты – крем,
от их цветенья воздух проспиртованный.
Что будет с вами? Это возраст леса,
как говорит поэт – ребра и беса,
а повесть Евы не завершена...
На память в узелок сплети мизинец.
Прощай и благодарствуй, дуб-зимнец!
Сигналит мужиковская весна.
ДВЕ ПЕСНИ
I. ОН
Возвращусь в твой сад запущенный,
где ты в жизнь меня ввела,
в волоса твои распущенные
шептал первые слова.
Та жа дача полутемная.
Дочь твоя, белым-бела,
мне в лицо мое смятенное
шепчет первые слова.
А потом лицом в коленки
белокурые свои
намотает, как колечки,
вокруг пальчиков ступни.
Так когда-то ты наматывала
свои царские до пят
в кольца черные, агатовые
и гадала на агат!
И печальница другая
усмехается как мать:
«Ведь венчаются ногами.
Надо б ноги обручать».
В этом золоте и черни
есть смущенные черты,
мятный свет звезды дочерней,
счастье с привкусом беды.
Оправдались суеверия.
По бокам моим встает
горестная артиллерия —
ангел черный, ангел белая —
перелет и недолет!
Белокурый недолеток,
через годы темноты
вместо школьного, далекого,
говорю святое «ты».
Да какие там экзамены,
если в бледности твоей
проступают стоны мамины
рядом с ненавистью к ней.
Разлучая и сплетая,
перепутались вконец
черная и золотая —
две цепочки из колец.
Я б сказал, что ты, как арфа,
чешешь волосы до пят.
Но важней твое «до завтра».
До завтра б досуществовать!
II. ОНА
Волосы до полу, черная масть —
мать.
Дождь белокурый, застенчивый вдрожь —
дочь.
Гость к нам стучится, оставь меня с ним на всю ночь,
дочь».
«В этой же просьбе хотела я вас умолять,
мать».
мЯ – его первая женщина, вернулся, до ласки охоч,
дочь».
«Он – мой первый мужчина, вчера я боялась сказать,
мать».
"Доченька... Сволочь!.. Мне больше не дочь, прочь!..»
Это о смерти его телеграллма,
мама!..»
ХОЗЯЙКИ
В этом доме ремонт завели.
На вошедшего глянут с дивана
две войны, две сестры по любви,
два его сумасшедших романа.
Та в смятенье подастся к тебе.
А другая глядит не мигая —
запрокинутая на стене
ее малая тень золотая.
У нее молодые – как смоль.
У нее до колен – золотые.
Вся до пяток – презренье и боль.
Вся – любовь от ступней до затылка.
Что-то будет? Гадай не гадай...
И опять ты влюблен и повинен.
Перед ними стоит негодяй.
Мы его в этой позе покинем.
Потому что ремонт завели,
перекладываются паркеты.
И сейчас заметут маляры
два квадратных следа от портрета.
Напоили.
Первый раз ты так пьяна,
на пари ли?
Виновата ли весна?
Пахнет ночью из окна
и полынью.
Пол – отвесный, как стена...
Напоили.
Меж партнеров и мадам
синеглазо
бродит ангел вдребадан,
семиклашка.
Ее мутит, как ей быть?
Хочет взрослою побыть.
Кто-то вытащит ей таз
из передней,
и наяривает джаз,
как посредник:
«Все на свете в первый раз,
не сейчас – так через час,
интересней в первый раз,
чем в последний... »
Но чьи усталые глаза
стоят в углу, как образа?
И не флиртуют, не манят —
они отчаяньем кричат.
Что им мерещится в фигурке
между танцующих фигур?
И как помада на окурках,
на смятых пальцах
маникюр.
На суде, в раю или в аду,
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
хоть они совсем не близнецы».
Все равно, что скажут, все равно.
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнет на черный шпингалет.
ГРЕХ
Я не стремлюсь лидировать,
где тараканьи бега.
Пытаюсь реабилитировать
понятье греха.
Душевное отупение
отъевшихся кукарек —
это не преступленье —
великий грех.
Когда осквернен колодец
или Феофан Грек,
это не уголовный,
а смертный грех.
Когда в твоей женщине пленной
зарезан будущий смех —
это не преступленье,
а смертный грех...
Но было б для Прометея
великим грехом – не красть.
И было 6 грехом смертельным
для Аннушки Керн – не пасть.
Ах, как она совершила
его на глазах у всех —
Россию завороживший
бессмертный грех!
А гениальный грешник
пред будущим грешен был
не тем, что любил черешни,
был грешен, что – не убил.
ЗОЛОЧЕНОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ
Твоя «Волга» черная гонит фары дальние
в рощи золоченого разочарования.
Воли лазер чертовый, материнство раннее
мчится в золоченое разочарование!
Посулили золото – дали самоварное.
И зарей подчеркнуто разочарование,
над равниной черною и над тучей рваною
плачет золоченое разочарование!
В роще пыль алмазная, как над водопадом.
Просит притормаживать в пору листопада.
Не гони, шоферочка! Берегись аварии
в это золоченое разочарование.
СТАРАЯ ПЕСНЯ
Г. Джагарову
«По деревне янычары детей отби-
рают».
Болгарская народная песня.
Пой, Георгий, прошлое болит.
На иконах – конская моча.
В янычары отняли мальца.
Он вернется – родину спалит.
Мы с тобой, Георгий, держим стол.
А в глазах – столетия горят.
Братия насилуют сестер.
И никто не знает, кто чей брат.
И никто не знает, кто чей сын,
материнский вырезав живот.
Под какой из вражеских личин
раненая родина зовет?
Если ты, положим, янычар,
не свои ль сжигаешь алтари,
где чужие – можешь различать,
но не понимаешь, где свои.
Безобразя рощи и ручьи,
человеком сделавши на миг,
кто меня, Георгий, отлучил
от древесных родичей моих?
Вырванные груди волоча,
остолбеневая от любви,
мама, отшатнись от палача.
Мама! У него глаза – твои.
ОДА ОДЕЖДЕ
Первый бунт против Бога – одежда.
Голый, созданный в холоде леса,
поправляя Создателя дерзко,
вдруг – оделся.
Подрывание строя – одежда,
когда жердеобразный чудак
каждодневно
желтой кофты вывешивал флаг.
В чем великие джинсы повинны?
В вечном споре низов и верхов —
тела нижняя половина
торжествует над ложью умов.
И, плечами пожав, Слава Зайцев,
чтобы легче дышать или плакать,—
декольте на груди вырезает,
вниз углом, как арбузную мякоть.
Ты дыши нестесненно и смело,
очертаньями хороша,
содержанье одежды – тело,
содержание тела – душа.
БЬЕТ ЖЕНЩИНА
В чьем ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная – бьет!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что – неважно. Значит, им положено —
пошла по рожам, как белье полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Ьей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат —
отбить,
обуть,
быть умной,
хохотать,—
такая мука – непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
куда ж девались вы?!
1пк хочется к кому-то прислониться —
увы...
Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
«Сестрица моя в женском вытрезвителе!
Обидели...»
Как при водолюбце Владимире Крестителе,
бабья революция воет в вытрезвителе.
Что там пририсовано на стене «Трем витязям»?
Полное раскрытие в вытрезвителе.
«Дома норму выдайте, на работе выдайте,
дорогие бабоньки, устала от житья.
Муж придет, как выдоен. Я не меньше выдую.
Станем себе сами братья и мужья».
«Я тебя, сестричка, полюбила в хмеле.
Мы с тобой прозрели в ледяной купели.
Давай жить нарядно, словно две наяды,
купим нам фиалки, поступим в институт.
Фабричные фискалки от зависти помрут».
«Бабоньки, завязываю! Слушайте таксистку.
Этак жить – тощища. На смех гаражу?!
Чтобы в рот взяла я
эту дрянь? Спасибо.
Я хочу быть женщиной.
Мальчика рожу».
И сразу стало слышно каждое дыханье.
В белой палате – такая тишина!
Ведь в каждой спит мадонна,
светла и осиянна.
Словно тронул души кистью Тициан.
Завтра они выйдут на Преображенск
И у каждой будет Чудо
на руках.
Будет, будет мальчик.
Будет счастье женское.
Даже если будет все не так.
Я – двоюродная жена.
У тебя – жена родная!
Я сейчас тебе нужна,
Я тебя не осуждаю.
У тебя и сын и сад.
Ты, обняв меня за шею,
поглядишь на циферблат —
даже крикнуть не посмею.
Поезжай ради Христа,
где вы снятые в обнимку.
Двоюродная сестра,
застели ему простынку!
Я от жалости забьюсь.
Я куплю билет на поезд.
В фотографию вопьюсь.
И запрячу бритву в пояс.
ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Незнакомая, простоволосая,
застучала под утро в стекло.
К телефону без голоса бросилась.
Было тело его тяжело.
Мы тащили его на носилках,
угол лестницы одолев.
Хоть душа упиралась – насильно
вы втолкнули его в драндулет.
Перед третьими петухами,
на исходе вторых петухов,
чтоб сознанье не затухало,
словно «выход» зажегся восход.
Как божественно жить, как нелепо!
С неба хлопья намокшие шли.
Они были темнее, чем небо,
и светлели на фоне земли.
Что ты видел, летя в этой скорби,
сквозь поломанный зимний жасмин?
Увезли его в город на «скорой».
Но душа не отправилась с ним.
Она пела, к стенам припадала,
во вселенском сиротстве малыш.
Вдруг опомнилась – затрепетала,
догнала его у Мытищ.
СТАНСЫ
Вы мне читаете, притворщик,
свои стихи в порядке бреда.
Вы режиссер, Юрий Петрович,
но я люблю вас как поэта.
Когда актеры, грим оттерши,
выходят, истину отведав,
вы – божьей милостью актеры
но я люблю вас как поэтов.
Десятилетнюю традицию
уже не назовете модой.
Не сберегли мы наши лица,
для драки требуются морды.
Учи нас тангенсам-котангенсам,
таганская десятилетка.
Сегодня зрители Таганки
по совокупности – поэты.
Но мне иное время помнится,
когда, крылатей серафимов,