355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Иверский свет » Текст книги (страница 19)
Иверский свет
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Иверский свет"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Стадион нагнулся лупой,

Прожигательным стеклом

Над дымящимся мячом.

Правый край спешит заслоном,

Он сипит, как сто сифонов,

Ста медалями увенчан,

Стольким ноги поувечил.

Левый крайний, милый мой,

Ты играешь головой!

О, атака до угара!

Одурение удара.

Только мяч,

мяч,

мяч,

Только – вмажь,

вмажь,

вмажь!

«Наши – ваши» – к богу в рай.

21 А, Вознесенский

– 641 —

Ай!

Что наделал левый край!..

Мяч лежит в своих воротах.

Солнце черной сковородкой/

Ты уходишь, как горбун,

Под молчание трибун.

Левый крайний...

Не сбываются мечты,

С ног срезаются мячи.

И под краном

Ты повинный чубчик мочишь,

Ты горюешь и

бормочешь:

«А ударчик – самый сок,

Прямо в верхний уголок!»

БАЛЛАДА ТОЧКИ

«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!»

Балда!

бы забыли о пушкинской пуле!

Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,

В пробитые головы лучших поэтов.

Стрелою пронзив самодурство и свинство,

К потомкам неслась траектория свиста!

И не было ючки. А было – начало.

Мы в землю уходим, как в двери вокзала.

И точка тоннеля, как дуло, черна...

В бессмертье она?

Иль в безвестность она?..

Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —

Вторая проекция той же прямой.

В природе по смете отсутствует точка.

Мы будем бессмертны.

И это – точно!

МОНОЛОГ МЕРЛИН МОНРО

Я Мерлин, Мерлин.

Я героиня

Самоубийства и героина,

кому горят мои георгины?

кем телефоны заговорили?

то в костюмерной скрипит лосиной?

Невыносимо,

невыносимо, что не влюбиться,

невыносимо без рощ осиновых,

невыносимо самоубийство,

но жить гораздо

невыносимей!

Продажи Рожи. Шеф ржет, как мерин.

(Я помню Мерлин.

Ее глядели автомобили.,

На стометровом киноэкране

в библейском небе,

меж звезд обильных,

над степью с крохотными рекламами

дышала Мерлин,

ее любили...)

Изнемогают, хотят машины.

Невыносимо,

невыносимо

лицом в сиденьях, пропахших псиной!

Невыносимо,

когда насильно,

а добровольно – невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,

невыносимее – углубиться.

Где наша вера? Нас будто сдунули,

существованье – самоубийство,

самоубийство – бороться с дрянью,

самоубийство – мириться с ними,

невыносимо, когда бездарен,

когда талантлив – невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,

деньгами, девками загорелыми,

ведь нам, актерам,

жить не с потомками,

а режиссеры – одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,

но отпечатываются подушки

на юных лицах, как след от шины,

невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?

Ведь знала мама – меня раздавят,

о кинозвездное оледененье,

нам невозможно уединенье,

в метро,

в троллейбусе,

в магазине.

«Приветик, вот вы!» – глядят разини,

невыносимо, когда раздеты

во всех афишах, во всех газетах,

забыв,

что сердце есть посередке,

в тебя завертывают селедки,

лицо измято,

глаза разорваны

(как страшно вспомнить

во «Франс-Обзёрвере»

свой снимок с мордой

самоуверенной

на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:

«Вы просто дуся,

ваш лоб – как бисерный!»

А вам известно, чем пахнет бисер?!

Самоубийством!

Самоубийцы – мотоциклисты,

самоубийцы спешат упиться,

от вспышек блицев бледны министры —

самоубийцы,

самоубийцы,

идет всемирная Хиросима,

невыносимо,

невыносимо все ждать,

чтоб грянуло,

а главное

необъяснимо невыносимо,

ну, просто руки разят бензином!

Невыносимо

горят на синем

твои прощальные апельсины...

Я баба слабая. Я разве слажу?

Уж лучше – сразу!

СОЛОВЕЙ-ЗИМОВЩИК

Свищет всенощною сонатой

между кухонь, бензина, шей

сантехнический озонатор,

переделкинский соловей!

Ах, пичуга микроскопический,

бьет, бичует, все гнет свое,

не лирически —

гигиенически,

чтоб вы выжили, дурачье.

Отключи зежиганье, собственник.

Стекла пыльные опусти.

Побледней от внезапной совести,

кислорода и красоты.

Что поет он? Как лошадь пасется,

и к земле из тела ея

августейшая шея льется —

тайной жизни земной струя.

Ну, а шея другой – лимонна,

мордой воткнутая в луга,

как плачевного граммофона

изгибающаяся труба

Ты на зиму в края лазоревы

улетишь, да не тот овес.

Этим лугом сердце разорвано,

лишь на родине ты поешь.

Показав в радиольной лапке

музыкальные коготки,

на тебя от восторга слабнут

переделкинские коты.

Кто же тронул тебя берданкой?

Тебе Африки не видать.

Замотаешься в шарфик пернатый,

попытаешь перезимовать.

Ах, зимой застынут фарфором

шесть кистей рябины в снегу,

точно чашечки перевернутые,

темно-огненные внизу... "

Как же выжил ты, мой зимовщик,

песни мерзнущий крепостной?

Вновь по стеклам хлестнул, как мойщик,

голос, тронутый хрипотцой!

Бездыханные перерывы

между приступами любви.

Невозможные переливы,

убиенные соловьи.

ОТЦУ

Отец, мы видимся все реже-реже,

в годок – разок.

А Каспий усыхает в побережье

и скоро станет —

как сухой морской конек.

Ты дал мне жизнь.

Теперь спасаешь Каспий,

как я бы заболел когда-нибудь.

Всплывают рыбы

с глазками как капсюль.

– 6ч?8 —

Единственно возможное

лекарство —

в них воды

Севера

вдохнуть!

И все мои конфликтовые

смуты —

«конфликт на час»

пред этой, папа, тихою

минутой,

которой ты измучился сейчас.

Поможешь маме вытирать тарелки.»

Сам думаешь: а) море на мели,

б) повернувшись, северные реки

изменят вдруг вращение

Земли?

в) как бы древних льдов не растопили...

Тогда вопрос:

не «сколько

ангелов на

конце иголки?», но—

«сколько человечества уместится

на шпиле

Эмпайр Билдинг

и Останкино?»

ОДА ДУБУ

Свитезианские восходы.

Поблескивает изреченье:

«Двойник-дуб. Памятник природы

республиканского значенья».

Сюда вбегал Мицкевич сланною.

Она робела.

Над ними осыпался памятник,

как роспись лиственно и пламенно,—

куда Сикстинская капелла!

Он умолял: «Скорее спрячемся,

где дождь случайней и ночнее,

и я плечам твоим напрягшимся

придам всемирное значенье!»

Прилип к плечам сырым и плачущим

дубовый лист виолончельный.

Великие памятники Природы!

Априори:

Екатерининские березы,

бракорегистрирующие рощи,

облморе,

и. о. лосося,

оса, желтая как улочка Росси,

реставрируемые лоси.

Общесоюзный заяц!

Ты на глазах превращаешься в памятник,

историческую реликвию,

исчезаешь,

завязав уши, как узелок на дорогу

великую"

Как Рембрандты, живут по описи

35 волксв Горьковской области.

Жемчужны тучи обложные,

спрессованные рулонами.

Люблю вас, липы областные,

и вас люблю, дубы районные.

Какого званья небосводы?

И что истоки?

История ли часть природы?

Природа ли кусок истории?

Мы – двойники. Мы агентура

двойная, будто ствол дубовый,

между природой и культурой,

политикою и любовью.

В лесах свисают совы матовые,

свидетельницы Батория,

как телефоны-автоматы

надведомственной категории

Душа в смятении и панике,

когда осенне и ничейно

уходят на чужбину памятники

неизъяснимого значенья!

И, перебита крысоловкой,

прихлопнутая к пьедесталу,

разиня серую головку,

«Ночь» Микеланджело привстала.

ПЕРВЫЙ ЛЕД

Мерзнет девочка в автомате,

прячет в зябкое пальтецо

все в слезах и губной помаде

перемазанное лицо.

Дышит в худенькие ладошки.

Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.

Ей обратно одной, одной

вдоль по улочке ледяной.

Первый лед. Это в первый раз.

Первый лед телефонных фраз.

Мерзлый след на щеках блестит —

первый лед от людских обид.

Поскользнешься. Ведь в первый раз.

Бьет по радио поздний час.

Эх, раз,

еще раз,

еще много, много раз.

мотогонки

ПО ВЕРТИКАЛЬНОЙ СТЕНЕ

Н. Андросовой

Завораживая, манежа,

свищет женщина по манежу!

Краги – красные, как клешни.

Губы крашеные – грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

хризантему заткнув за талию!

Ангел атомный, амазонка!

Щеки вдавлены, как воронка.

Мотоцикл над головой

электрическою пилой.

Надоело жить вертикально.

Ах, дикарочка, дочь Икара...

Обыватели и весталки

вертикальны, как «ваньки-встаньки».

В этой, взвившейся над зонтами,

меж оваций, афиш, обид,

сущность женщины

горизонтальная

мне мерещится и летит!

Ах, как кружит ее орбита!

Ах, как слезы к белкам прибиты!

И тиранит ее Чингисхан —

Замдиректора Сингичанц...

Сингичанц: «Ну, а с ней не мука?

Тоже трюк – по стене, как муха...

А вчера камеру проколола... Интриги...

Пойду напишу

по инстанции...

и царапается, как конокрадка».

Я к ней вламываюсь в антракте.

«Научи, говорю, горизонту... »

А она молчит, амазонка.

А она головой качает.

А ее еще трек качает.

А глаза полны такой —

горизонтальною

тоской!

Сидишь беременная, оледная.

Как ты переменилась, бедная.

Сидишь, одергиваешь платьице,

и плачется тебе, и плачется...

За что нас только бабы балуют

и губы, падая, дают,

и выбегают за шлагбаумы,

и от вагонов отстают?

Как ты бежала за вагонами,

глядела в полосы оконные...

Стуча г почтовые, курьерские,

хабаровские, люберецкие...

И от Москвы до Ашхабада,

остолбенев до немоты,

стоят, как каменные, бабы,

луне подставив животы.

И, поворачиваясь к свету,

в ночном быту необжитом —

как понимает их планета

своим огромным животом.

Кто мы – фишки или великие?

Гениальность в крови планеты.

Нету «физиков», нету «лириков»-

лилипуты или поэты!

Независимо от работы

нам, как оспа, привился век.

Ошарашивающее – «Кто ты?»

нас заносит, как велотрек.

Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?..

Как Венеру шерстит пальто!

Кукарекать стремятся скворки,

архитекторы – в стихотворцы!

И, оттаивая ладошки,

поэтессы бегут в лотошницы!

Ну а ты?..

Уж который месяц —

в звезды метишь, дороги месишь...

Школу кончила, косы сбросила,

побыла продавщицей – бросила.

И опять и опять, как в салочки,

меж столешниковых афиш,

несмышленыш, олешка, самочка,

запыхавшаяся, стоишь!..

Кто ты? Кто?!– Ты глядишь с тоскою

в книги, в окна – но где ты там?—

припадаешь, как к телескопам,

к неподвижным мужским зрачкам...

Я брожу с тобой в толщах снега...

Я и сам посреди лавин,

вроде снежного человека,

абсолютно неуловим.

ТОРГУЮТ АРБУЗАМИ

Москва завалена арбузами.

Пахнуло волей без границ.

И веет силой необузданной

от возбужденных продавщиц.

Палатки. Гвалт. Платки девчат.

Хохочут. Сдачею стучат.

Ножи и вырезок тузы.

«Держи, хозяин, не тужи!»

Кому кавун? Сейчас расколется!

И так же сочны и вкусны

милиционерские околыши

и мотороллер у стены.

И так же весело и свойски,

как те арбузы у ворот,—

земля

мотается

в авоське

меридианов и широт.

ОСЕННИЙ ВОСКРЕСНИК

Кружатся опилки,

груши и лимоны.

Прямо

на затылки

падают балконы!

Мимо этой сутолоки,

ветра, листопада

мчатся на полуторке

ведра и лопаты.

Над головоломной

ка-

та-

строфой

мы летим в Коломну

убирать картофель.

Замотаем платьица,

брючины засучим.

Всадим заступ

в задницы

пахотам и кручам!

ЕЛЕНА СЕРГЕЕВНА

Борька – Любку, Чубук – двух Мил,

А он учителку полюбил!

Елена Сергеевна, ах, она...

(Ленка по уши влюблена!)

Елена Сергеевна входит в класс.

МилыйЛенкакричит из глаз.)

Елена Сергеевна ведет урок.

(Ленка, вспыхнув, крошит мел;

Понимая, не понимая,

точно в церкви или в кино,

мы взирали, как над пеналами

шло

таинственное

оно..»

И стоит она возле окон —

чернокссая, синеокая,

закусивши свой красный рот,

белый табель его берет!

Что им делать, таким двоим?

Мы не ведаем, что творим.

Педсоветы сидят:

«Учтите,

Вы советский, никак, учитель!

На Смоленской вас вместе видели... »

Как возмездье, грядут родители.

Ленка – хищница, Ленка – мразь,

Ты ребенка втоптала в грязь!

«О спасибо моя учительница

за твою высоту лучистую

как сквозь первый ночной снежок

я затверживал твой урок

и сейчас как звон выручалочки

из жемчужных уплывших стран

окликает меня-англичаночка —

«проспишь алгебру

мальчуган...»

Ленка, милая, Ленка – где?

Ленка где-то в Алма-Ате.

Ленку сшибли, как птицу влет...

Елена Сергеевна водку пьет.

Матери сиротеют.

Дети их покидают.

Ты мой ребенок,

мама,

брошенный мой ребенок.

СИРЕНЬ «МОСКВА—ВАРШАВА»

Р. Гамзатову

11.111.61.

Сирень прощается, сирень – как лыжница,

сирень, как пудель, мне в щеки

лижется!

Сирень заревана,

сирень – царевна,

сирень пылает ацетиленом!

Расул Гамзатов хмур как бизон.

Расул Гамзатов сказал: «Свезем».

12.111.61.

Расул упарился. Расул не спит.

В купе купальщицей сирень дрожит.

О, как ей боязно!

Под низом

колеса поезда – не чернозем.

Наверно, в мае цвесть «красивей»...

Двойник мой, магия, сирень, сирень,

сирень как гений!

Из всех одна

на третьей скорости цветет она!

Есть сто косулей —

одна газель.

Есть сто свистулек – одна свирель.

Несовременно цвести в саду.

Есть сто сиреней.

Люблю одну.

Ночные грозди гудят махрово,

как микрофоны из мельхиора.

У, дьявол-дерево! У всех мигрень.

Как сто салютов, стоит сирень.

13.111.61.

Таможник вздрогнул: «Живьем? В кустах?!»

Таможник, ахнув, забыл устав.

Ах, чувство чуда – седьмое чувство...

Вокруг планеты зеленой люстрой,

промеж созвездий и деревень

свистит

трассирующая

сирень!

Смешны ей – почва, трава, права...

Р.5.

Читаю почту: «Сирень мертва».

Р.Р.5.

Черта с два!

НОВОГОДНЕЕ ПИСЬМО В ВАРШАВУ

А. Л.

Когда под утро, точно магний,

бледнеют лица в зеркалах

и туалетною бумагой

прозрачна пудра на щеках,

как эти рожи постарели!

Как хищно на салфетке в ряд,

как будто раки на тарелке,

их руки красные лежат!

Ты бродишь среди этих блюдищ.

Ты лоб свой о фужеры студишь.

Ты шаль срываешь. Ты горишь.

«В Варшаве душно», – говоришь.

А у меня окно распахнуто

в высотный город словно в сад

и снег антоновкою пахнет

и хлопья в воздухе висят

они не движутся не падают

ждут

не шелохнутся

легки

внимательные

как лампады

или как летом табаки.

Они немножечко качнутся,

когда их ноженькой

коснутся,

одетой в польский сапожок...

Пахнет яблоком снежок.

ПЕСЕНКА ТРАВЕСТИ ИЗ СПЕКТАКЛЯ

«АНТИМИРЫ»

Стоял Январь, не то Февраль,

какой-то чертовый Зимарь.

Я помню только голосок,

над красным ротиком – парок

и песенку:

«Летят вдали

красивые осенебри,

но если наземь упадут,

их человолки загрызут...»

СКВОЗЬ СТРОИ

И снится страшный сон Тарасу.

Кусищем воющего мяса

сквозь толпы, улицы,

гримасы,

сквозь жизнь, под барабанный вой,

сквозь строй ведут его, сквозь строй!

Ведут под коллективный вой:

«Кто плохо бьет – самих сквозь строй».

Спиной он чувствует удары!

Правофланговый бьет удало.

Друзей усердных слышит глас:

«Прости, старик, не мы – так нас».

За что ты бьешь, дурак господень?

За то, что век твой безысходен?

Жена родила дурачка.

Кругом долги. И жизнь тяжка.

А ты за что, царек отечный?

За веру, что ли, за отечество?

За то, что перепил, видать?

И со страной не совладать?

А вы, эстет, в салонах куксясь?

(Шпицрутен в правой, в левой – кукиш)

За что вы столковались с ними?

Что смел я то, что вам не снилось?

«Я понимаю ваши боли,—

сквозь сон он думал,– мелкота,

мне не простите никогда,

что вы бездарны и убоги,

вопит на снеговых заносах,

как сердце раненой страны,

мое в ударах и занозах

мясное

месиво

спины!

Все ваши боли вымещая,

эпохой сплющенных калек,

люблю вас, люди, и прощаю.

Тебя я не прощаю, век.

Я верю – в будущем, потом... »

• 4

Удар В лицо сапог. Подъем.

АВТОПОРТРЕТ

Рн тощ, точно сучья. Небрит и мордаст.

Под ним третьи сутки

трещит мой матрас.

Чугунная тень по стене нависает.

И губы вполхери, дымясь, полыхают.

«Приветик,– хрипит он,– российской поэзии.

Вам дать пистолетик? А может быть, лезвие?

Вы – гений? Так будьте ж циничнее к хаосу...

А может, покаемся?..

Послюним газетку и через минутку

свернем самокритику как самокрутку?.. »

Зачем он тебя обнимает при мне?

Зачем он мое примеряет кашне?

И щурит прищур от моих папирос...

Чур меня, чур!

505! 5051

ЛЕЙТЕНАНТ ЗАГОРИН

Я во Львове. Служу на сборах,

в красных кронах, лепных соборах.

Там столкнулся с судьбой моей

лейтенант Загорин. Андрей.

(Странно... Даже Андрей Андреевич, 1933.

174. Сапог 42. Он дал мне свою гимнастерку.

Она сомкнулась на моей груди, тугая, как

кожа тополя. И внезапно над моей головой

зашумела чужая жизнь, судьба, как шумят кроны...

«Странно»,– подумал я... )

Ночь.

Мешая Маркса с Авиценной,

спирт с вином, с луной Целиноград,

о России

рубят офицеры.

А Загорин мой – зеленоглаз!

Ах, Загорин, помниш!» наши споры?

Ночь плыла.

Женщина, сближая нас и ссоря,

стройно изгибалась у стола.

И как фары огненные манят —

из его цыганского лица

вылетал сжигающий румянец

декабриста или чернеца.

Так же, может, Лермонтов и Пестель,

как и вы, сидели, лейтенант.

Смысл России

исключает бездарь.

Тухачевский ставил на талант.

Если чей-то череп застил свет,

вы навылет прошибали череп

и в свободу

глядели

через —

каЛ глядят в смотровую щель!

Но и вас сносило наземь, косо,

сжав коня кусачками рейтуз.

«Ах, поручик, биты ваши козыри».

«Крою сердцем – это пятый туз!»

Огненное офицерство!

Сердце – ваш беспроигрышный бой.

Амбразуры закрывает сердце.

Гибнет от булавки

болевой.

На балкон мы вышли.

Внизу шумел Львов.

Он рассказал мне свою историю. У каждого

офицера есть своя история. В этой была

женщина и лифт.

«Странно»,– подумал я...

СООБЩАЮЩИЙСЯ ЭСКИЗ

Мы как сосуды

налиты синим,

зеленым, карим,

друг в друга сутью,

что в нас носили,

перетекаем.

Ты станешь синей,

я стану карим,

а мы с тобою

непрерывно переливаемы

из нас – в другое.

В какие ночи

какие виды,

чьих астрономищ?

Не остановишь —

остановите!—

не остановишь.

Текут дороги,

как тесто город,

дома текучи,

и чьи-то уши

текут как хобот.

А дальше – хуже!

А дальше...

Все течет. Все изменяется.

Одно переходит в другое.

Квадраты расползаются в эллипсы.

Никелированные спинки кроватей текут, как разварив

шиеся макароны. Решетки тюрем свисают, как крен

деля или аксельбанты.

Генри Мур, краснощекий английский ваятель, носился

по биллиардному сукну своих подстриженных га-

зонов.

Как шары блистали скульптуры, но они то расплывались

как флюс, то принимали изящные очертания тазо-

бедренных суставов.

«Остановитесь!—вопил Мур.– Вы прекрасны!..»

Не останавливались.

По улицам проплыла стайка улыбок.

На мировой арене, обнявшись, пыхтели два борца.

Черный и оранжевый. Их груди слиплись. Они стояли,

похожие сбоку на плоскогубцы, поставленные на

попа.

Но – о ужас! На оранжевой спине угрожающе просту-

пили черные пятна.

Просачивание началось. Изловчившись, оранжевый кру-

тил ухо соперника и сам выл от боли – это было

его собственное ухо.

Оно перетекло к противнику.

Букашкина выпустили.

Он вернулся было в бухгалтерию, но не смог ее об-

наружить, она, реорганизуясь, принимала новые

формы.

Дома он не нашел спичек. Спустился ниже этажом.

Одолжить.

В чужой постели колыхалась мадам Букашкина. «Ты

как здесь?». «Сама не знаю – наверно, протекла

через потолок». Вероятно, это было правдой. По-

тому, что на ее разомлевшей коже, как на разо

гревшемся асфальте, отпечаталась чья-то пятерня

с перстнем. И почему-то ступня.

Вождь племени Игого-жо искал новые формы перехода

от феодализма к капитализму.

Все текло вниз, к одному уровню, уровню моря.

Обезумевший скульптор носился, лепил, придавая пред-

метам одному ему понятные идеальные очертания,

но едва вещи освобождались от его пальцев, как

они возвращались к прежним формам, подобно то-

му, как расправляются грелки или резиновые шари-

ки клизмы.

Лифт стоял вертикально над половодьем, как ферма

по колено в воде.

«Вверх-вниз!»

Он вздымался, как помпа насоса,

«Вверх-вниз».

Он перекачивал кровь планеты.

«Прячьте спички в местах, недоступных детям».

Но места переместились и стали доступными.

«Вверх-вниз».

Фразы бессильны. Словаслиплисьводнуфразу.

Согласные растворились.

Остались одни гласные.

«Оаыу аоии оааоиаые!..»

Это уже кричу я.

Меня будят. Суюг под мышку ледяной градусник,

Я с ужасом гляжу на потолок.

Он квадратный.

ночь

Сколько звезд!

Как микробов

в воздухе...

ПОТЕРЯННАЯ БАЛЛАДА

I

В час осенний,

сквозь лес опавший,

осеняюще и опасно

в нас влетают, как семена,

чьи-то судьбы и имена.

Это Переселенье Душ.

В нас вторгаются чьи-то тени,

как в кадушках растут растенья...

В нервной клинике 300 душ.

Бывший зодчий вопит: «Я – Гойя».

Его шваброй на койку гонят.

А в ту вселился райсобес —

всем раздаст и ходит без...

А пацанка сидит в углу.

Что таит в себе – ни гугу.

У ней – зрачки киноактрисы

косят,

как кисточки у рыси...

II

Той актрисе все опостылело,

как пустынна ее Потылиха!

Подойдет, улыбнуться силясь:

«Я в кого-то переселилась!

Разбежалась, как с бус стеклярус.

Потерялась я, потерялась! .»

Она ходит, сопоставляет.

Нас, как стулья, переставляет.

И уставится из угла,

как пустынный костел гулка.

Машинально она – жена.

Машинально она – жива.

Машинальны вокруг бутылки,

и ухмылки скользят обмылками.

Как украли ее лабазко!..

А ночами за лыжной базой

три костра она разожжет

и на снег крестом упадет

потрясение и беспощадно

как посадочная площадка

пахнет жаром смолой лыжней

ждет лежит да снежок лизнет

самолв! ушел – не догонишь

Ненайденыш мой, ненайденыш!

Потерять себя – не пустяк,

вся бежишь, как вода в горстях...

III

А вчера, столкнувшись в гостях,

я увижу, что ты – не ты,

сквозь проснувшиеся черты —

тревожно и радостно,

как птица, в лице твоем, как залетевшая

в фортку птица,

бьет пропавшая красота...

«Ну вот,– ты скажешь, – я и нашлась,

кажется...

в новой ленте играю... В 2-х сериях...

Если только первую пробу не зарубят!..»

ТУМАННАЯ УЛИЦА

Туманный пригород как турман.

Как поплавки милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Все – по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили...

Бреду.

Верней – барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина – от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая – вдова,

еще – твоя, уже – чужая...

О тумбы, о прохожих трусь я...

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман – не разберешься,

о чью щеку в тумане трешься...

Ау!

Туман, туман – не дозовешься...

Как здорово, когда туман рассеивается!

ПРОТИВОСТОЯНИЕ ОЧЕЙ

Третий месяц ее хохот нарочит,

третий месяц по ночам она кричит.

А над нею, как сиянье, голося,

вечерами

разражаются

Глаза!

Пол-лица ошеломленное стекло

вертикальными озерами зажгло

...Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,

ты их слушаешь,

как лунный садовод,

жизнь и боль твоя, как влага к облакам,

поднимается к наполненным зрачкам.

Говоришь: «Невыносима синева!

И разламывает голова!

Кто-то хищный и торжественно-чужой

свет зажег и поселился на постой... »

Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.

Говоришь – они к аварии манят.

Вместо слез —

иллюминированный взгляд.

«Симулирует», – соседи говорят.

Ходят люди, как глухие этажи.

Над одной горят глаза, как витражи.

Сотни женщин их носили до тебя,

сколько муки накопили для тебя!

Раз в столетие

касается

людей

это Противостояние Очей!..

...Возле моря отрешенно и отчаянно

бродит женщина, беременна очами.

Я под ними не бродил,

за них жизнью заплатил.

К БАРЬЕРУ!

(Из Ш. Нишнианидзе)

Когда дурак кудахчет над талантом

и торжествуют рыцари карьеры —

во мне взывает совесть секундантом:

к барьеру!

Фальшивые на ваших ризах перлы.

Ложь забурела, но не околела.

Эй, становитесь! Мой выстрел – первый!

К барьеру!

Завистник словоблудит на собранье.

Но я не отвечаю лицемеру,

я вкладываю пулю вместо брани —

к барьеру!

Отвратны ваши лживые молебны.

Художники – в нас меткость глазомера —

становимся к трибуне и к мольберту —

к барьеру.

Строка моя, заряженная ритмом,

не надо нам лаврового венца.

Зато в свинцовом типографском шрифте

мне нравится присутствие свинца...

Но как внезапно сердце заболело,

и как порой стоять невыносимо —

когда за гранью смертного барьера

жизнь пахнет темнотой и апельсином...

БАЛЛАДА О ПОДВИГЕ ПРОФЕССОРА ЖОРДАНИЯ

(Из Ш. Нишниаиид.ле)

I

«Боинг» средь океана

тонет, как мерный кит.

Народ в пылающем «Боинге»

давится и вопит.

Натягивают пассажиры

спасательные жилеты.

И только жилета нету

для девочки безбилетной.

Звереют у люка люди.

Ни в ком состраданья нет.

Но кто-то с себя снимает

и ей отдает жилет.

Девочка, кругом звери!

Но он из других натур —

вздохнул на прощанье поглубже

и сам ей жилет надул.

Потом подмигнул стюардессе:

«Не надо меня жалеть.

У каждого свои вкусы.

Я не ношу жилет».

«Держись!» – приказал он девочке

и вытолкнул ее в люк.

И кинул ей вслед последний,

как нимб, спасательный круг.

Мингрельская колыбельная

и сказка его взрастила,

его воспитали заветы

Цотне и Автандила,

его воспитали песни,

где слезы быка мы встретим,

участье к любой пичуге,

но главное – нежность к детям.

Под дудочку без оглядки

танцуют в полях несжатых

грузинские ангелята,

грузинскиз медвежата.

III

Вы – дочь народа великого,

что с вами сегодня стало?

Наверно, вы, утомившись,

склонились на руль «Мустанга... »

Вы – дэЛь народа великого,

но знаете ль, грустнолицая,

есть крохотная Колхида,

обитель великих рыцарей?

Вы выросли, стали матерью,

вас манит жизнь впереди,

спасенная воздухом,

выдохнутым из грузинской груди.

Паря на бесшумных шинах,

вы счастливы, очень счастливы,

но спасшего вас мужчину

вы вспоминаете часто ли?..

Он каждую ночь вам снится,

он вас беспокоит, ибо

спасательный круг струится

над ним милосердным нимбом.

Когда-нибудь приезжайте

в наши пенаты, дочка.

Здесь люди гостеприимны.

Как он, такие же точно...

Любимая моя Грузия

жертвенная страна!

В море, как круг спасательный,

покачивается луна.

ГРИГОРИЙ РАСПУТИН

(Из Ш. Нишнианидз».)

Для люоовниц – Гришенька, для народа – Гришка,

перебрал ты лишнего, скоро тебе крышка.

Жизнь свою в камине сожги, как поленья,

посади Империю себе на колени!

На плече, как сокол, сидит цареныш.

Взвил судьбу высоко, гляди – уронишь.

Берегись, Григорий, Григорий Ефимыч,

шел ты в дом игорный, где выигрыш – финиш.

Девка подозрительная под тобой лопочет.

Или дэвы мстительно над тобой хохочут?

Кто ты? Жизни тризна? Забава ль туристам?

Иль тоска мужицкого авантюриста?

Что за ужас прячется под пьяной зевотой?

Почему ты мучаешь меня сегодня?

Спит страна великая, щедрая и нищая,

голову собора уронив на нивы.

Пробудись, любимая, смахни супостатов.

В небесах проносится планета хвостатая.

Отражаясь в реках и в юбках с люрексом,

мчит планета красная. Скоро революция.

Р. Щедрину

В воротничке я —

как рассыльный.

В кругу кривляк.

Но по »:очам я – пес России

о двух крылах.

С обрывком галстука на вые,

и дыбом шерсть.

И дыбом крылья огневые.

Врагов не счесть...

А ты меня шерстишь и любишь,

когда ж грустишь —

выплакиваешь мне, что людям

не сообщишь.

В мурло уткнешься меховое,

В репьях, в шипах...

И слезы общею звездою

В шерсти шипят.

И неминуемо минуем

твою беду

* неименуемо немую

минуту ту.

А утром я свищу насильно,

но мой язык —

что слезы

слизывал

России,

чей сдетел лик.

ПРОЩАНИЕ С ПОЛИТЕХНИЧЕСКИМ

Большой аудитории посвящаю

В Политехнический!

В Политехнический!

По снегу фары шипят яичницей.

Милиционеры свистят панически.

Кому там хнычется?!

В Политехнический!

Ура, студенческая шарага!

А ну, шарахни

по совмещанам свои затрещины!

Как нам мещане мешали встретиться!

Ура вам, дура

в серьгах-будильниках!

Ваш рот, как-дуло,

разинут бдительно.

Ваш стул трещит от перегрева.

Умойтесь! Туалет – налево.

Ура, галерка! Как шашлыки,

дымятся джемперы, пиджаки.

Тысячерукий, как бог языческий.

Твое Величество —

Политехнический!

Ура, эстрада! Но гасят бра.

И что-то траурно звучит «ура».

12 скоро. Пора уматывать.

Как ваши лица струятся матово.

В них проступают, как сквозь экраны,

все ваши радости, досады, раны.

Вы, третья с краю,

с копной на лбу,

я вас не знаю.

Я вас люблю!

Чему смеетесь? Над чем всплакнете?

И что черкнете, косясь, в блокнотик?

Чго с вами, синий свитерок?

В глазах тревожный ветерок...

Придут другие – еще лиричнее,

но это будут не вы —

другие.

Мои ботинки черны, как гири.

Мы расстаемся, Политехнический!

Нам жить недолго. Суть не в овациях.

Мы растворяемся в людских количествах

в твоих просторах,

Политехнический.

Невыносимо нам расставаться.

Я ненавидел тебя вначале.

Как ты расстреливал меня молчанием!

Я шел как смертник в притихшем зале.

Политехнический, мы враждовали!

Ах, как я сыпался! Как шла на помощь

записка искоркой электрической...

Политехнический,

ты это помнишь?

Мы расстаемся, Политехнический.

Ты на кого-то меня сменяешь,

но, понимаешь,

пообещай мне, не будь чудовищем,

забудь

со стоющим!

Ты ворожи ему, храни разиню.

Попитехнический —

моя Россия!—

ты очень бережен и добр, как бог-

лишь Маяковского не уберег...

Поэты падают,

дают финты

меж сплетен, патоки

и суеты,

но где б я ни был – в земле, на Ганге,

ко мне прислушивается

магически

гудящей

раковиною

гиганта

большое ухо

Политехнического!

ПРОЛОГ И I ДЕЙСТВИЕ

Шесть церквей псвычищали под метелку.

Шесть овчарок повели по алтарям.

Сколько?

Сколько?

Сколько?

Весь урон не сосчитать колоколам.

Сколько, сколько, сколько

разворовано веков по простоте?

Скорбно вместо Сергия и Ольги

ставим свечи мы безликой пустоте.

«Всем, всем – колокольни-балаболки!—

Воры взяты и суду дают ответ».

– Сколько?

Сколько?

Сколько?

– Шесть, семь, восемь лет.

Все иконы по местам вернулись, найдены,

кто в киот, кто в красный угол, кто в ларец.

Лишь одна не вернулась —

Богоматерь.

Утешительница Сердец.

ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВСЕСОЮЗНЫЙ РОЗЫСК:

«Богоматерь. Утешительница Сердец.

Лик розов.

Из особых примет:

лишены слезников византийские

нарисованные глаза,

потому и в глазах разыскиваемой

не задерживается слеза.

Льются слезы за ней по пятам».

Овчарки ведут по следам

ПРОЛОГ-ПОСВЯЩЕНИЕ

Где ты шествуешь, Утешительница,

утешающая сердца?

На великих всемирных тишинкак

кто торгует Тебя у слепца

среди плача и матерщины?

Под Москвою, Сургою, Уфою,

на шоссе, принимая дитя,

голосующею рукою

осеняешь не взявших Тебя.

Утешенья им шлешь и покоя.

Утешение блудному сыну,

Утешенье безвинной вине


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю