355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Иверский свет » Текст книги (страница 21)
Иверский свет
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Иверский свет"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

рыба боли и печали,

прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь.

Ничего не отвечает рыба.

Тихо.

Озеро приграничное.

Три сосны.

Изумленнейшее хранилище

жизни, облака, вышины

Лебедев 1916, Бирман 1941, Румер 1902, Бойко оба 1933.

ДИАЛОГ САН-ФРАНЦИССКОГО ПОЭТА

– Итак,

в прошедшем поэт, в настоящем просящий суда,

свидетель себя и мира в 60-е года?

– Да!

– Клянетесь ответствовать правду в ответ?

– Да.

– Живя на огромной, счастливейшей из планет,

песчиночке из моего решета...

– Да.

– ...вы производили свой эксперимент?

– Да.

Любили вы петь и считали, что музыка – ваша звезда?

Да.

Имели вы слух или голос и знали хотя бы предмет?

Нет.

Вы знали ли женщину е узкою трубочкой рта?

И дом с фонарем отражался в пруду, как бубновый

валет?

Нет.

Все виски просила без соды и льда?

Нет, нет, нет!

Вы жизнь ей вручили. Где женщина та?

Нет.

Вы все испытали – монаршая милость, политика,

деньги, нужда,

все, только бы песни увидели свет,

дешевую славу с такою доплатою вслед!

Да.

И все ж, мой отличник, познания ваши на «2»?

Да.

Хотели пустыни – а шли в города,

смирили ль гордыню, став модой газет?

Нет.

Вы были ль у цели, когда стадионы ревели вам «Дай»?

Почти да.

В стишках все – вопросы, в них только и есть что

вреда,

производительность труда

падает, читая сей бред?

Да.

И все же вы верите в некий просвет?

Да.

Ну, мальчики, может,

ну, девочки, может,

но сникнут под ношею лет,

друзья же подались в искусство «дада»?

Кто да.

Все – белиберда,

в вас нет смысла, поэт!

Да, если нет.

Вы дали ли счастье той женщине, для

которой трудились, чей образ воспет?

Да,

то ость нет.

Глухарь стихотворный, напяливший джинсы,

поешь, наступая на горло собственной жизни?

Вернешься домой – дома стонет беда?

Да.

Хотел ли свободы парижский Конвент?

Преступностью ль стала его правота?

Да.

На вашей земле холода, холода,

такие пространства, хоть крикни – все сходит на нет?..

– Да.

Вы лбом прошибали из тьмы ворота,

а за воротами – опять темнота?

Да.

Не надо, не надо, не надо, не надо, не надо,

случится беда.

Вам жаль ваше тело, ну ладно,

но маму, но тайну оставшихся лет?

Да.

Да?

Нет.

– ?..

Нет.

Итак, продолжаете эксперимент? Айда!

Обрыдла мне исповедь,

Вы – сумасшедший, лжеидол, балда, паразит!

Идете витийствовать? зло поразить? иль простить?

Так в чем же есть истина? В «да» или в «нет»?

– Спросить.

В ответы не втиснуты

Судьбы и слезы.

В вопросе и истина.

Поэты – вопросы.

БОЛЬНАЯ БАЛЛАДА

В море морозном, в море зеленом

можно застынуть в пустынных салонах.

Что опечалилась, милый товарищ?..

Заболеваешь, заболеваешь?

Мы запропали с тобой в теплоход

в самый канун годовщины печальной.

Что, укачало? Но это пройдет.

Все образуется, полегчает.

Ты в эти ночи родила меня,

женски, как донор, наполнив собою.

Что с тобой, младшая мама моя?

Больно?

Милая, плохо? Планета пуста.

Официанты бренчат мелочишкой.

Выйдешь на палубу – пар изо рта,

не докричишься, не докричишься.

К нам, точно кошка, в каюту войдет

затосковавшая проводница.

Спросит уютно: чайку, молодежь,

или чего-нибудь подкрепиться?

Я, проводница, печалью упьюсь,

и в годовщину подобных кочевий

выпьемте, что ли, за дьявольский плюа

быть на качелях.

«Любят – не любят», за качку в мороз,

что мы сошлись в этом мире кержацком,

в наикачаемом из миров

важно прижаться.

Пьем за сварливую нашу «родню»,

воют, хвативши чекушку с прицепом.

Милые родичи, благодарю.

Но как тошнит с ваших точных рецептов.

Ах, как тошнит от тебя, тишина.

Благожелатели виснут на шею.

Ворот теснит, и удача тошна,

только тошнее

знать, что уже не болеть ничему,

ни раздражения, ни обиды.

Плакать начать бы, да нет, не начну.

Видно, душа, как печенка, отбита...

Ну, а пока что – да здравствует бой.

Вам еще взвыть от последней обоймы.

Боль продолжается. Празднуйте боль!

Больно!

Мы – кочевые,

мы – кочевые,

мы, очевидно,

сегодня чудом переночуем,

а там – увидим!

Квартиры наши конспиративны,

как в спиритизме,

чужие стены гудят как храмы,

чужие драмы,

со сген пожаром холсты и схимники...

а ну пошарим —

что в холодильнике?

Не нас заждался на кухне газ,

и к телефонам зовут не нас,

наиродное среди чужого,

и как ожоги,

чьи поцелуи горят во тьме,

еще не выветрившиеся вполне?..

Милая, милая, что с тобой?

Мы эмигрировали в край чужой,

ну что за город, глухой, как чушки,

где прячут чувства?

Позорно пузо растить чинуше —

но почему же,

когда мы рядом, когда нам здорово —

что ж тут позорного?

Опасно с кафедр нести напраслину —

что ж в нас опасного?

Не мы опасны, а вы лабаэны,

людье,

которым любовь

опасна!

Вы опротивели, конспиративные!..

Поджечь обои? вспороть картины?

об стены треснуть

сервиз, съезжая?..

«Не трожь тарелку – она чужая».

Благословенна лень, томительнейший плен,

когда проснуться лень и сну отдаться лень,

лень к телефону встать, и ты через меня

дотянешься к нему, переутомлена,

рождающийся звук в тебе как колокольчик

и диафрагмою мое плечо щекочет.

«Билеты? – скажешь ты. – Пусть пропадают. Лень».

Томительнейший день в нас переходит в тень.

Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.

Я знаю, ты – прелестна! Все остальное – тлен.

Вселенная горит? до завтраго потерпит!

Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.

Лень ужинать идти. Лень выключить «трень-брень».

Лень.

И лень окончить мысль. Сегодня воскресень...

Колхозник на дороге

базлегся под шефе

Сатиром козлоногим,

*осой и в галифе.

СЕВЕР

Островам незнакома корысть,

а когда до воды добредаем,

прилетают нас чайки кормить

красотою и состраданьем.

Красотою, наверно, за то,

что мы в людях с тобой не погибли,

что твое золотое пальто

от заката лоснится по-рыбьи.

Состраданьем, наверно, за то,

что сквозь хлорную известь помёта

мы поверили шансов на сто

в острый запах полета.

СВЕТ ТВОЙ

(Из Г. Абашидзе)

Если б тебя не было

рядом с моей судьбою —

то для какого неба

я б возводил соборы?

Дети умчались радостно.

Вот мы одни с тобою,

как две половинки раковины,

выброшенные прибоем.

Годы идут. Все пристальней

вижу с тоскою острой —

ты – моя божья пристань,

мой единственный остров.

Вера моя алмазная!

Даже уйдя в могилу,

ставши душой и разумом,

буду тебе молиться.

Я потому пугаюсь

той, неземной субстанции,—

вдруг там твой свет погаснет?

Вдруг мы с тобой расстанемся?

СТИХОТВОРЕНИЕ, ВРАЩАЮЩЕЕ ВАЛ

(Из Г. Абашидзе)

Неужто колесо цивилиза-

ции земной завертится обратно?

АКРОПОЛЬ рухнет? И нахлынет брато-

убийственная божия гроза?

Неужто сумасшедшие гала-

ктики сорвут свои орбиты?

Народы сгинут? Снова необита-

ема планета станет и гола?

Но где же притаится бог бессмерт-

ной Жизни? Ей немыслимы потери.

А без нее пустынная матери-

я станет, словно сброшенный бешмет.

Я верю, умирающая ци-

вилизация сменится иною.

Жизнь вспыхнет обновленно, как при Ное-

вом половодье. Мы – ее жрецы.

И толпы непонятных лилипу-

тов или великаны в форме капель

заселят мир. Но некоммуникабель-

ность мне не даст постигнуть их толпу.

Как мне представить эту цивили-

зацию? Как туда проникнуть зайцем —

в сигналящую нам цивилизаци-

ю, словно феникс будущей Земли?

Не утверждайте, что придет Конец.

Присутствием мы вечно при Начале.

Чье сердце разорвется от печали,

когда не будет на земле сердец?

ДВА ДОМА

(Из Г. Абашидзе)

Живу, принадлежа воспоминаньям.

Когда взгрустнется – есть душе приют.

Как если мы квартиру поменяем,

и в ней воспоминания живут.

Который год живу я на два дома.

В одном живу. Другой живет во мне.

Мчит память прицепившимся вагоном.

И это еще горестней вдвойне

Окошки заколочены крест-накрест.

Над окнами пристанище стрижу.

Два дома есть. Двойная жизнь и адрес.

Я оба эти дома сторожу.

ДО РАЗЛУКИ

(Из О. Чиладзе)

Крадется черной кошкой коридор.

Зима в ошеломлении обряда

отходит прочь от окон. Мне отвратна

зима с ее волшебной чередой

метаморфоз.

Тошнит от ворожбы

надежды белой или белой боли.

Воспоминаний трезвые шипы

ворованное небо прокололи.

Блестит сосулька, словно зуб зимы.

Пар, выдыхнут губами и трубою,

висит, как призрак, звавшийся любовью,

которую с тобой убили мы.

Авось, все обойдется.

Руку дай —

горячую, твою, обыкновенную,

в просвечивающих детских венах,

дай сердце мне —

горячее, неверное,

обыкновенное, как божий дар.

Бог даст, все перемелется.

Забудь.

Пусть мир уйдет в неведенье и темень,

склонивши наши головы на грудь.

Хоть мы его с тобой не переменим,

авось, все обойдется как-нибудь.

В. Шкловскому

Жил художник в нужде и гордыне.

Но однажды явилась звезда.

Он задумал такую картину,

чтоб висела она без гвоздя.

Он менял за квартирой квартиру,

стали пищею хлеб и вода.

Жил как йог, заклиная картину.

Она падала без гвоздя.

Стали краски волшебно-магнитны,

примерзали к ним люди, входя.

Но стена не хотела молитвы

без гвоздя.

Обращался он к стенке бетонной!

«Дай возьму твои боли в себя.

На моих неумелых ладонях

проступают следы от гвоздя».

Умер он, изможденный профессией.

Усмехнулась скотина-звезда.

И картину его не повесят.

Но картина висит без гвоздя.

ЖЕНЩИНА В АВГУСТЕ

Присела к зеркалу опять,

в себе, как в роще заоконной,

все не решаешься признать

красы чужой и незнакомой.

В тоску заметней седина.

Так в ясный день в лесу по-летнему

листва зеленая видна,

а в хмурый – медная заметнее.

Раму раскрыв, с подоконника, в фартуке,

тыльной ладонью лаская стекло,

моешь окно – как играют на арфе.

Чисто от музыки и светло.

Неужто это будет все забыто —

как свет за Апеннинами погас:

людские государства и событья,

и божество, что пело в нас,

и нежный шрамик от аппендицита

из черточки и точечек с боков —

как знак процента жизни ненасытной,

небытия невнятных языков?..

ПИЦУНДА

3. Церетели

Пирсов цепкие пинцеты

и пунцовые девицы.

На пицундовское лето

Сосен падают ресницы...

– 742 -

ОХОТА НА ЗАЙЦА

Ю. Казакову

Травят зайца. Несутся суки.

Травля! Травля! Сквозь лай и гам.

И оранжевые кожухи

апельсинами по снегам.

Травим зайца. Опохмелившись,

я, завгар, лейтенант милиции,

лица в валенках, в хроме лица,

зять Букашкина с пацаном —

Газанем!

Газик, чудо индустриализации,

наворачивает цепя.

Трали-вали! Мы травим зайца.

Только, может, травим себя?

Юрка, как ты сейчас в Гренландии?

Юрка, в этом что-то неладное,

если в ужасе по снегам

скачет крови

живой стакан!

Страсть к убийству, как страсть к зачатию,

ослепленная и зловещая,

она нынче вопит: зайчатины!

Завтра взвоет о человечине...

Он лежал посреди страны,

он лежал, трепыхаясь слева,

словно серое сердце леса,

тишины.

Он лежал, синеву боков

он вздымал, он дышал пока еще,

как мучительный глаз,

моргающий

на печальной щеке снегов.

Но внезапно, взметнувшись свечкой,

он возник,

и над лесом, над черной речкой

резанул

человечий

крик.

Звук был пронзительным и чистым, как

ультразвук

иг и как крик ребенка.

Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!

Это была нота жизни. Так кричат роженицы.

Так кричат перелески голые

и немые досель кусты,

так нам смерть прорезает голос

неизведанной чистоты.

Той природе, молчально-чудной,

роща, озеро ли, бревно —

им позволено слушать, чувствовать,

только голоса не дано.

Так кричат в последний и в первый.

Это жизнь, удаляясь, пела,

вылетая, как из силка,

в небосклоны и облака.

Это длилось мгновение,

мы окаменели,

как в дстановившемся кинокадре.

Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.

Четыре черные дробинки, не долетев, вонзились

в воздух.

Он взглянул на нас. И – или это нам показалось —

над горизонтальными мышцами бегуна, над запекши'

мися шерстинками шеи блеснуло лицо. Глаза были

раскосы и широко расставлены, как на фресках

Феофана.

Он взглянул изумленно и разгневанно.

Он парил.

Как бы слился с криком.

Он повис...

С искаженным и светлым ликом,

как у ангелов и певиц.

Длинноногий лесной архангел...

Плыл туман золотой к лесам.

«Охмуряет»,– стрелявший схаркнул.

И беззвучно плакал пацан.

Возвращались в ночную пору.

Ветер рожу драл, как наждак.

Как багровые светофоры,

наши лица неслись во мрак.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ

Нигилисточка, моя прапракузиночка!

Ждут жандармы у крыльца на вороных.

Только вздрагивал,

как белая кувшиночка,

гимназический стоячий воротник.

Страшно мне за эти лилии лесные,

и коса, такая спелая коса!

Не готова к революции Россия.

Милая, разуй глаза.

«Я готова,– отвечаешь,– это – главное».

А когда через столетие пройду,

будто шейки гимназисток

обезглавленных,

вздрогнут белые кувшинки на пруду.

МУРАВЕЙ

Он приплыл со мной с того берега,

заблудившись в лодке моей.

Не берут его в муравейники.

С того берега муравей.

Черный он, и яички беленькие,

даже, может быть, побелей...

Только он муравей с того берега,

с того берега муравей.

С того берега он, наверное,

как католикам старовер,

где иголки таскать повелено

остриями не вниз, а вверх.

Я б отвез тебя, черта беглрго,

да в толпе не понять – кто чей.

Я и сам не имею пеленга

того берега, муравей.

Того берега, где со спелинкой

земляниковые бока...

аже я не умею пеленга,

гобы сдвинулись берега!

Через месяц на щепке, как Беринг,

доплывет он к семье своей,

йо Ответят ему с того берега:

«С того берега муравей».

МАСТЕРСКИЕ НА ТРУБНОЙ

Дом на Трубной.

В нем дипломники басят.

Окна бубной

жгут заснеженный фасад.

Дому трудно.

Раньше он соцреализма не видал

в безыдейном заведенье у мадам.

В нем мы чертим клубы, домны,

но, бывало,

стены фрескою огромной

сотрясало,

шла империя вприпляс

под венгерку,

«Феи» реяли меж нас

фейерверком!

Мы небриты как шинель.

Мы шалели,

отбиваясь от мамзель,

от шанели,

но упорны и умны,

сжавши зубы,

проектировали мы

домны, клубы...

Ах, куда вспорхнем с твоих

авиаматок,

Дом на Трубной, наш Парнас,

альма матер?

Я взираю, онемев,

на лекало —

мне районный монумент

кажет

ноженьку

лукаво!

ГРУЗИНСКИЕ ДОРОГИ

Вас за плечи держали

Ручищи эполетов.

Вы рвались и дерзали,

Гусары и поэты!

И уносились ментики

Меж склонов-черепах.

И полковые медики

Копались в черепах.

Но оставались песни.

Они, как звон подков,

Взвивались в поднебесье

До будущих веков.

Их горная дорога

Крутила, как праща,

И к нашему порогу

Добросила, свища.

И снова мертвой петлею

Несутся до рассвета

Такие же отпетые —

Шоферы и поэты.

ПЕВЕЦ

Не называйте его бардом.

Он был поэтом по природе.

Меньшого потеряли брата —

всенародного Володю.

Остались улицы Высоцкого,

осталось племя в леви-страус,

от Черного и до Охотского

страна неспетая осталась...

Вокруг тебя за свежим дерном

растет толпа вечноживая.

Ты так хотел, чтоб не актером —

чтобы поэтом называли.

Правее входа на Ваганьково

могила вырыта вакантная.

Покрыла Гамлета таганского

землей есенинской лопата.

Дождь тушит свечи восковые...

Все, что осталось от Высоцкого,

магнитофонной расфасовкою

уносят, как бинты живые.

Ты жил, играл и пел с усмешкою,

любовь российская и рана.

Ты в черной рамке не уместишься.

Тесны тебе людские рамки.

С какой душевной перегрузкой

ты пел Хлопушу и Шекспира —

ты говорил о нашем, русском,

4ак, что щемило и щепило!

Писцы останутся писцами

в бумагах тленных и мелованных.

Певцы останутся певцами

в народном вздохе миллионном...

РЕКВИЕМ

оэложите на море венки.

сть такой человечий обычай —

в память воинов, в море погибших,

возлагают на море венки.

Здесь, ныряя, нашли рыбаки

десять тысяч стоящих скелетов,

ни имен, ни причин не поведав,

запрокинувших головы к свету,

они тянутся к нам, глубоки.

Возложите на море венки.

Чуть качаются их позвонки,

кандалами прикованы к кладбищу,

безымянные страшные ландыши.

Возложите на море венки.

На одном, как ведро, сапоги,

на другом – на груди амулетка.

Вдовам их не помогут звонки.

Затопили их вместо расстрела,

души их, покидавшие тело,

по воде оставляли круги.

Возложите на море венки

под свирель, барабан и сирены.

Из жасмина, из роз, из сирени

возложите на море венки.

Возложите на землю венки.

В ней лежат молодые мужчины.

Из сирени, из роз, из жасмина

возложите живые венки.

Заплетите земные цветы

над землею сгоревшим пилотам.

С ними пили вы перед полетом.

Возложите на небо венки.

Пусть стоят они в небе, видны,

презирая закон притяженья,

говоря поколеньям пришедшим:

«Кто живой – возложите венки».

Возложите на Время венки,

в этом вечном огне мы сгорели.

Из жасмина, из белой сирени

на огонь возложите венки.

ПЕРВОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ

Колокола, гудошники...

Звон, Звон.

Вам,

художники

всех времен!

Вам,

Микеланджело,

Барма, Дант!

Вас молниею заживо

испепелял талант.

Ваш молот не колонны

и статуи тесал —

сбивал со лбов короны

и троны сотрясал.

Художник первородный

всегда трибун.

В нем дух переворота

и вечно – бунт.

755

Вас в стены муровали,

сжигали на кострах.

Монахи муравьями

плясали на костях.

Искусство воскресало

из казней и из пыток

и било, как кресало,

о камни Моабитов.

Кровавые мозоли.

Зола и пот.

И музу, точно Зою,

вели на эшафот.

Но нет противоядия

ее святым словам —

воители,

ваятели,

слава вам!

ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ

Москва бурлит, как варево,

под колокольный звон...

Вам,

варвары

ссех времен!

Цари, тираны,

в тиарах яйцевидных,

в пожарищах-сутанах

и с жерлами цилиндров!

Империи и кассы

Страхуя от огня,

вы видели в Пегасе

троянского коня.

Ваш враг – резец и кельма.

И выжженные очи,

как

клейма,

горели среди ночи.

Вас мое слово судит.

Да будет – срам,

да

будет

проклятье вам!

Жил-был царь.

У царя был двор.

На дворе был кол.

На колу не мочало —

человека мотало!

Хвор царь, хром царь,

а у самых хором ходит вор и бунтарь.

Не туга мошна,

да рука мощна!

Он деревни мутит.

Он царевне свистит.

И ударил жезлом

и велел государь,

чтоб на площади главной

из цветных терракот

храм стоял семиглавый —

семиглавый дракон.

Чтоб царя сторожил.

Чтоб народ страшил.

11

Их было смелых – семеро,

их было сильных – семеро,

наверно, с моря синего

или откуда с севера,

где Ладога, луга,

где радуга-дуга.

Они ложили кладку

вдоль белых берегов,

чтоб взвились, точно радуга,

семь разных городов.

Как флаги корабельные,

как песни коробейные.

Один – червонный, башенный,

разбойный, бесшабашный.

Другой – чтобы, как девица,

был белогруд, высок.

А третий – точно деревце,

зеленый городок!

Узорные, кирпичные,

цветите по холмам...

Их привели опричники,

чтобы построить храм.

III

Кудри – стружки,

руки – на рубанки.

Яростные, русские,

красные рубахи.

Очи – ой, отчаянны!

При подобной силе

как бы вы нечаянно

царство не спалили!..

Бросьте, дети бисовы,

кельмы и резцы.

Не мечите бисером

изразцы.

IV

Не памяти юродивой

мы возводили храм,

а богу плодородия,

его земным дарам.

Здесь купола – кокосы,

и тыквы купола.

И бирюза кокошников

окошки оплела.

Сквозь кожуру мишурную

глядело с завитков,

что чудилось Мичурину

шестнадцатых веков.

Диковины кочанные,

их буйные листы,

кочевников колчаны

и кочетов хвосты.

И башенки буравами

взвивались по бокам,

и купола булавами

грозили облакам!

И москвичи молились

столь дерзкому труду —

арбузу и маису

в чудовищном саду.

V

Взглянув на главы-шлемы,

боярин рек;

– У, шельмы,

в бараний рог!

Сплошные перламутры —

сойдешь с ума.

Уж больно баламутны

их сурик и сурьма...

Купец галантный,

куль голландский,

шипел: – Ишь надругательство.

хула и украшательство.

Нашел уж царь работничков

смутьянов и разбойничков!

У них не кисти,

а кистени.

Семь городов, антихристы,

задумали они.

Им наша жизнь – кабальная

им Русь – не мать!

...А младший у кабатчика

все похвалялся, тать,

как в ночь перед заутреней

охальник и бахвал,

царевне

целомудренной

он груди целовал...

И дьяки присные,

как крысы по углам,

в ладони прыснули:

– Не храм, а срам!..

... А храм пылал вполнеба,

как лозунг к мятежам,

как пламя гнева —

крамольный храм!

От страха дьякон пятился,

в сундук купчина прятался.

А немец, как козел,

скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

храм антихристовый!..

А мужик стоял да подсвистывал,

все посвистывал, да поглядывал,

да топор

рукой все поглаживал...

VI

Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий лай.

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей, гуляй!

Гуляй!

Девкам юбки заголяй!

Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях...

Купола горят глазуньями на распахнутых снегах.

Ах!

Только губы на губах!

Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.

По соборной, по собольей, по оборванной Руси—

эх, еси —

только ноги уноси!

Завтра новый день рабочий грянет в тысячу ладов.

Ой вы, плотнички, пилите тес для новых городов.

Го-ро-дов?

Может, лучше – для гробов?..

VII

Тюремные стены.

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы – нет.

Была в семь глав она —

как храм в семь глав.

А нынче безгласна —

как лик без глаз.

Она у плахи.

Стоит в ночи.

И руки о рубахи

отерли палачи.

ЭПИЛОГ

Вам свои не бить, не гулять по лугам.

Не быть, не быть, не быть городам!

Узорчатым башням в тумане не плыть.

Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!

Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.

И выйдет насильник губить-убивать.

И женщины будут в оврагах рожать,

и кони без всадников – мчаться и ржать.

Сквозь белый фундамент трава прорастет.

И мрак, словно мамонт, на землю сойдет.

Растерзанным бабам на площади выть.

Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!

Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда...

Врете,

сволочи

будут города!

Над ширью вселенской

в лесах золотых

я,

Вознесенский,

воздвигну их!

Я – парень с Калужской,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю