Текст книги "Иверский свет"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
...
...
...
...
...
...
...
Но мною посланные друзья
глядят с платформ,
здоровьем дразня.
Счастливые, в пыжиках набекрень,
жалеют нас,
не попавших в Кемь!
«В красавицу Кемь
новосел валит.
И всех заявлений
не удовлетворить.
Не гиблый край,
а завтрашний день».
Вам грустно?
Командируйтесь в Кемь!
ОХОТНИК
Я иду по следу рыси,
а она в ветвях – за мной.
Хищное вниманье выси
ощущается спиной.
Шли, шли, шли, шли,
водит, водит день-деньской,
лишь, лишь, лишь, лишь
я за ней, она за мной.
Но стволы мои хитры,
рыси-кры...
Выгнувши шею назад осторожно,
сразу готовая наутек,
утка блеснула на лунной дорожке —
с черною ручкою утюжок.
НАД ОМУТОМ
Девочка с удочкой, бабушка с удочкой
каждое утро возле запруд —
женщина в прошлом и женщина в будущем
воду запретную стерегут.
Как полыхают над полем картофельным
две пробегающих женских зари!
Как повторяется девичьим профилем
профиль бабушкин изнутри!
Гнутые удочки, лески капронные
в золоте омута отражены,
словно прозрачные дольки лимонные.
Но это кажется со стороны.
То ли мужик перевелся в округе?
Юбки упруги. В ведрах лещи.
«Бабушка, правда есть рыба бельдюга?»
«Дура, тащи!»
Как хороша эта страсть удивившая!
Донная рыба рванет под водой.
И, содрогнув, пробежит по удилищу
рыболовецкий трепет мужской.
Все конкретней и необычайней
недоступный смысл миропорядка,
что ребенка приобщает к тайне,
взрослого – к отсутствию разгадки.
ПЕСЧАНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК
Стихи для детей
Человек бежит песчаный
по дороженьке печальной.
На плечах красиво сшита
майка в дырочках, как сито.
Не беги, теряя вес,
можешь высыпаться весь!
Но не слышит человек,
продолжает быстрый бег.
– 5 10
Подбегает ом к Москве —
остается ЧЕЛОВЕ...
Губы радостью свело —
остается лишь ЧЕЛО...
Майка виснет на плене —
от него осталось ЧЕ...
Человечка нет печального.
Есть дороженька песчаная...
А. Дементьеву
Увижу ли, как лес сквозит,
Или осоку с озерцами,
Не созерцанье – сосердцанье
меня к природе пригвоздит.
Осенний свет ударит ниц
и на мгновение, не дольше,
на темной туче восемь птиц
блеснут, как гвозди на подошве.
Пускай останутся в веках
вонзившиеся эти утки —
как у Есенина в ногтях
осталась известь штукатурки...
Как он хватался за косяк,
пока сознанье не потухло.
Четырежды и пятирижды
молю, достигнув высоты:
«Жизнь, ниспошли мне передышку
дыхание перевести!»
Друзей твоих опередивши,
я снова взвинчиваю темп,
чтоб выиграть для передышки
секунды две промежду тем.
Нет, не для славы чемпиона
мы вырвались на три версты,
а чтоб упасть освобожденно
I невытоптанные цветы!
Щека к щеке, как две машины,
мы с той же скоростью идем.
Движение неощутимо,
как будто замерли вдвоем.
Не думаю о пистолете,
не дезертирую в пути,
но разреши хоть раз в столетье
дыхание перевести!
ШАХМАТНОЕ ОЗЕРО
Озеро отдыха возле Орехова.
Гордо уставлена водная гладь.
В гипсовых бюстах – кто только приехал,
в бронзовых бюстах – кому уезжать.
Словно ввели в христианство тебя,
роща, омытая, будто язычница.
Как звонко эхо после дождя!
Как после слез твое сердце отзывчиво!
СВЕЧА
Спасибо, что свечу поставила
в католикосовском лесу,
что не погасла свечка талая
за грешный крест, что я ношу.
Я думаю, на что похожая
свеча, снижаясь, догорит
?
от неба к нашему подножию?
Мне не успеть договорить.
Меж ежедневных Черных речек
я светлую благодарю,
меж тыщи похоронных свечек —
свечу заздравную гвою.
Обижая век промышленный
старомодностью красот,
чудотворный злоумышленник
непонятное поет.
Он садится за рояли,
как незрячий массажист,
чтобы пальцы возвращали
к жизни музыку и жизнь.
Он смущает городами,
что остались под водой,
убиенными садами
под людскою слепотой.
В нем непонятое Время,
когда будет тяжело,
христианскою сиренью
освежит твое чело.
Чудотворный злоумышленник
не исправит никого.
Благодарные булыжники
пролетают сквозь него.
ПАСАТА
Купаться в шторм запрещено.
Заплывшему – не возвоатиться.
Волны накатное бревно
расплющит бедного артиста!
Но среди бешеных валов
есть тихая волна – пасата,
как среди грома каблуков
стопа неслышная босая.
Тебя от берега влечет
не удалая бесшабашность,
а ужасающий расчет —
в открытом море безопасней.
Артист, над мировой волной
ты носишься от жизни к смерти,
как ограниченный дугой
латунный сгорбленный рейсфедер!
Но слышит зоркая спина
среди безвыходного сальто,
И ливень, что шел стороною,
вернется на рожь и овес.
И свет мою душу омоет,
как грешникам ноги Христос.
ДВАДЦАТОГО ИЮНЯ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ
СЕМИДЕСЯТОГО ГОДА
Посвящается АТЕ-37-70, автомашине
Олжаса Сулейменови
1
Олжас, сотрясенье – семечки!
Олжас, сотрясенье – семечки,
но сплевываешь себе в лицо,
когда 37-70
летит через колесо!
(30 метров полета,
и пара переворотов.)
Как: «100» при мгновении запуска,
сто километров запросто.
Азия у руля.
Как шпоры, вонзились запонки
в красные рукава!
Кто: дети Плейбоя и Корана,
звезда волейбола и экрана,
печальнейшая из звезд.
Тараним!
Расплющен передний мост.
И мой олимпийский мозг
впечатан в металл, как в воск.
Как над «Волгою» милицейской
горит волдырем сигнал,
так кумпол мой менестрельский
над крышей цельнолитейной
синим огнем мигал.
Из смерти, как из наперстка.
Выдергивая, как из наперстка,
расплющенного меня,
жизнь корчилась и упорствовала,
дышала ночными порами
вселенская пятерня.
Я – палец ваш безымянный
или указательный перст,
выдергиваете меня вы,
земля моя и поляны,
воющие окрест.
3
Звезда моя, ты разбилась?
Звезда моя, ты разбилась,
разбилась моя звезда.
Прогнозы твои не сбылись,
свистали твои вестя.
Знобило.
Как ноготь из-под зубила,
синяк чернел в пол-лица
4
Бедная твоя мама-
Бедная твоя мама,
бежала, руки ломала:
«Олжас, не седлай АТЕ,
сегодня звезды не те.
С озер не спугни селезня,
в костер не плескай бензин,
АТЕ-37-70
обидеться может, сын!»
5
(Потом приехала «Волга» скорой помощи,
еще проехала «Волга» скорой помощи,
позже
не приехали из ОРУДа,
от пруда
подошли свидетели,
причмокнули: «Ну, вы – деятели!
Мы-то думали – метеорит».
Ушли, галактику поматерив.
Пролетели века
в виде лебедя-чужака
со спущенными крыльями, как вытянутая рука
официанта с перекинутым серым полотенцем.
Жить хотелось.
Нога и щека
опухли,
потом прилетели Испуги,
с пупырышками и в пухе.)
6
Уже наши души – голенькие.
Уже наши души голенькие,
с крылами, как уши кроликов,
порхая меж алкоголиков
и утренних крестьян,
читали 4 некролога
в «Социалистик Казахстан»,
красивых, как иконостас...
А по траве приземистой
эмалью ползла к тебе
табличка «37-70».
Срок жизни через тире.
7
Враги наши купят свечку.
Враги наши купяТсвечку
и вставят ее в зоб себе!
Мы живы, Олжас. Мы вечно
будем в седле!
Мы дети «37-70»,
не сохнет кровь на губах,
из бешеного семени
родившиеся в свитерах.
С подачи крученые все мячи,
таких никто не берет.
Полетный круговорот!
А сотрясенье – семечки.
Вот только потом рвет.
Памяти Светланы Поповой,
студентки 2-го курса МТУ
ЗАПЛАЧКА ПЕРЕД ПОЭМОЙ
«Заря Марья, заря Дарья, заря Катерина»,
свеча талая,
свеча краткая,
свеча стеариновая,
медицина – лишнее, чуда жду,
отдышите лыжницу в Кольском льду!
Вифлеемские метеориты,
звезда Марса,
звезда исторического материализма,
сделайте уступочку, хотя б одну —
отпустите доченьку в Кольском льду!
Она и не жила еще по-настоящему...
Заря Анна,
лес Александр,
сад Афанасий,
вы учили чуду, а чуда нет —
оживите лыжницу двадцати лет!
И пес воет: «Мне, псу, плохо...
Звезда Альма,
звезда Гончих псов,
звезда Кабысдоха,
отыщите лыжницу, сделайте живой,
все мне голос слышится: «Джой! Джой!»
Что ж ты дрессировала
бегать рядом с тобой?
Сквозь бульвар сыроватый
я бегу с пустотой.
Носит мать, обревевшись,
куда-то цветы.
Я ж, единственный, верю,
что зовешь меня ты.
Нет тебя в коридоре,
нету в парке пустом,
на холме тебя нету,
нет тебя за холмом.
Как цветы окаянные,
ночью пахнет тобой
красный бархат дивана
и от ручки дверной!»
ПРОЛОГ
«На антарктической метстанции
нам дали ч дар американцы
куб, брызнувший иллюминацией, —
«Лед 1917-й»!
Ошеломительно чертовски
похолодевшим пищеводом
хватить согретый на спиртовке
глоток семнадцатого года!
Уходит время и стареет,
но над планетою, гудя,
как стопка вымытых тарелок,
растут ледовые года».
Все это вспомнил я, когда
по холодильнику спецльда
меня вела экскурсовод,
студентка с личиком калмычки,
волнуясь, свитерок колыша.
И вызывала нужный год,
как вызывают лифт отмычкой.
ЛЬДИНА ПЕРВАЯ
Лед! —
Страшон набор карандашный —
год черный и красный год,
– лед, лед —
лед тыща девятьсот кронштадтский,
шахматный, в дырах лед!
– лед, лед, лед —
лед тыща семьсот трефовый
от врытых по пояс мятежников,
– лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот блефовый
невылупившихся подснежников,
– лед, лед, лед, лед, лед —
июньский сорок проклятый,
гильзовая коррозия,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед —
пер, статуи генерала,
облитого водой на морозе!
–лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот зеленый,
грибной, богатый,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот соленый
от крови с сапог поганых,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, —
лед тыща восемьсот звенящий,
трехцветный, драгунский,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
в соломе потелый ящик —
лед тыща шестьсот Бургунский!
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща семьсот паркетный,
России ледовый сон,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед
и малахитовых колонн
штаны зеленые, вельветовые
(книзу расширенный фасон)!
«И чуть-чуть вздутые на коленях», —
добавила экскурсовод.
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед
Лед тыща триста фиолетовый,
шелк католических сутан
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед
Меч хладный, потом согретый,
где не дыша лежат валетом:
Изольда, меч, Тристан.
И жгут соловьи отпетые —
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед,—
чтоб лед растопить и лечь:
Изольда, Тристан, меч.
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
«Ау, – скажу я, – друг мой тайный,
в году качаешься хрустальном,
дыханье одуванчиком храня... »
Ну тут экскурсовод меня
одернула и покраснела
и продолжала поясненья:
«Дыханье сонное народов
и испаренья суеты
осядут, взмыв до небосвода,
и образовывают льды.
И взвешивают наши вины
на белоснежной широте,
как гирьки черные, пингвины,
откашливая ДДТ.
Лед цепкой памятью наслоен.
Лишь 69-й сломан».
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
туманный, как в трубе подзорной,
год тыща сколько-то позорный
– лед, лед, лед, лед, лед. лед, лед, лед, лед,—
И неоплаченной цены
лед неотпущенной вины
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
Рыбачков ледовое попоище,
и по уши
мальчонка в проруби орет:
«Живой я!»
– лед, лед. лед, лед, лед, лед —
Ты вздрогнула, экскурсовод?
Поводырек мой, бука, муза,
архангелок с жаргоном вуза,
мы с нею провели века.
Она каким-то гнетом груза
томилась, но была легка
в бесплотной солнечной печали,
как будто родинки витали
просто в луче. Ее движенья
совсем не оставляли тени.
Кретин! Какая тень на льду?
Иду.
До дна промерзшая Лета.
Консервированная История.
Род человечий в брикетах.
Касторовый
лед, смерзшийся помоями.
В нем тонущий. (Подлец, по-моему.)
«Бог помощь!» – скорбно я изрек.
Но побледневши: «Помощь – бог», —
поправила экскурсовод.
Лед
тыща девятьсот сорок распадный.
Полет. Полет. Полет. Полет. Полет.
И в баре бледный пилот:
«Без льда, – кричит, – не надо, падло!'>
Он завтра в монастырь уйдет.
лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
Прозрачно, как анис червивый,
замерзший бюрократ в чернильнице
лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед
Искусственный
горячий лед пустых дискуссий.
I/» лед, лед, лед, лед, лсд, лед, лед, лсд, лед —
Лед тыща девятьсот шестьдесят пятый,
все в синих болоньях красивы,
• троллейбусы целлофановые вмяты,
как свежемороженные сливы.
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лсд, лед —
Зеркало мод.
Камзол. Парик. Колготки. Шлейф кокотки.
Зад закрыт, а бюст – наоборот.
Год, может, девятьсот какой-то?
А может – тыща восемьсот!
– лед, лед, лсд, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
ЛЬДИНА ВТОРАЯ
Лед тыща девятьсот хоккейный.
Шире – гений!
Игра «кто больше не забьет».
Счет ( – 3):( – 18).
Вратарь елозит на коленях
С воротами, как с сетчатым сачком,
за шайбочкой. А та – бочком, бочком!
Класс!
В глаз. В рот. Пас. Бьет! Гол!! Спас!!! Ас. Ась?
Финт. Счет? Вбит. В лед.
»– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
Захлопала экскурсовод
ключик выронила. Ой!
Я поднял (В шестьдесят девятый
летели лыжники, как ватой,
объяты Кольскою зимой.)
Она повисла на запястье:
«Я вас прошу! Там нет запчасти...
Не нажимайте! В этом марте... »
Но поздно. Я нажал. Она
разжала пальцы: «Вновь вина
и снова – ваша», – сказанула
и в лед, как ящерка, скользнула.
(Сквозь экран в метель летели лыжники,
вот одна отбилась в шапке рыженькой.
Оглянулась. Снегом закрутило
личико калмыцкое ее.)
Господи! Да это ж Катеринка!
Катеринка, преступление мое.
Потерялась, потерялась Катеринка!
Во поле, калачиком, ничком.
Бросившие женщину мужчины
дома пробавляются чайком.
Оступилась, ты в ручей проваливаешься.
Валенки во льду, как валуны.
Катеринка, стригунок, бравадочка,
не спасли тебя «Антимиры»!
Спутник тебя волоком шарашит.
Но кругом метель и гололедь.
Друг из друга сделавши шалашик,
чтобы не заснуть и обогреть,
ты стихи читаешь, Катеринка.
Мы с тобой считали: «Слово – бог».
«Апельсины, – шепчешь, – апельсины... »
Что за бог, когда он не помог!
Я слагал кощунственно и истово
этих слов набор.
Неотложней мировые истины:
«Помощь». «Товарищи». «Костер».
И еще четвертая: «Мерзавцы».
Только это все равно уже тебе.
Задышала. Замерла. Позамерзает
строчка Мэрлин на обманутой губе.
Вот и все. Осталась фотокарточка.
С просьбою в глазу.
От которой, коридором крадучись,
и остаток жизни прохожу.
ЭПИЛОГ
Утром вышла девчонкой из дому,
а вернулась рощею, травой.
По живому топчем, по живому —
по живой!
Вскрикнет тополь под ножом знакомо —
по живому!
По тебе, выходит, бьют патроны,
тебя травят химией в затонах,
от нее, сестра твоя и ровня,
речка извивается жаровней.
Сжалась церковь под железным ломом
по живому,
жгут для съемок рыжую корову,
как с глазами синими солому, —
по живому!
Мучат не пейзажную картинку —
мучат человека, Катеринку.
«Лес, пусти ее хоть к маме на каникулы!
«Ну, а вы детей моих умыкивали?
Сами режут рощу уголовно,
как под сердце жеребенку луговому —
по живому!»
Плачет мое слово по-земному,
по живому, но еще живому.
Есть холмик за оградой Востряковской,
над ним портрет в кладбищенском лесу.
Спугнувши с фотографии стрекозку,
тетрадку на могилу положу.
Шевелит ветер белыми листами,
как будто наклонившаяся ты —
не Катеринка, а уже Светлана —
мои листаешь нищие листы.
Листай же мою жизнь, не уповая
на зряшные жестяные слова...
Вдруг на минутку, где строка живая, —
ты тоже вдруг становишься жива.
И говоришь, колясь в щеку шерстинкой,
остриженная моя сестричка,
ты говоришь: «Раз поздно оживить,
скажи про жизнь, где свежесть ежевик,
отец и мама – как им с непривычки?
Где Джой прислушивается к электричке,
не верит, псина. Ждет шагов моих».
И трогаешь последнюю страничку
моей тетрадки. Кончился дневник.
Светлана Борисовна, мама Светланы,
из Джоиной шерсти мне шапку связала,
связала из горечи и из кручины,
такую ж, как дочери перед кончиной.
Нить левой сучила, а правой срезала,
того, что случилось, назад не связала...
Когда примеряла, глаза отвела.
Всего и сказала: «Не тяжела?»
ЛЕДОВЫЙ эпилог
Лед, лед растет неоплатимо,
вину всеобщую копя.
Однажды прорванный плотиной,
лед выйдет из себя!
Вина людей перед природой,
возмездие вины иной,
Дахау дымные зевоты
и капля девочки одной
и социальные невзгоды
сомкнут над головою воды —
не Ной,
не божий суд, а самосуд,
все, что надышано, накоплено,
вселенским двинется потопом.
Ничьи молитвы не спасут.
Вы захлебнетесь, как котята,
в свидетельствовании нечистот,
вы, деятели, коптящие
незащищенный небосвод!
Вы, жалкою толпой обслуживающие
патронов,
свободы,
гения и славы
палачи,
лед тронется
по-апокалиптически!
Увы, надменные подонки,
куда вы скроетесь, когда
потопом
сполощет ваши города?!
Сполоснутые отечества,
сполоснутый балабол,
сполоснутое человечество.
Сполоснутое собой!
И мессиански и судейски
по возмутившимся годам
двадцатилетняя студентка
пройдет спокойно по водам.
Не замочивши лыжных корочек,
последний обойдет пригорочек
и поцелует, как детей,
то, что звалось «Земля людей».
Р. 5.
«...Человек не имеет права освобождать себя от ответ-
ственности за что-то. И тут на помощь приходит Искус-
ство... Да, Искусство с его поисками Красоты, потому
что Красота эта всегда добро, всегда справедливость.
Красота не только произведение искусства, природы, но
и красота жизни, поступков. Меня и биология интере-
сует больше с гуманитарно-философской точки зрения».
(Из сочинения Светланы Поповой)
Р.Р.5.
На асфальт растаявшего пригорода
сбросивши пальто и буквари,
девочка
в хрустальном шаре
прыгалок
тихо отделилась от земли.
Я прошу шершавый шар планеты,
чтобы не разрушил, не пронзил
детство обособленное это,
новой жизни
радужный пузырь!
Сложи атлас, школярка шалая, —
мне шутить с тобою легко, —
чтоб Восточное полушарие
на Западное легло.
Совместятся горы и воды,
Колокольный Великий Иван,
будто в ножны, войдет в колодец,
из которого пил Магеллан.
Как две раковины, стадионы,
мексиканский и Лужники,
сложат каменные ладони
в аплодирующие хлопки.
Вот зачем эти люди и зданья
не умеют унять тоски —
доски, вырванные с гвоздями
от какой-то иной доски.
541
А когда я чуть захмелею
и прошвыриваюсь на канал,
с неба колят верхушками ели,
чтобы плечи не подымал.
Я нашел отпечаток шины
на ванкуверской мостовой
перевернутой нашей машины,
что разбилась под Алма-Атой.
И висят, как летучие мыши,
надо мною вниз головой —
времена, домишки и мысли,
где живали и мы с тобой.
Нам рукою помашет хиппи.
Вспыхнет пуговкою обшлаг.
Из плеча – как черная скрипка
крикнет гамлетовский рукав.
НОЧНОЙ АЭРОПОРТ В НЬЮ-ЙОРКЕ
Автопортрет мой. реторта неона, апостол небесных
ворот
Аэропорт!
Брезжат дюралевые витражи,
точно рентгеновский снимок души.
Как это страшно, когда в тебе небо стоит
в тлеющих трассах
необыкновенных столиц!
Каждые сутки
тебя наполняют, как шлюз,
звездные судьбы
грузчиков, шлюх.
В баре, как ангелы, гаснут твои
алкоголики,
ты им глаголишь!
Ты их, прибитых,
возвышаешь!
Ты им «Прибытье»
возвещаешь!
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес...
Пять «Каравелл»
ослепительно
сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
Видно, допрыгалась —
дрянь, аистенок, звездо!..
Электроплитками
пляшут под ней города.
Где она реет, стонет, дурит?
И сигареткой
в тумане горит?
Она прогноз не понимает.
Ее земля не принимает.
Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,
как в партизаны, уходишь в свои вестибюли,
мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
слезят тебя, как мошкара,
звездный десантник, хрустальное чудище,
сладко, досадно быть сыном будущего,
где нет дураков
и вокзалов-тортов —
одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
небо,
приваренное к земле.
Аэропорт – озона и солнца
аккредитованное посольство!
Сто поколений
не смели такого коснуться —
преодоленья
несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
стынет стакан синевы —
без стакана.
Рядом с кассами-теремами
он, точно газ,
антиматериален!
Бруклин – дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры —
Аэропорт.
ш
Мы все забудем, все с тобой забудем,
когда с аэродрома улетим
из города, где ресторан «Распутин»,
в край, где живет Распутин Валентин.
В углу один, покинутый оравой,
людское одиночество корит;
«Завидую тебе, орел двуглавый,
тебе всегда есть с кем поговорить».
АВТОЛИТОГРАФИЯ
На обратной стороне Земли,
как предполагают, в год Змеи,
в частной типографийке в Лонг-Айленде
у хозяйки домика и рифа
я печатал автолитографии,
за станком, с семи и до семи.
После нанесенья изошрифта
два немногословные Сизифа —
Вечности джинсовые связисты —
уносили трехпудовый камень.
Амен.
Прилетал я каждую субботу.
В итальянском литографском камне
я врезал шрифтом наоборотным
«Аз» и «Твердь», как принято веками,
верность контролируя в зерцало.
«Тьма-тьма-тьма» – врезал я по овалу,
«тьматьматьма» – пока не проступало:
«мать-мать-мать». Жизнь обретала речь.
После оттиска оригинала
(чтобы уникальность уберечь)
два Сизифа, следуя тарифу,
разбивали литографский камень.
Амен.
Что же отпечаталось в сознанье?
Память пальцев, и тоска другая —
будто внял я неба содроганье
или горних ангелов полег,
будто перестал быть чужестранен.
Мне открылось, как страна живет —
мать кормила, руль не выпуская,
тайная Америки святая,
и не всякий песнь ее поймет.
Черные грузили лед и пламень.
У обеих океанских вод
США к утру сушили плавки,
а Иешуа бензозаправки
на дороге разводил руками.
И конквистадор иного свойства,
Петр Великий иль тоскливый Каин,
в километре над Петрозаводском
выбирал столицу или гавань ..
Истина прощалась с метафизикой.
Я люблю Америку созданья,
где снимают в Хьюстоне Сизифы
с сердца человеческого камень.
Амен.
Не понять Америку с визитом
праздным рифмоплетом назиданья,
лишь поймет сообщник созиданья,
с кем преломят бутерброд с вязигой
вечности усталые Сизифы,
когда в руки въелся общий камень.
Амен.
Ни одно– и ни многоэтажным
я туристом не был. Я работал.
Боб Раушенберг, отец поп-арта,
на плечах с живой лисой захаживал,
утопая в алом зоопарке.
Я работал. Солнце заходило.
Я мешал оранжевый в белила.
Автолитографии теплели.
Как же совершилось преступленье?
Камень уничтожен, к сожаленью.
Утром, нумеруя отпечаток
я заметил в нем – как крыл зачаток —
оттиск смеха, профиль мотыльковый,
лоб и нос, похожие на мамин.
Может, воздух так сложился в складки?
Или мысль блуждающая чья-то?
Или дикий ангел бестолковый
зазевался – и попал под камень?..
Амен.
Что же отпечаталось в хозяйке?
Тень укора, бегство из Испании,
тайная улыбка испытаний.
водяная, как узор Гознака.
Что же отпечаталось во мне?
Честолюбье стать вторым Гонзаго?
Что же отпечаталось извне?