355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Иверский свет » Текст книги (страница 14)
Иверский свет
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Иверский свет"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

а вместо третьего

мост Александра 111-го. . .188?

Голодуха, брат, голодуха,

особенно в области духа,

от славы, тоски, сластей,

чем больше пропустишь в брюхо,

тем в животе пустей!

Мы – как пустотелые бюсты,

с улыбочкою без дна,

глотаешь, а сердце пусто —

бездна!

«КиЬаетэ (испанск.), Андрюха!»

Ешь неизвестно что,

голодуха, брат, голодуха!

Есть только растущий счет.

А бледный гарсон за подносом

летел, не касаясь земли,

как будто схватясь за подножку,

когда поезда отошли...

Ах, кто это нам подмаргивает

из пищ?

Габр. Маркес помалкивает —

отличнейшая дичь!

В углу драматург рубает

противозачаточные таблетки.

Завтра его обсуждают.

Как бы чего не вышло!..

На нем пиджачок, как мякиш, —

что смертному не достичь.

Отличная дичь – знай наших!

Послушаем, что за спич?

Ш

«На дубу написано «Валя».

Мы забыли, забыли с вами,

не забыли самих названий,

позабыли, зачем писали.

На художнике надпись «сука»,

у собаки кличка «Наука».

«Правдолюбец» на самодержце.

Ты куда, «Аллея Надежды»?

Зачем посредине забора

Иэреченье: «Убей ухажера»?

И, уверовав в слов торжественность

в одиночнейшем из столетий,

кто-то обнял доску, как женщину.

Но это надпись на туалете.

И за»ем написано «Лошадь»

на мучительной образине,

в чьих смычковых ногах заложена

одна сотка автомашины?»

IV.

«Кус-кус» пустеет во мраке,

уносят остатки дичи.

аО'ш».

Но самая вера злющая —

чтоб было бы революцией

название «Революция»

написано на революции!

И, плюнув на зонт и дождик,

в нелетнейший из дождищ

уходят под дула художники —

отличнейшая дичь!

ДОНОР ДЫХАНИЯ

Так спасают автогонщиков.

Врач случайная, не ждавши «скорой помощи»,

с силой в легкие вдувает кислород —

рот в рот!

Есть отвага медицинская последняя —

без посредников, как жрица мясоедная,

рот в рот,

не сестрою, а женою милосердия

душу всю ему до донышка даег —

рот в рот,

одновременно массируя предсердие.

Оживаешь, оживаешь, оживаешь.

Рот в рот, рот в рот, рот в рот.

Из ребра когда-то созданный товарищ,

она вас из дыханья создает.

А в ушах звенит, как соло ксилофона,

мозг изъеден углекислотою.

А везти его до Кировских ворот!

(Рот в рот. Рот в рот. Рот в рот.)

Синий взгляд как пробка вылетит из-под

век, и легкие вздохнут, как шар летательный.

Преодолевается летальный

исход...

Ты лети, мой шар воздушный, мой минутный.

Пусть в глазах твоих

мной вдутый небосвод.

Пусть отдашь мое дыхание кому-то

рот в рот...

ТЕТРАДЬ, НАЙДЕННАЯ В ТУМБОЧКЕ

ДУБНЕНСКОЙ ГОСТИНИЦЫ

Аве, Оэа. Ночь или жилье,

псы ли воют, слизывая слезы,

слушаю дыхание Твое.

Аве, Оза...

Оробело, как вступают в озеро,

разве знал я, циник и паяц,

что любовь – великая боязнь?

Аве, Оэа...

Страшно – как сейчас тебе одной?

Но страшнее – если кто-то возле.

Черт тебя сподобил красотой!

Аве, Оэа!

Вы, микробы, люди, паровозы,

умоляю – бережнее с нею.

Дай тебе не ведать потрясений.

Аве, Оза...

– 443 —

Противоположности свело.

Дай возьму всю боль твою и горесть.

У магнита я – печальный полюс,

ты же – светлый. Пусть тебе светло.

Дай тебе не ведать, как грущу.

Я тебя не огорчу собою.

Даже смертью не обеспокою.

Даже жизнью не отягощу.

Аве, Оза...

I.

Женщина стоит у циклотрона —

стройно,

слушает замагниченно,

свет сквозь нее струится,

красный, как земляничника,

в кончике у мизинца,

не отстегнув браслетки,

вся изменяясь смутно,

с нами она – и нет ее,

прислушивается к чему-то,

тает, ну как дыхание,

так за нее мне боязно!

Поздно ведь будет, поздно!

Рядышком с кадыками

циклотрона 3-10-40.

Я знаю, что люди состоят из атомов,

частиц, как радуги из светящихся пылинок

или фразы из букв.

Стоит изменить порядок, и наш смысл меняется.

Говорили ей, – не ходи в зону!

а она

вздрагивает ноздрями,

празднично хорошея.

Жертво-ли-приношенье

или она нас дразнит?

«Зоя, – кричу я, – Зоя!..»

Но она не слышит. Она ничего не

понимает.

Может, ее называют Оза?

II.

Не узнаю окружающего.

Вещи остались теми же, но частицы их, ми-

гая, изменяли очертания, как лампочки

иллюминации на Центральном телеграфе.

Связи остались, но направление их изменилось.

Мужчина стоял на весах. Его вес оставался

тем же. И нос был на месте, только

вставлен внутрь, точно полый чехол

кинжала. Неумещающийся кончик тор-

чал из затылка.

Деревья лежали навзничь, как ветвистые

озера, зато тени их стояли вертикально,

будто их вырезали ножницами. Они

чуть погромыхивали от ветра, вроде

серебра от шоколада.

Глубина колодца росла вверх, как черный

сноп прожектора. В ней лежало уто-

нувшее ведро и плавали кусочки тины.

Из трех облачков шел дождь. Они были по-

хожи на пластмассовые гребенки с зу-

бьями дождя. (У двух зубья торчали

вниз, у третьего – вверх.)

Ну и рокировочка! На месте ладьи генуэз-

ской башни встала колокольня Ивана

Великого. На ней, не успев растаять,

позвякивали сосульки.

Страницы истории были перетасованы, как

карты в колоде. За индустриальной ре-

волюцией следовало нашествие Батыя.

У циклотрона толпилась очередь. Проходили

профилактику. Их разбирали и собира-

ли. Выходили обновленными.

У одного ухо было привинчено ко лбу с ды-

рочкой посредине вроде зеркала отола-

ринголога.

«Счастливчик, – утешали его. – Удобно для

замочной скважины! И видно и слыш-

но одновременно».

А эта требовала жалобную книгу: «Сердце

забыли положить, сердце!» Двумя

пальцами он выдвинул ей грудь, как

правый ящик письменного стола, вло-

жил что-то и захлопнул обратно. Экспе-

риментщик Ъ пел, пританцовывая.

«Е9-Д4, – бормотал экспериментщик. – О, та-

инство творчества! От перемены мест

слагаемых сумма не меняется. Важно

сохранить систему. К чему поэзия? Бу-

дут роботы. Психика – это комбинация

аминокислот...

Есть идея! Если разрезать земной шар

по экватору и вложить одно полушарие

в другое, как половинки яичной

скорлупы...

Конечно, придется спилить Эйсрелеву башню,

чтобы она не проткнула поверхность в

районе Австралийской низменности.

Правда, половина человечества погибнет,

но зато вторая вкусит радость эксперимента!.. »

И только на сцене Президиум секции квази-

искусства сохранял порядок. Его члены

сияли, как яйца в аппарате для просве-

чивания яиц. Они были круглы и поэто-

му одинаковы со всех сторон. И лишь

у одного над столом вместо туловища

торчали ноги подобно трубам пери-

скопа.

Но этого никто не замечал.

Докладчик выпятил грудь. Но голова его, как

у целлулоидного пупса, была повернута

вперед затылком. «Вперед, к новому ис-

кусству!» – призывал докладчик. Все

соглашались.

Но где перед?

Горизонтальная стрелка указателя (не то

«туалет», не то «к новому искус-

ству!») – торчала вверх на манер де-

сяти минут третьего. Люди продолжали

идти целеустремленной цепочной по ее

направлению, как по ступеням невиди-

мой лестницы.

Никто ничего не замечал.

НИКТО

Над всем этим, как апокалиптический знак,

горел плакат: «Опасайтесь случайных

связей!» Но кнопки были воткнуты ост-

рием вверх.

НИЧЕГО

Иссиня-черные брови были нарисованы не

над, а под глазами, как тени от кар-

низа.

НЕ ЗАМЕЧАЛ.

Может, ее называют Оза?

Ты мне снишься под утро,

как ты, милая, снишься!..

Почему-то под дулами,

наведенными снизу,

ты летишь Подмосковьем,

хороша до озноба,

вся твоя маскировка —

30 метров озона!

Твои миги сосчитаны

наведенным патроном,

30 метров озона —

вся броня и защита!

В том рассвете болотном,

где полет безутешен,

но пахнуло полетом,

и – уже не удержишь.

Дай мне, господи, крыльев

не для славы красивой —

чтобы только прикрыть ее

от прицела трясины.

Пусть еще погуляется

этой дуре рисковой,

хоть секунду – раскованно.

Только пусть не оглянется.

Пусть хоть ей будет счастье

в доме с умным сынишкой.

Наяву ли сейчас ты?

И когда же ты снишься?

От утра ли до вечера,

в шумном счастье заверчена,

до утра? поутру ли? —

за секунду от пули.

IV.

А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны?

И душу удалят, как вредные миндалины?

Ужели и хорей, серебряный флейтист,

погибнет, как форель погибла у плотин?

Аминь?

Но почему ж тогда, заполнив Лужники,

мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?

И радостно и робко в нас души расцветают...

|К А. Вознесенский . 11(1

Роботы,

роботы,

роботы

речь мою прерывают.

Толпами автоматы

топают к автоматам,

сунут жетон оплаты,

вытянут сок томатный,

некогда думать, некогда,

в оффисы – как вагонетки,

есть только брутто, нетто —

быть человеком некогда!

Вот мой приятель-лирик:

к нему забежала горничная...

Утром вздохнула горестно, —

мол, так и не поговорили!

Ангел, об чем претензии?

Провинциалочка некая?

Сказки хотелось, песни?

Некогда, некогда, некогда!

Что там в груди колотится

пойманной партизанкою?

Сердце, нам безработица.

В мире – роботизация.

Ужас! Мама,

роди меня обратно!..

братно – к истокам неслись реки,

братно – от финиша к старту задним

ходом неслись мотоциклисты.

Баобабы на глазах, худея, превращались в пру-

тики саженцев – обратно!

Пуля, вылетев из сердца Маяковского, пролетев

прожженную дырочку на рубашке, юркну-

ла в ствол маузера 4-03986, а тот, свернув-

шись улиткой, нырнул в ящик стола...

...Твой отец историк. Он говорит, что человече-

ство имеет обратный возраст. Оно идет от

старости к молодости.

Хотя бы средневековье. Старость. Морщинистые

стены инквизиции.

Потом Ренессанс – бабье лето человечества.

Это как женщина, красивая, все познав-

шая, пирует среди зрелых плодов и тел.

Не будем перечислять надежд, измен, приклю-

чений XVIII века, задумчивой беремен-

ности XIX...

А начало XX века – бешеный ритм револю-

ции!.. Восемнадцатилетие командармов.

«Мы – первая любовь земли... »

«Я думаю о будущем, – продолжает историк, —

когда все мечты осуществляются. Техника

в добрых руках добра. Бояться техники?

Что же, назад в пещеру?.. »

Он седой и румяный. Ему улыбаются дети и

собаки.

V.

А не махнуть ли на море?

6 час отлива возле чайной

я лежал в ночи печальной,

говорил друзьям об Озе и величье бытия,

но внезапно черный ворон

примешался к разговорам,

вспыхнув синими очами,

он сказал:

«А на фига?!»

Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,

человеком вам родиться б,

счастье высшее – трудиться,

полпланеты раскроя... »

Он сказал: «А на фига?!»

«Будешь ты – великий ментор,

бог машин, экспериментов,

будешь бронзой монументов

знаменит во все края... »

Он сказал: «А на фига?!»

«Уничтожив олигархов,

ты настроишь агрегатов,

демократией заменишь

короля и холуя... »

Он сказал: «А на фига?!»

Я сказал: «А хочешь – будешь

спать в заброшенной избушке,

утром пальчики девичьи

будут класть на губы вишни,

глушь такая, что не слышна

ни хвала и ни хупа...»

Он ответил: «Все – мура,

раб стандарта, царь природы,

ты свободен без свободы,

ты летишь в автомашине,

но машина – без руля...

Оза, Роза ли, стервоза —

как скучны метаморфозы,

в ящик рано или поздно...

Жизнь была – а на фига?!»

Как сказать ему, подонку,

что живем не чтоб подохнуть, —

чтоб губами тронуть чудо

поцелуя и ручья!

Чудо жить – необъяснимо.

Кто не жил – что спорить с ними?!

Можно бы – да на фига?

VII.

А тебе семнадцать. Ты запыхалась после гимнастики.

И неважно, как тебя зовут. Ты и не слышала о цикло-

троне.

Кто-то сдуру воткнул на приморской набережной два

ртутных фонаря. Мы идем навстречу. Ты от одного, я

от другого. Два света бьют нам в спину.

И прежде, чем встречаются наши руки, сливаются

наши тени – живые, теплые, окруженные мертвой бе-

лизной.

Мне кажется, что ты все время идешь навстречу!

Затылок людей всегда смотрит в прошлое. За нами,

как очередь на троллейбус, стоит время. У меня за

плечами прошлое, как рюкзак, за тобой – будущее.

Оно за тобой шумит, как парашют.

Когда мы вместе – я чувствую, как из тебя в меня

переходит будущее, а в тебя – прошлое, будто мы пе-

сочные часы.

Как ты страдаешь от пережитков будущего! Ты рез-

ка, искрения. Ты поразительно невежественна.

Прошлое для тебя еще может измениться и насту-

пать. «Наполеон, – говорю я, – был выдающийся госу-

дарственный деятель». Ты отвечаешь: «Посмотрим!»

Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.

«Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты.

У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор у тебя из

левой туфельки не вытряхнулась сухая хвойная иголка.

Твои туфли остроносые – такие уже не носят. «Еще

не носят», – смеешься ты.

Я пытаюсь заслонить собой прошлое, чтобы ты ни-

когда не разглядела майданеков и инквизиции.

Твои зубы розовы от помады.

Иногда ты пытаешься подладиться ко мне. Я замечаю,

что-то мучит тебя. Ты что-то ерзаешь. «Ну, что ты?»

Освобождаясь, ты, довольная, выпаливаешь, как на

иностранном языке: «Я получила большое эстетическое

удовольствие!

А раньше я тебя боялась... А о чем ты думаешь?..»

Может, ее называют Оза?

VIII.

Выйду ли к парку, в море ль плыву —

туфелек пара стоит на полу.

Левая к правой набок припала,

их не поправят – времени мало.

В мире не топлено, в мире ни зги,

вы еще теплые, только с ноги,

в вас от ступни потемнела изнанка,

вытерлось золото фирменных знаков...

Красные голуби просо клюют.

Кровь кружит голову – спать не дают!

Выйду ли к пляжу – туфелек пара,

будто купальщица в море пропала.

Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.

Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?..

... В мире металла, на черной планете,

сентиментальные туфельки эти,

как перед танком присели голубки —

нежные туфельки в форме скорлупки!

IX.

Друг белокурый, что я натворил!

Тебя не опечалят строки эти?

Предполагая подарить бессмертье,

выходит, я погибель подарил,

Фельдфебель, олимпийский эгоист,

какой кретин скатился до приказа:

«Остановись,, мгновенье. Ты – прекрасно»

Нет, продолжайся, не остановись!

Зачем стреножить жизнь, как конокрад?

Что наша жизнь?

Взаимопревращенье.

Бессмертье ж – прекращенное движенье,

как вырезан из ленты кинокадр.

Бессмертье – как зверинец меж людей.

В нем стонут Анна, Оза, Беатриче...

И каждый может, гогоча и тыча,

судить тебя и родинки глядеть.

Какая грусть – не видеться с тобой,

какая грусть – увидеться в толкучке,

где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,

касается тебя – такая боль!

Ты-то простишь мне боль твою и стон.

Ну, а в душе кровавые мозоли?

Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,

жует бифштекс над этим вот листом!

Простимся, Оза, сквозь решетку строк...

Но кровь к вискам бросается, задохшись,

когда живой, как бабочка в ладошке,

из телефона бьется голосок...

ОТ АВТОРА И КОЕ-ЧТО ДРУГОЕ

Люблю я Дубну. Там мои друзья.

Березы там растут сквозь тротуары.

И так же независимы и талы

чудесных обитателей глзза.

Цвет нации божественно оброс.

И, может, потому не дам я дуба —

мою судьбу оберегает Дубна,

как берегу я свет ее берез.

Я чем-то существую ради них.

Там я нашел в гостинице дневник.

Не к первому попала мне тетрадь:

ее командировщики листали,

острили на полях ее устало

и засыпали, силясь разобрать.

Вот чей-то почерк: «Автор—абстрактист!»

А снизу красным: «Сам туда катись!»

«Может, автор сам из тех, кто

тешит публику подтекстом?»

«Брось искать подтекст, задрыга!

Ты смотришь в книгу —

видишь фигу».

Оставим эти мудрости, дневник.

Хватает комментариев без них.

* • *

... А дальше запись лекций начиналась,

мир цифр и чей-то профиль машинальный.

Здесь реализмом трудно потрястись —

не Репин был наш бедный портретист.

А после были вырваны листы.

Наверно, мой упившийся предшественник,

где про любовь, рванул, что посущественней.

А следующей фразой было:

– ТЫ

X.

Ты сегодня, 16-го, справляешь день рож-

дения в ресторане «Берлин». Зеркало там на

потолке.

Из зеркала вниз головой, как сосульки,

свисали гости. В центре потолка межный, как

вымя, висел розовый торт с воткнутыми све-

чами.

Вокруг него, как лампочки, ввернутые в

элегантные черные розетки костюмов, сияли

лысины и прически. Лиц не было видно.

У одного лысина была маленькая, как дырка

на пятке носка. Ее можно было закрасить

чернилами.

У другого она была прозрачна, как спелое

яблоко, и сквозь нее, как зернышки, просве-

чивали три мысли (две черные и одна свет-

лая – недозрелая).

Проборы щеголей горели, как щели в ко-

пилках.

Затылок брюнетки с прикнопленным про-

зрачным нейлоновым бантом полз, словно

муха по потолку.

Лиц не было видно. Зато перед каждым,

как таблички перед экспонатами, лежали бу-

мажки, где кто сидит.

И только одна тарелка была белая, как

пустая розетка.

«Скажите, а почему слева от хозяйки пу-

стое место?»

«Министра, может, ждут?», «А может, по-

мер кто?»

Никто не знал, что там сижу я. Я неви-

дим Изящные денди, подходящие тебя по-

здравить, спотыкаются об меня, царапают

вилками.

Ты сидишь рядом, но ты восторженно чу-

жая, как подарок в целлофане.

Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-

ю этакого! Поближе к жизни, не от мира се-

го... чтобы модерново...»

Поэт подымается (вернее, опускается,

как опускается трап с вертолета). Голос его

странен, как бы антимирен ему.

МОЛИТВА

Матерь Владимирская, единственная,

первой молитвой – молитвой последнею —

Я умоляю —

стань нашей посредницей.

Неумолимы зрачки Ее льдистые.

Я не кощунствую – просто нет силы.

Жизнь забери и успехи минутные,

наихрустальнейший голос в России —

мне ни к чему это!

Видишь – лежу – почернел как кикимора.

Все безысходно...

Осталось одно лишь —

грохнись ей в ноги,

Матерь Владимирская,

может, умолишь, может, умолишь...

Читая, он запрокидывает лицо. И на его бе-

лом лице, как на тарелке, горел нос,

точно болгарский перец.

Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и

тостик!» Слово берет следующий поэт.

Он пьян вдребезину. Он свисает с по-

толка, вниз головой, и просыхает, как

полотенце. Только несколько слов мож-

но разобрать из его бормотанья:

– Заонежье.Тает теплоход.

Дай мне погрузиться в твое озеро.

До сих пор вся жизнь моя – Предозье.

Не дай бог – в Заозье занесет...

Все замолкают.

Слово берет тамада Ъ.

Он раскачивается вниз головой, как длинный

маятник. «Тост за новорожденную». Го-

лос его, как из репродуктора, разносит-

ся с потолка ресторана. «За ее новое

рождение, и я, как крестный... Да, а

как зовут новорожденную?» (Никто не

знает.)

Как это все напоминает что-то! И под этим

подвешенным миром внизу располо-

жился второй, наоборотный, со своим

поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва

не касаются затылками друг друга,

симметричные, как песочные часы. Но

что это? Где я? В каком идиотском из-

мерении? Что это за потолочно-зер-

кальная реальность?! Что за наоборот-

ная страна?!

Ты-то как попала сюда?

Еще мгновение, и все сорвется вниз, вдребез-

ги, как капли с карниза!

Задумавшись, я машинально глотаю бутер-

брод с кетовой икрой.

Но почему висящий напротив, как окорок,

периферийный классик с ужасом смот-

рит на мой желудок? Боже, ведь я-то

невидим, а бутерброд реален! Он пере-

двигается по мне, как красный джем-

пер в лифте.

Классик что-то шепчет соседу.

Слух моментально пронизывает головы, как

бусы на нитке.

Красные змеи языков ввинчиваются в уши

соседей. Все глядят на бутерброд.

«А нас килькой кормят!» – вопит классик.

Надо спрптзтьсл! Ведь если они обнаружат

меня, кто же выручит тебя, кто же ра-

зобьет зеркало?!

Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь на крас-

ную дорожку пола. Рядом со мной, за

стулом, стоит пара туфелек. Они, види-

мо, жмут кому-то. Левая припала к

правой. (Как все напоминает ито-то!)

Тебя просят спеть...

Начинаются танцы. Первая пара с хрустом

проносится по мне. Подошвы! Подо-

швы! Почему все ботинки с подковами?

Рядом кто-то с хрустом давит по ту-

фелькам. Чьи-то каблуки, подобно

швейной машинке, прошивают мне ко-

жу на лице. Только бы не в глаза!..

Я вспоминаю все. Я начинаю понимать все.

Роботы! Роботы! Роботы!

Как ты, милая, снишься!

«Так как же зовут новорожденную?» —

надрывается тамада

«Зоя1 – ору я. – Зоя!»

А может, ее называют Оза?

XI.

Знаешь, Зоя, теперь – без трепа.

Разбегаются наши тропы.

Стоит им пойти стороною,

остального не остановишь.

Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,

помнишь Дубну, и ты играешь.

Оборачиваешься от клавиш.

И лицо твое опустело.

Что-то в нем приостановилось

и с тех пор невосстановимо.

Всяко было – и дождь и радуги,

горизонт мне являл немилость.

Изменяли друзья злорадно.

Сам себе надоел, зараза.

Только ты не переменилась.

А концерт мой прощальный помнишь?

1ы сквозь рев их мне шла на помощь.

Если жив я назло всем слухам,

в том вина твоя иль заслуга.

Когда беды меня окуривали,

я, как в воду, нырял под Ригу,

сквозь соломинку белокурую

ты дыхание мне дарила

– 4(>2 —

Километры не разделяют,

а сближают, как провода,

непростительнее, когда

миллиметры нас раздирают!

Если боли людей сближают,

то на черта мне жизнь без боли?

Или, может, беда блуждает

не за мной, а вдруг за тобою?

Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?

И из лет

очертанья, что были нами,

опечаленно машут вслед.

Горько это, но тем не менее

нам пора... Вернемся к поэме.

XII.

Экспериментщик, чертова перечница,

изобрел агрегат ядреный.

Не выдерживаю соперничества.

Будьте прокляты, циклотроны!

Будь же проклята ты, громада

программированного зверья.

Будь я проклят за то, что я

слыл поэтом твоих распедов!

Мир – не хлам для аукциона,

Я – Андрей, а не имярек.

Все лрогрессы —

реакционны,

если рушится человек.

Не купить нас холодной игрушкой,

механическим соловейчиком!

В жизни главное человечность —

хорошо ль вам? красиво ль? грустно?

Проклинаю псевдопрогресс.

Горло саднит от тех словес.

Я им голос придал и душу,

будь я проклят за то, что в грядущем,

порубав таблеток с эссенцией,

спросит женщина тех времен:

«В третьем томике Вознесенского

что за зверь такой Циклотрон?»

Отвечаю: «Их кости ржавы,

отпугали, как тарантас,

смертны техники и державы,

проходящие мимо нас.

Лишь одно на земле постоянно,

словно свет звезды, что ушла, —

продолжающееся сияние,

называли его душа.

Мы растаем и снова станем,

и неважно, в каком бору,

важно жить, как леса хрустальны

после заморозков поутру.

И от ягод звенит кустарник.

В этом звоне я не умру».

И подумает женщина: «Странно!

Помню Дубну, снега с кострами.

Были пальцы от лыж красны.

Были клавиши холодны.

Что же с Зоей?»

Та, физик давняя?

До свидания, до свидания.

Отчужденно, как сквозь стекло,

ты глядишь свежо и светло.

В мире солнечно и морозно...

Прощай, Зоя!

Здравствуй, Оза!

XIII.

Прощай, дневник, двойник души чужой,

забытый кем-то в дубненской гостинице.

Но почему, виски руками стиснув,

я думаю под утро над тобой?

Твоя наивность странна и смешна.

Но что-то ты в душе моей смешал.

Прости царапы моего пера.

Чудовищна ответственность касаться

чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!

Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.

И может быть, нескладный и щемящий,

придет хозяин на твой зов щенячий.

Я ничего в тебе не изменил,

лишь только имя Зоей заменил.

XIV.

НА КРЫЛЬЦЕ

ОЧИЩАЯ ЛЫЖИ ОТ СНЕГА,

Я ПОДНЯЛ ГОЛОВУ.

ШЕЛ САМОЛЕТ.

И ЗА НИМ

НА НЕИЗМЕННОМ РАССТОЯНИИ

ЛЕТЕЛ ОТСТАВШИЙ ЗВУК,

ПРЯМОУГОЛЬНЫЙ, КАК ПРИЦЕП

НА БУКСИРЕ.

как у девки отчаянной,

были трубы мои перевязаны.

Разреши меня словом. Развяжи мне язык.

И никто не знавал, как в душевной изжоге

обдирался я в клочья —

вам виделся бзик?

Думал – вдруг прозревают от шока!

Развяжи мне язык.

Время рева зверей. Время линьки архаров.

Архаическим ревом

взрывая кадык,

не латинское «Август», а древнее «Зарев»,

озари мне язык.

Зарев

заваленных базаров, грузовиков,

зарев разрумяненных от плиты хозяек,

зарев,

когда чащи тяжелы и пузаты,

а воздух над полем вздрагивает, как ноздри,

в предвкушении перемен,

когда звери воют в сладкой тревоге,

зарев,

когда видно от Москвы до Хабаровска

и от костров картофельной ботвы до костров Батыя,

зарев,

когда в левом верхнем углу жемчужно-витиеватой

березы

замерла белка,

алая, как заглавная буквица Ипатьевской летописи.

Ах, Зарев,

дай мне откусить твоего запева!

Ах, мое ремесло – самобытное? нет, самопытное!

Оббиваясь о стены, во сне, наяву,

ты пытай меня, Время, пока тебе слово не выдам.

Дай мне дыбу любую. Пока не взреву.

Зарев новых словес. Зарев зрелых предчувствий,

революций и рас.

Зарев первой печурки,

красным бликом змеясь...

Запах снега Пречистый,

изменяющий нас.

Человечьи кричит на шоссе

белка, крашенная, как в Вятке, —

алюминиевая уже,

только алые морда и лапки.

ВСЛЕПУЮ

По пояс снега,

по сердце снега,

по шею снега,

вперегонки,

ни человека —

летят машины, как страшные снежки!

Машин от снега не очищают.

Сугроб сугроба просит прикурить.

Прохожий – Макбет. Чревовещая,

холмы за ним гонятся во всю прыть.

Пирог с капустой. Сугроб с девицей.

Та с карапузом – и все визжат.

Дрожат антеннки, как зад со шприцем.

Слепые шпарят, как ясновидцы, —

жалко маленьких сугробят!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю