Текст книги "Иверский свет"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
за то, что я выслушал их.
Толпа поэтессок минорно
автографов ждет у кулис.
Доходит до самоубийств!
Скандирующие сурово
Смурновы, Смурновы, Смурновы
желают на «бис».
И снова как реквием служат,
я выйду в прожекторах,
родившийся, чтобы слушать
среди прирожденных орать.
Заслуги мои небольшие,
сутул и невнятен мой век,
средь тысячей небожителей —
единственный человек.
Меня пожалеют и вспомнят.
Не то, что бывал я пророк,
а что не берег перепонки,
как раньше гортань не берег.
«Скажи в меня, женщина, горе,
скажи в меня счастье!
Как плачем мы, выбежав в поле,
но чаще, но чаще
нам попросту хочется высвободить
невысказанное, заветное...
Нужна хоть кому-нибудь исповедь,
как богу, которого нету!»
Я буду любезен народу
не тем, что творил монумент,—
невысказанную ноту
понять и услышать сумел.
Дорогие литсобратья!
Как я счастлив от того,
что средь общей благодати
меня кроют одного.
Как овечка черной шерсти,
я не зря живу свой век —
оттеняю совершенство
безукоризненных коллег.
ГИБЕЛЬ ОЛЕНЯ
Меня, оленя, комары задрали.
Мне в Лену не нырнуть с обрыва на заре.
Многоэтажный гнус сплотился над ноздрями —
комар на комаре.
Оставьте кровь во мне – колени остывают.
Я волка забивал в разгневанной игре.
Комар из комара сосет через товарища,
комар на комаре.
Спаси меня, якут! Я донор миллионов.
Как я не придавал значения муре!
В июльском мареве малинового звона
комар на комаре.
Я тыщи их давил, но гнус бессмертен, лютый.
Я слышу через сон – покинувши меня,
над тундрою звеня, летит, налившись клюквой,
кровиночка моя.
Она гудит в ночи трассирующей каплей
от порта Анадырь до Карских островов.
Открою рот завыть – влепилась в глотку кляпом
орава комаров.
ДРУГУ
Душа – это сквозняк пространства
меж мертвой и живой отчизн.
Не думай, что бывает жизнь напрасной,
как будто есть удавшаяся жизнь.
АСТРОФИЗИК
Вольноотпущенник Времени возмущает его рабов.
Лауреат Госпремии тех, довоенных годов
ввел формулу Тяжести Времени. Мир к этому не готов.
Его оппонент в полемике выпрыгнул из своих зубов.
Вольноотпущенник Времени восхищает его рабов.
Был день моего рождения. Чувствовалась духота.
Ночные персты сирени, протягиваясь с куста,
губкою в винном уксусе освежали наши уста.
Отец мой небесный, Время, испытывал на любовь.
Созвездье Быка горело. С низин подымался рев —
в деревне в хлеву от ящура живьем сжигали коров.
Отец мой небесный, Время, безумен Твой часослов!
На неподъемных веках стояли гири часов.
Пьяное эхо из темени кричало, ища коробок,
что Мария опять беременна, а мир опять не готов...
Вольноотпущенник Времени вербует ему рабов.
Нам, как аппендицит,
поудалили стыд.
Бесстыдство – наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!
Сквозь толщи наших щек
не просочится сеет.
Но по ночам – как шов,
заноет – спасу нет!
Я думаю, что бог
в замену глаз и уш
нам дал мембрану щек,
как осязанье душ.
Горит моя беда,
два органа стыда —
не только для бритья,
не только для битья.
Спускаюсь в чей-то быт,
смутясь, гляжу кругом —
мне гладит щеки стыд
с изнанки утюгом.
Как стыдно, мы молчим.
Как минимум – схохмим.
Мне стыдно писанин,
написанных самим.
Далекий ангел мой,
стыжусь твоей любви
авиазаказной...
Мне стыдно за твои
соленые, что льешь.
Но тыщи раз стыдней,
что не отыщешь слез
на дне души моей.
Смешон мужчина мне
с напухшей тучей глаз.
Постыднее вдвойне,
что это в первый раз.
И черный ручеек
бежит на телефон
за все, за все, что он
имел и не сберег.
За все, за все, за все,
что было и ушло,
что сбудется ужо,
и все еще – не все...
В больнице режиссер
чернеет с простыней.
Ладони распростер.
Но тыщи раз стыдней,
что нам глядит в глаза,
как бы чужие мы,
стыдливая краса
хрустальнеишеи страны.
Застенчивый укор
застенчивых лугов,
застенчивая дрожь
застенчивейших рощ...
Обязанность стиха
быть органом стыда.
11 9
КРОНЫ И КОРНИ
Несли не хоронить,
Несли короновать.
Седее, чем гранит,
Как бронза – красноват,
Дымясь локомотивом,
Художник жил,
лохмат,
Ему лопаты были
Божественней лампад!
Его сирень томилась...
Как звездопад,
в поту,
Его спина дымилась
Буханкой на поду!..
Зияет дом его.
Пустые этажи.
На даче никого.
В России – ни души.
Художники уходят
Без шапок,
будто в храм,
В гудящие угодья
К березам и дубам.
Побеги их – победы.
Уход их – как восход
К полянам и планетам
От ложных позолот.
Леса роняют кроны.
Но мощно под землей
Ворочаются корни
Корявой пятерней.
ОСЕНЬ
В полях безоглядных – подобье улыбки.
Забытый на грядке наперсток клубники.
Куда-то ушли и воткнули лопату.
Над нею струится нога, что копала,
И тело, что стало теперь, вероятно,
дрожаньем улыбки в полях безоглядных.
ПЕСНЯ ВЕЧЕРНЯЯ
Ты молилась ли на ночь, береза?
Вы молились ли на ночь,
запрокинутые озера
Сенеж, Свитязь и Нарочь?
Вы молились ли на ночь, соборы
Покрова и Успенья?
Покурю у забора.
Надо, чтобы успели.
У лугов изумлявших —
запах автомобилей...
Ты молилась, Земля наша?
Как тебя мы любили!
КРИТИКУ
Не верю я в твое
чувство к родному дому.
Нельзя любить свое
из ненависти к чужому.
Снимите личины, статисты речистые
пречистого знамени слуги нечистые!
Во имя чего заклинанья «во имя» —
во имя добра с сундуками своими?
Терзают природу во имя науки
пречистого Разума грязные руки.
И мучают слух второгодники школы
Греча, Булгарина и Шишкова.
Очнитесь, взгляните хотя бы на численник,
пречистого Пушкина стражи нечистые...
Да если бы Пушкин, кем нынче божитесь,
явился бы к вам, второгодники-витязи,
кому б он поведал строфу заповедную?1
Конечно, не с вами б он был, а с поэтами...
ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ
Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном —
не трожьте музыку руками!
Нашарьте огурец со дна
и стан справасидяшей дамы,
даже под током провода —
но музыку нельзя руками.
Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.
И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка – иной субстант,
где не губами, а устами...
Руками ешьте даже суп,
но с музьжой – беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.
МОНОЛОГ РЕЗАНОВА
Божий замысел я исказил,
жизнь сгубив в муравеине.
Значит, в замысле не было сил.
Откровенье – за откровенье.
Остается благодарить.
Обвинять Тебя в слабых расчетах,
словно с женщиной счеты сводить
в этом есть недостойное что-то.
Я мечтал, закусив удила-с,
свесть Америку и Россию.
Авантюра не удалась.
За попытку – спасибо.
Свел я американский расчет
и российскую грустную удаль.
Может, в будущем кто-то придет.
Будь с поэтом помягче, Сударь.
Бьет 12 годов, как часов,
над моей терпеливою нацией.
Есть апостольское число,
для России оно – двенадцать.
Восемьсот двенадцатый год —
даст ненастья иль крах династий?
Будет петь и рыдать народ.
И еще, и еще двенадцать.
Ясновидец это число
через век назовет поэмой,
потеряв именье свое.
Откровенье – за откровенье.
В том спасибо, что в божий наш час
я ясном Болдине или в Равенне,
нам являясь, ты требуешь с нас
откровенья за Откровенье.
За открытый с обрыва Твой лес
жить хочу и писать откровенно,
чтоб от месс, как от горных небес,
у больных закрывались каверны.
Оправдался мой жизненный срок,
может, тем, что, упав на колени,
в Твоей дочери я зажег
вольный свет откровенья.
Она вспомнила замысел твой
и в рубашке, как тени евангелья,
руки вытянув перед собой,
шла, шатаясь, в потемках в ванную.
Свет был животворящий такой,
аж звезда за окном окривела.
Этим я расквитался с Тобой.
Откровенье – за откровенье.
Мы обручились временем с тобой,
не кольцами, а электрочасами.
Мне страшно, что минуты исчезают.
Они согреты милою рукой.
ЗИМА
Приди! Чтоб снова снег слепил,
чтобы желтела на опушке,
как александровский ампир,
твоя дубленочка с опушкой.
АВТОМАТ
Москвою кто-то бродит,
накрутит номер мой.
Послушает и бросит —
отбой...
Чего вам? Рифм кило?
Автографа в альбом?
Алло!..
Отбой...
Кого-то повело
в естественный отбор!
Алло!..
Отбой...
А может, ангел в кабеле,
Пришедший за душой?
Мы некоммуникабельны.
Отбой...
А может, это совесть,
потерянная мной?
И позабыла голос?
Отбой...
Стоишь в метро конечной
с открытой головой,
и в диске, как в колечке,
замерзнул пальчик твой.
А за окошком мелочью
стучит толпа отчаянная.
как очередь ь примерочную
колечек обручальных.
Ты дунешь в трубку дальнюю,
и мой воротничок
от твоего дыхания
забьется, как флажок...
Что, мой глухонемой?
Отбой...
Порвалась связь планеты.
Аукать устаю.
Вопросы без ответов.
Ответы в пустоту.
Свело. Свело. Свело.
С тобой. С тобой. С тобой.
Алло. Алло. Алло.
Отбой. Отбой. Отбой.
ОБСТАНОВОЧКА
Это мой теневой кабинет.
Пока нет:
гардероба
и полн. собр. соч. Кальдерона.
Его Величество Александрийский буфет
правит мною в рассрочку несколько лет.
Вот кресло-катапульта
времен борьбы против культа.
Тень от предстоящей иконы:
«Кинозвезда, пожирающая дракона».
Обещал подарить Солоухин.
По слухам,
VI век.
Феофан Грек.
Стол. Кент.
На столе ответ на анкету:
«Предпочитаю Беломор Кенту».
Вот жены акварельный портрет.
Обн. натура.
Персидская миниатюра.
III век. Эмали лиловой.
Сама, вероятно, в столовой...
Вот моя теневая столовая —
смотрите, какая здоровая!
На обед
все, чего нет
(след. перечисление ед).
Тень бабушки – салфетка узорная,
вышивала, страдалица, вензеля иллюзорные.
Осторожно, деда уронишь!
Пианино. «Рёниш».
Мамино.
Видно, жена перед нами играла Рахманинова.
Одна клавиша полуутоплена,
еще теплая.
(Бьет.) Ой, нота какая печальная!
Сама, вероятно, в спальне.
Услышала нас и пошла наводить марафет.
«Уходя, выключайте свет!»
«Проходя через пороги,
предварительно вытирайте ноги.
Потолки новые —
предварительно вымывайте голову».
Вот моя теневая спальня.
Ой, как развалено...
Хорошо, что жены нет.
Тень от Милы, Нади, Тани, Ниннет
+ 14 созданий
с площади Испании.
Уголок забытых вещей!
№ 2-й,
№ 3-й,
№ 8-й – никто не признается, чей!
А вот женина брошка.
И платье брошено...
наверное, опять побегла к Аэродромову
за димедролом...
Актриса, но тем не менее!
Простите, это дела семейные...
(В прихожей, черен и непрост,
кот поднимал загнутый хвост,
его в рассеянности Гость,
к несчастью, принимал за трость.)
Вот ванная.
Что-то странное!
Свет под дверью. Заперто изнутри.
Нет, не верю! Эй, Аэродромов, отвори!
Вот так всегда.
Слышите, переливается на пол вода.
(Стучит.) Нет ответа.
(От страшной догадки он делается неузнаваем.]
О нет, только не это!..
Ломаем!
Она ведь вчера говорила —
«Если не придешь домой...»
Милая! Что ты натворила!
(Дверь высаживают.)
Боже мой!..
Никого. Только зеркало запотелое.
Перелитая ванна полна пустой глубины.
Сухие, нетронутые полотенца...
Голос из стены:
«А зачем мне вытираться,
вылетая в вентиляцию!*!»
НА ОЗЕРЕ
Прибегала в мой быт холостой,
задувела свечу, как служанка.
Было бешено хорошо,
и задуматься было ужасно!
Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-
вствует бодрая температура!»
И на высохших после дождя
громких джинсах – налет перламутра.
Спрыгну в сад и окно притворю,
чтобы бритва тебе не жужжала.
Шнур протянется
в спальню твою.
Дело близилось к сентябрю.
И задуматься было ужасно,
что свобода пуста, как труба,
что любовь – это самодержавье.
Моя шумная жизнь без тебя
не имеет уже содержанья.
Ощущение это прошло,
прошуршавши по саду ужами...
Несказаемо хорошо!
А задуматься – было ужасно.
Я загляжусь на тебя, без ума
от ежедневных твоих сокровищ.
Плюнешь на пальцы. Ими двумя
гасишь свечу, словно бабочку ловишь.
СКУЛЬПТОР СВЕЧЕЙ
Скульптор свечей – я тебя больше года вылепливал
Ты – моя лучшая в мире свеча.
Спички потряхиваю, бренча.
Как ты пылаешь великолепно
волей создателя и палача!
Было ль, чтоб мать поджигала ребенка?
Грех работенка, а не барыш.
Разве сжигал своих детищ Коненков?
Как ты горишь!
На два часа в тебе красного воска.
Где-то у коек чужих и афиш
стройно вздохнут твои краткие сестры,
как ты горишь.
Как я лепил свое чудо и чадо!
Весны кадили. Капало с крыш.
Кружится разум. Это от чада.
Это от счастья, как ты горишь!
Круглые свечи. Красные сферы.
Белый фитиль незажженных светил.
Темное время – вечная вера.
Краткое тело – черный фитиль.
«Благодарю тебя и прощаю
за кратковременность бытия,
пламя, пронзаюшее без пощады
по позвоночнику фитиля.
Благодарю, что на миг озаримо
мною лицо твое и жилье,
если ты верно назвал свое имя,
вначит, сгораю во имя Твое».
Скульптор свечей, я тебя позабуду,
скутер найму, умотаю отсюда,
свеч наштампую голый столбняк.
Кашляет ворон ручной от простуды.
Жизнь убывает, наверное, так,
как сообщающиеся сосуды,
вровень свече убывает в бутылке коньяк.
И у свечи, нелюбимой покуда,
темный нагар на реснице набряк.
Б. Ахмадулиной
Мы нарушили божий завет.
Яблок съели.
У поэта напарника нет,
все дуэты кончались дуэлью.
Мы нарушили кодекс людской —
быть взаимной мишенью.
Наш союз осужден мелюзгой
хуже кровосмешенья.
Нарушительница родилась —
белый голос в полночное время.
Даже если Земля наша – грязь,
рождество твое – ей искупленье.
Был мой стих, как фундамент, тяжел,
чтобы ты невесомела в звуке.
Я красивейшую из жен
подарил тебе утром в подруги.
Я бросал тебе в ноги Париж,
августейший оборвыш, соловка!
Мне казалось, что жизнь – это лишь
певчий силы заложник.
И победа была весела.
И достигнет нас кара едва ли.
А расплата произошла —
мы с тобою себя потеряли.
Ошибясь в этой жизни дотла,
улыбнусь: я иной и не жажду.
Мне единственная мила,
где с тобою мы спели однажды.
Мы стали друзьями. Я не ревную.
Живешь ты в художнической мансарде.
К тебе приведу я скрипачку ночную.
Ты нам на диване постелешь. «До завтра,—
нам бросишь небрежно. – Располагайтесь!»
И что-то расскажешь. И куришь азартно.
И что-то расскажешь. А глаз твой агатист.
А гостья почувствовала, примолкла.
И долго еще твоя дверь не погаснет.
Так вот ты какая – на дружбу помолвка!
Из этой мансарды есть выход лишь в небо.
Зияет окном потолковым каморка.
«Прощай, – говорю, – мое небо, и не
понимаю, как с гостьей тебя я мешаю.
Дай бог тебе выжить, сестренка меньшая!»
А утром мы трапезничаем немо.
И кожа спокойна твоя и пастозна...
Я думаю: «Боже! за что же? за что же?!»
Да здравствует дружба! Да скроется небо!
СТРЕЛА В СТЕНЕ
Тамбовский волк тебе товарищ
и друг,
когда ты со стены срываешь
подаренный пенджабский лук!
Как в ГУМе отмеряют ситец,
с плеча откинется рука,
стрела задышит, не насытясь,
как продолжение соска.
С какою женственностью лютой
в стене засажена стрела —
в чужие стены и уюты.
Как в этом женщина была!
Стрела – в стене каркасной стройки,
во всем, что в силе и в цене.
Вы думали – век электроники?
Стрела в стене!
Горите, судьбы и державы!
Стрела в стене.
Тебе от слез не удержаться
наедине, наедине.
Над украшательскими нишами,
как шах семье,
ультиматумативно нищая
стрела в стене!
Шахуй, оторва белокурая!
И я скажу:
«У, олимпийка!» И подумаю:
«Как сжались ямочки в тазу».
«Агрессорка, – добавлю, – скифка...»
Ты скажешь: «Фиг-то»...
Отдай, тетивка сыромятная,
наитишайшую из стрел
так тихо и невероятно,
как тайный ангел отлетел.
На людях мы едва знакомы,
но это тянется года.
И под моим высотным домом
проходит темная вода.
Глубинная струя влеченья.
Печали светлая струя.
Высокая стена прощенья.
И боли четкая стрела.
ПЕСНЯ СИНГАПУРСКОГО ШУТА
Оставьте меня одного,
оставьте,
люблю это чудо в асфальте,
да не до него!
Я так и не побыл собой,
я выполню через секунду
людскую мою синекуру.
Душа побывает босой.
Оставьте меня одного;
без нянек,
изгнанник я, сорванный с гаек,
но горше всего,
Р.5. К ПОЭМЕ «АНДРЕЙ ПОЛИСАДОВ»
Собор туманный? войлочная сванка?
Окстись!
Андрей незваный, может быть, тот самый,
что с Грузией Россию окрестил?
Ты так сжимал в руке гвоздя подобье —
гвоздь сквозь ладонь наружу выходил.
И этою прозревшею ладонью
ты край мой окрестил.
Ты, крестный, рифмовал мою бумагу.
Страна болела – ты к ней прилетал.
Ты письма синие андреевского флага
слал двести г.ет мне. После перестал.
Я уходил в хохочущие кодла,
я принимал тебя за всех и вся.
Я чувствую такой могильный холод,
когда ты отворачиваешься.
Но где гарант, что ты не оборотень?
Я обманулся вновь? Но почему
являешься ты именно сегодня
и мне и веку моему?..
Но гость и сам охотник до вопросов.
Он говорит мне: «Очередь моя
на исповедь. Мне имя Каракозов.
Твой предок исповедовал меня».
Виснут шнурами вечными
лампочки под потолком.
И только поэт подвешен
на белом нерве спинном.
НЕ СКАЖИ
Вернулся, нечего сказать...
Да не казнят. Не надо лжи.
Зачем ты, человек, скажи?
Смежи, что нечего сказать!
Попавший человек в грозу
и жизни божью благодать,
что в оправданье я скажу?
Скажу, что нечего сказать.
Как объяснюсь в ответ стрижу,
горе, кормящей двух козлят?
На языке каком скажу?
Скажу, что нечего сказать.
Как предавался мятежу,
что обречен на неуспех?
Как предавался монтажу
слов, что и молвить не успел?
Вот поброжу по бережку
и стану ветерком опять.
Что человеку я скажу?
Скажу, что нечего сказать.
Вот только взглядом провожу
твою безоблачную прядь...
Что на прощание скажу?
Скажу, что нечего сказать.
МЕССА-04
Отравившийся кухонным газом
вместе с нами встречал рождество.
Мы лица не видали гаже
и синее, чем очи его.
Отравила его голубая
усыпительная струя,
душегубка домашнего рая
и дурного пошиба друзья.
Отравили квартиры и жены,
что мы жизнью ничтожной зовем,
что взвивается преображенно,
подожженное божьим огнем.
Но струились четыре конфорки,
точно кровью дракон истекал,
и обезглавленным горлам дракона
человек втихомолку припал.
Так струится огонь Иоганна,
искушающий организм,
из надпиленных трубок органа,
когда краны открыл органист.
Находил он в отраве отраду,
думал, грязь синевой зацветет:
так в органах – как в старых ангарах —
запредельный хранится полет.
Мы ль виновны, что пламя погасло?
Тошнота остается одна.
Человек, отравившийся газом,
вотказался пригубить вина.
Были танцы. Ом вышел на кухню,
будто он танцевать не силен,
и глядел, как в колонке не тухнул —
умирал городской василек.
НЕВЕЗУХА
Друг мой, настала пора невезения,
дрянь, невезуха,
за занавесками бумазейными —
глухо.
Были бы битвы, злобные гении,
был бы Везувий —
нет, вазелинное невезение,
шваль, невезуха.
На стадионах губит горячка,
губят фальстарты —
не ожидать же год на карачках,
сам себе статуя.
Видно, эпоха черного юмора,
серого эха.
Не обижаюсь. И не подумаю.
Дохну от смеха.
Ходит по дому мое невезение
в патлах, по стенке.
Ну, полетала бы, что ли, на венике,
вытращив зенки!
Кто же обидел тебя, невезение,
что ты из смирной,
бросив людские углы и семейные,
стала всемирной?
Что за такая в сердце разруха,
мстящая людям?
Я не покину тебя, невезуха.
В людях побудем.
Вдруг я увижу, как ты красива!
Как ты взглянула,
косу завязывая резинкой
вместо микстуры...
Как хорошо среди благополучных!
Только там тесно.
Как хороши у людей невезучих
тихие песни!
СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД
С первого по тринадцатое
нашего января
сами собой набираются
старые номере
сняли иллюминацию
но не зажгли свечей
с первого по тринадцатое
жены не ждут мужей
с первого по тринадцатое
пропасть между времен
вытри рюмашки насухо
вьжлючи телефон
дома как в парикмахерской
много сухой иглы
простыни перетряхиваются
не подмести полы
вместо метро «Вернадского»
кружатся дерева
сценою императорской
кружится Павлова
с первого по тринадцатое
только в России празднуют
эти двенадцать дней
как интервал в ненастиях
через двенадцать лет
вьюгою патриаршею
поэамело капот
в новом непотерявшееся
старое настает
будто репатриация
я закопал шампанское
под снегопад в саду
выйду с тобой с опаскою
вдруг его не найду
нас обвенчает наскоро
белая коронация
с первого по тринадцатое
с первого по тринадцатое
ВОЙНА
С иными мирами связывая,
глядят глазами отцов
дети —
широкоглаэые
перископы мертвецов.
ПАМЯТНИК
Я – памятник отцу, Андрею Николаевичу.
Юдоль его отмщу.
Счета его оплачиваю.
Врагов его казню.
Они с детьми своими
по тыще раз на дню
его повторят имя.
От Волги по Юкон
пусть будет знаменито,
как, цокнув языком,
любил он землянику.
Он для меня как бог.
По своему подобью
слепил меня, как мог,
и дал свои надбровья.
Он жил мужским трудом,
в свет превращая воду,
считая, что притом
хлеб будет и свобода.
Я памятник отцу,
Андрею Николаевичу,
сам в форме отточу,
сам рядом срою лавочку.
Чтоб кто-то век спустя
с сиренью индевеющей
нашел плиту «6а»
на старом Новодевичьем.
Согбенная юдоль.
Угрюмое свечение.
Забвенною водой
набух костюм вечерний.
– 147 —
В душе открылась течь. И утешаться нечем.
Прости меня, отец,
что памятник не вечен.
Я – памятник отцу, Андрею Николаевичу.
Я лоб его ношу
и жребием своим
вмещаю ипостась,
что не досталась кладбищу,—
Отец. – Дух. – Сын. —
ПОЭМА
Летом 1977 года я побывал в Якутии. Там-то и
было найдено мясо мамонта, пролежавшее в вечной
мерзлоте 13 тысяч лет и сохранившее дыхание жизни.
Мясо дали попробовать собакам. Те ели с удоволь-
ствием. С подаренной мне шерстью этого мамонта я
вернулся в Москву, где в июле проходила встреча с
американскими пи с а тел я ми.
Н по щ.-. '.и/, к и шиши, понятно фантастика " Ш§~
/пню,-гранича! < и-ры'.шым И пытиич соединить в пей
ис.кхшку якутского и русского эпоса.
ПРОЛОГ
1.
Псы 20-го века рвут мамонтово мясо.
1го извлекли из мрака нефтяники, роя трассу.
Свидетельствуют собаки, что мясо живое. Ясно?
В том мясе розовато-матовом таилась некая странность,
едва его нож отхватывал, оно на глазах срасталось.
Чем больше рвали от мамонта – тем больше его
оставалось.
Да здравствует вечное мясо, которое жрут собаки!
Тринадцатитысячелетняя кровь брызжет на бензобаки.
Но несмотря на тварищ, жизнь полнится от прироста —
чем больше от нее отрываешь, тем более остается...
Посапывал мамонтенок, от времени невредимый...
Оттаивал, точно тоник, на рыжих шерстинках иней.
Водители пятитонок его окрестили Димой.
2.
Зачем разбудили Диму?
На что ты обиделся, Дима?
Зачем, аксельрат родимый,
растоптал ты Заготпушнину
и взялся за Дом колхозника?
Он ответил: «Ищу Охотника,