355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Иверский свет » Текст книги (страница 1)
Иверский свет
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:02

Текст книги "Иверский свет"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

Андрей Вознесенский

Иверский Свет

Стихи и поэмы

ТБИЛИСИ, «МЕРАНИ», 1981

Р2+Г2

891.71-1+899.962.1-1

70403-6 Пр. № 139 от 19. 02 М604(08)-84Госкомиздата ГССР

©

1ЧЯ0 г.

Издательство «Мерани». 1984

Обращаюсь с книгой к грузинскому читателю. Видно, время пришло.

В 1980 году я последний раз был в залах мастерской Ладо Гудиашвили. Высокий белоголовый мастер, невесомый, как сноп света, бродил от картины к картине. Колеты освещались, когда он подходил.

Он скользил по ним, как улыбка.

Сквозь уже просвечивающий прощальный силуэт его проступала темная живопись времен Тамары, птицы арт-нуво пели на вьюнках сладострастного орнамента, парижанки из кафе подмигивали Модильяни, узники офортов корчились на дыбах времени и озаренный молнийной графикой лик Пастернака принимал древне грузине кие черты.

Под стеклом, как реликвия в музее, стояла золотая кофейная чашечка, которой когда-то коснулись губы поэта.

Вдруг хозяева встрепенулись. Вошла экскурсия – видно, виноделы или чаеводы. Сняв плоские огромные кепки, заправив волосы под платки, они ступали по багратионовскому паркету, который

5

помни! касание каблуков Пушкина и Грибоедова. Они ступали молитвенно, строго.

Иосиф Нонешвили, лучась добротой и детской доверчивостью, представил меня вошедшим. От группы отделилась женщина. <Я с Ингури, – она сказала. – Там, где березы...»

Двадцать ле! назад я был на Ингури. Тогда еще выбирали место для ГЭС. Это была моя первая встреча с Грузией. Грузия ошеломила меня. Это совпало с первыми публикациями. Три стихотворения о Грузии соседствовали в «Литгазете» с описанием Василия Вложенного – главой из моей первой поэмы. Тогда же «Литературная Г рузия» напечатала стихи о прапрадеде – грузинском мальчике, привезенном в Россию и посвятившем свою жизнь Муромскому собору.

Только через 20 лет вернулся я к этой теме. Написалась новая поэма. «Не я пишу стихи – они меня пишут». Круг замкнулся.

Прошлое велико, только когда оно вмещае! будущее. Жемчужина оживает на живой шее. Так античность уже вмещала в себя Микеланджело и Ьрунеллески, а в Данте Габриеле Россетти уже жил акмеизм. В Блаженном всегда мне виделись порыв и творческая дерзость наших шестидесятых. Годы были не из легких, годы надежд и душевных катастроф,– но поэзия не чуралась бурь времени. К счастью, к беде ли, но поэзия – такая. И может быть, одной из главных черт времени стало рождение новой духовной категории, нового читателя, истинной интеллигенции, имя которой – не только миллион, но и совесть

От имени каждого настоящего художника написал Бараташвили в своем гениальном «Мерани»:

Я слаб, но я не раб судьбы своей.

Я с ней борюсь и замысел таю мой.

Вперед! И дней и жизни не жалей.

Вперед и ввысь, мой конь, упорной думой.

Пусть я умру, порыв не пропадет.

Ты протоптал свой след, мой конь крылатый,

И легче будет моему собрату

Пройти за мной когда-нибудь вперед.

Стихи и годы, собранные в этой книге, не столько о Г рузии, сколько для Грузии.

Для большинства русских поэтов традиционно светлое отношение к Грузии. Думаю, что поэзия моя не является исключением.

Люблю страсть современной грузинской культуры, которой аплодировали лондонцы, которая дик-«/п не;ш:и'М ценность сегодняшним ее прекрасным по чан, которая и поэтичном реализме нынешнего кино, п дермнти цвета и дизайна ее художников от Д. Какабадзе до 3. Церетели, в мучительно скрещенных пальцах дома Минтранспорта, заломленных над дорогой к Мцхета...

Люблю камень Джвари, и горе тому, кто бросит этот камень.

Составляя книгу, думалось о грузинском читателе. «Как известно, в Грузии с древних времен считали по девяткам. Когда посылают подарок родственнику или по случаи» какого нибудь семейного торжества, то обыкновенно считают так: два девятка хлебов, один девяток назуки. три девятка чурчхел и т. д.», – читаем мы у Кириона. В моей книге – два девятка разделов – девять разделов стихотворений и девять поэмных объемов.

Итак, перед вами, мой дорогой читатель, путь

между двумя поэмами. О/ «Мастеров» – до «Андрея Полисадова». Два десятилетия ушло на путь между этими одновременно построенными соборами-близнецами – цветным рассветным Василием Блаженным и строго-белым Муромским собором на Посаде. Они стали моими поэмами – первой и нынешней. Между ними – жизнь человеческая.

Пройдем вместе со мною по этому кругу, мой читатель, по годам, от сегодняшних дней до собора начальной поры. Пусть гидом по ним будет грузинская фигура в одеянии прошлого века.

Добро пожаловать в стихи и жизнь– русского поэта.

НОСТАЛЬГИЯ ПО НАСТОЯЩЕМУ

Р. Гуттузо

Я не знаю, как остальные,

но я чувствую жесточайшую

не по прошлому ностальгию —

ностальгию по настоящему.

Будто послушник хочет к господу,

ну а доступ лишь к настоятелю —

так и я умоляю доступа

без посредников к настоящему.

Будто сделал я что-то чуждое,

или даже не я – другие.

Упаду на поляну – чувствую

по живой земле ностальгию.

Нас с тобой никто не расколет,

но когда тебя обнимаю —

обнимаю с такой тоскою,

будто кто тебя отнимает.

11

Когда слышу тирады подленькие

оступившегося товарища,

я ищу не подобья – подлинника,

по нему грущу, настоящему.

Одиночества не искупит

в сад распахнутая столярка.

Я тоскую не по искусству,

задыхаюсь по настоящему.

Все из пластика – даже рубища,

надоело жить очерково.

Нас с тобою не будет в будущем,

а церковка...

И когда мне хохочет в рожу

идиотствующая мафия,

говорю: «Идиоты – в прошлом.

В настоящем – рост понимания».

Хлещет черная вода из крана,

хлещет рыжая, настоявшаяся,

хлещет ржавая вода из крана,

я дождусь – пойдет настоящая.

Что прошло, то прошло. К лучшему

Но прикусываю как тайну

ностальгию по настающему,

что настанет. Да не застану.

ПОСВЯЩЕНИЕ

На что похожа заточимая

во Мцхете острая душа?

На карандашную точилку

для божьего карандаша.

Их наконечники-верхушки

манили, голову кружа.

И реки уносили стружки

нездешнего карандаша.

Не тот ли карандаш всевышний

чертой наметил дорогой —

след самолета, ветку вишни

и рукописный городок?

Такой же любящею линией

Очерчен поднебесный сад.

где ночью.распускалась лилия.

как в стойке делала шпагат.

На радость это или гибель?

Бог ли? – не надо пояснять...

Но краска старая и грифель

внутри остались на стенах.

И мне от Грузии не надо

иных наград чем эта блажь —

чтоб заточала с небом рядом

и заточила карандаш.

МАТЬ

Охрани, провидение, своим махом шагреневым,

пощади ее хижину —

мою мать – Вознесенскую Антонину Сергеевну,

урожденную Пастушихину

Воробьишко серебряно пусть в окно постучится:

«Добрый день, Антонина Сергеевна,

урожденная Пастушихина!»

Дал отец ей фамилию, чтоб укутать от Времени.

Ее беды помиловали, да не все, к сожалению.

За житейские стыни, две войны и пустые деревни

родила она сына и дочку, Наталью Андреевну.

И, зайдя за калитку, в небесах над речушкою

подарила им нитку – уток нитку жемчужную.

Ее серые взоры, круглый лоб без морщинки

коммунальные ссоры утишали своей беззащитностью

Любит Блока и Сирина, режет рюмкой пельмени.

Есть другие России. Но мне эта милее.

Что наивно просила, насмотревшись по телеку:

«Чтоб тебя не убили, сын, не езди в Америку... »

Назовите по имени веру женскую, независимую

пустынницу —

Антонину Сергеевну Вознесенскую, урожденную

Пастушихину

Не возвращайтесь к былым возлюбленным,

былых возлюбленных на свете нет.

Есть дубликаты —

как домик убранный,

где они жили немного лет.

Вас лаем встретит собачка белая,

и расположенные на холме

две рощи – правая, а позже – левая

повторят лай про себя, во мгле.

Два эха в рощах живут раздельные,

как будто в стереоколонках двух,

все, что ты сделала и что я сделаю,

они разносят по свету вслух.

А в доме эхо уронит чашку,

ложное эхо предложит чай,

ложное эхо оставит на ночь,

когда ей надо бы закричать:

«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,

мы были раньше, нас больше нет,

две изумительные изюминки

хоть и расправятся тебе в ответ... »

А завтра вечером, на поезд следуя,

вы в речку выбросите ключи,

и роща правая, и роща левая

вам вашим голосом прокричит:

1 5

«Не покидайте своих возлюбленных.

Былых возлюбленных на свете нет...»

Но вы не выслушаете совет.

ИСПОВЕДЬ

Ну что тебе надо еще от меня?

Чугунна ограда. Улыбка темна.

Я музыка горя, ты музыка лада,

ты яблоко ада, да не про меня!

На всех континентах твои имена

прославил. Такие отгрохал лампады!

Ты музыка счастья, я нота разлада.

Ну что тебе надо еще от меня?

Смеялась: «Ты ангел?» – я лгал, как змея.

Сказала: «Будь смел» —не вылазил из спален.

Сказала: «Будь первым» – я стал гениален,

ну что тебе надо еще от меня?

Исчерпана плата до смертного дня.

Последний горит под твоим снегопадом.

Был музыкой чуда, стал музыкой яда,

ну что тебе надо еще от меня?

Но и под лопатой спою, не виня:

«Пусть я удобренье для божьего сада.

ты – музыка чуда, но больше не надо!

Ты случай досады. Играй без меня».

И вздрогнули складни, как створки окна.

И вышла усталая и без наряда.

Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.

Ну что тебе надо еще от меня?»

У МОРЯ

Ты вышла на берег и села со мною,

спиною шурша.

Когда ж на плечах твоих высохло море —

из моря ты вышла – ив море ушла.

С тобой я проплыл, проводив до предела,

как встарь – до угла.

Примеривши море на длинное тело,

из моря ты вышла – ив море ушла.

Я помню, как после купания долгого

в опавших подушечках пальцы твои

опять расправлялись упругими дольками,

от солнца наполнившись и любви...

Тебя потеряли дозорные вышки.

Вода погремушкой застряла в ушах.

Ко мне обернулись зеленые вспышки,

чужою ты вышла – моею ушла.

ПЕТРАРКА

Не придумано истинней мига,

чем раскрытые наугад —

недочитанные, как книга,—

разметавшись, любовники спят.

Можно и не быть поэтом,

но нельзя терпеть, пойми,

как кричит полоска света,

прищемленного дверьми!

МОНОЛОГ ВЕКА

Приближается век мой к закату

ваш, мои отрицатели, век.

На стол карты!

У вас века другого нет.

Пока думали очевидцы:

принимать его или как? —

век мой, в сущности, осуществился

и стоит, как кирпич, в веках.

Называйте его уродливым.

Шлите жалобы на творца.

На дворе двадцатые годы,

не с начала, так от конца.

Историческая симметрия.

Свет рассветный – закатный снег.

Человечья доля смиренная —

быть как век.

Помню, вышел сквозь лёт утиный

инженера русского сын

из ворот Золотых Владимира.

Посмотрите, что стало с ним.

Ьейте века во мне пороки,

как за горести бытия

дикари дубасили бога —

специален бог для битья.

А потом он летел к Нью-Йорку,

новогодний чтя ритуал,

и под ним зажигались елки,

когда только он пролетал.

Века Пушкина и Пуччини

мой не старше и не новей.

Согласитесь, при Кампучии

мучительней соловей.

Провожайте мой век дубинами.

Он – собрание ваших бед.

Каков век, таков и поэт.

Извините меня, любимые,

у вас века другого нет.

Изучать будут век мой в школах,

пока будет земля Землей,

я не знаю, конечно, сколько,

за одно отвечаю – мой.

ТИШИНЫ!

Тишины хочу, тишины...

Нервы, что ли, обожжены?

Тишины...

чтобы тень от сосны,

щекоча нас, перемещалась,

холодящая словно шалость,

вдоль спины, до мизинца ступни

Тишины...

звуки будто отключены.

Чем назвать твои брови с отливом?

Понимание —

молчаливо.

Тишины.

Звук запаздывает за светом.

Слишком часто мы рты разеваем.

Настоящее – неназываемо.

Надо жить ощущением, цветом.

Кожа тоже ведь человек,

с впечатленьями, голосами.

Для нее музыкально касанье,

как для слуха – поет соловей.

Как живется вам там, болтуны,

чай, опять кулуарный авралец?

Горлопаны, не наорались?

Тишины...

Мы в другое погружены.

В ход природ неисповедимый.

И по едкому запаху дыма

мы поймем, что идут чабаны.

Значит, вечер. Вскипает приварок.

Они курят, как тени тихи.

И из псов, как из зажигалок,

светят тихие языки.

ГОРНЫЙ МОНАСТЫРЬ

Вода и камень.

Вода и хлеб.

Спят вверх ногами

Борис и Глеб.

Такая мятная

вода с утра —

вкус богоматери

и серебра!

Плюс вкус свободы

без лишних глаз.

Не слово бога —

природы глас.

Стена и воля.

Душа и плоть.

А вместо соли —

подснежников щепоть!

УЖЕ ПОДСНЕЖНИКИ

К полудню

или же поздней еще,

ни в коем случае

не ранее,

набрякнут под землей подснежники.

Их выбирают

с замираньем.

Их собирают

непоспевшими

в нагорной рощице дубовой,

на пальцы дуя

покрасневшие,

на солнцепеке,

где сильней еще

снег пахнет

молодой любовью.

Вытягивайте

потихонечку

бутоны из стручка

опасливо —

или авторучки из чехольчиков

с стержнями белыми

для пасты.

Они заправлены

туманом,

слезами

или чем-то высшим,

что мы в себе не понимаем,

не прочитаем,

но не спишем.

Но где-то вы уже записаны,

и что-то послушалось с вами —

невидимо,

но несмываемо.

И вы от этого зависимы.

Уже не вы,

а вас собрали

лесные пальчики в оправе.

Такая тяга потаенная

в вас,

новорожденные змейки,

с порочно-детскою, лимонной

усмешкой!

Когда же через час вы вспомните:

«А где же?» —

в лицо вам ткнутся

пуще прежнего

распущенные

и помешанные —

уже подснежники!

Поглядишь, как несметно

разрастается зло —

слава богу, мы смертны,

не увидим всего.

Поглядишь, как несмелы

табунки васильков —

слава богу, мы смертны,

не испортим всего.

ВАСИЛЬКИ ШАГАЛА

Лик ваш серебряный, как алебарда.

Жесты легки.

В вашей гостинице аляповатой

в банке спрессованы васильки.

Милый, вот что вы действительно любите!

С Витебска ими раним и любим.

Дикорастущие сорные тюбики

с дьявольски

выдавленным

голубым!

Сирый цветок из породы репейников,

но его синий не знает соперников.

Млрип Шл'лла, загадка Шагала —

рут, у Савеловского вокзала!

Это росло у Бориса и Глеба,

в хохоте нэпа и чебурек.

Во поле хлеба – чуточку неба.

Небом единым жив человек.

Их витражей голубые зазубрины —

с чисто готической тягою вверх.

Поле любимо, но небо возлюблено.

Небом единым жив человек.

В небе коровы парят и ундины.

Зонтик раскройте, идя на проспект.

Родины разны, но небо едино.

Небом единым жив человек.

Как занесло васильковое семя

на Елисейские, на поля?

Как заплетали венок Вы на темя

Гранд Опера, Гранд Опера!

В век ширпотреба нет его, неба.

Доля художников хуже калек.

Давать им сребреники нелепо —

небом единым жив человек.

Ваши холсты из фашистского бреда

от изуверов свершали побег.

Свернуто в трубку запретное небо,

но только небом жив человек.

Не протрубили трубы господни

над катастрофою мировой —

в трубочку свернутые полотна

воют архангельскою трубой!

Кто целовал твое поле, Россия,

пока не выступят васильки?

Твои сорняки всемирно красивы,

хоть экспортируй их, сорняки.

С поезда выйдешь – как окликают!

По полю дрожь.

Поле пришпорено васильками,

как ни уходишь – все не уйдешь...

Выйдешь ли вечером – будто захварываешь,

во поле углические зрачки.

Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,

все васильки, все васильки...

Не Иегова, не Иисусе,

ах, Марк Захарович, нарисуйте

непобедимо синий завет —

Небом Единым Жив Человек.

В. Шкловскому

Мама, кто там наверху, голенастенький —

руки в стороны – и парит?

Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не может за ним повторить.

Когда я придаю бумаге

черты твоей поспешной красоты,

я думаю не о рифмовке —

с ума бы не сойти!

Когда ты в шапочке бассейной

ко мне припустишь из воды,

молю не о души спасенье —

с ума бы не сойти!

А за оградой монастырской,

как спирт ударят нашатырный,

послегрозовые сады —

с ума бы не сойти!

Когда отчетливо и грубо

стрекозы посреди полей

стоят, как черные шурупы

стеклянных, замерших дверей,

такое растворится лето,

что только вымолвишь: «Прости,

за что мне это, человеку!

С ума бы не сойти!»

Куда-то душу уносили —

забыли принести.

«Господь,– скажу,– или Россия,

назад не отпусти!»

Есть русская интеллигенция.

Вы думали – нет? Есть.

Не масса индифферентная,

а совесть страны и честь.

Есть в Рихтере и Аверинцеве

земских врачей черты —

постольку интеллигенция,

поскольку они честны.

«Нет пороков в своем отечестве».

Не уважаю лесть.

Есть пороки в моем отечестве,

зато и пророки есть.

Такие, как вне коррозии,

ноздрей петербуржской вздет,

Николай Александрович Козырев

небесный интеллигент.

Когда он читает лекции,

над кафедрой, бритый весь —

он истой интеллигенции

уиплующий в небо перст.

Воюет с извечной дурью,

для подвига рождена,

отечественная литература —

отечественная война.

Какое призванье лестное

служить ей, отдавши честь:

«Есть, русская интеллигенция!

Есть!»

КНИЖНЫЙ БУМ

Попробуйте купить Ахматову.

Вам букинисты объяснят,

что черный том ее агатовый

куда дороже, чем агат.

И многие не потому ли —

как к отпущению грехов —

стоят в почетном карауле

за томиком ее стихов?

«Прибавьте тиражи журналам»,

мы молимся книгобогам,

прибавьте тиражи желаньям

и журавлям!

Все реже в небесах бензинных

услышишь журавлиный зов.

Все монолитней в магазинах

сплошной Массивий Муравлев.

Страна поэтами богата,

но должен инженер копить

в размере чуть ли не зарплаты,

чтобы Ахматову купить.

Страною заново открыты

те, кто писали «для элит».

Есть всенародная элита.

Она за книгами стоит.

Страна желает первородства.

И, может, в этом добрый знак.

Ахматова не продается.

Не продается Пастернак.

ШКОЛЬНИК

Твой кумир тебя взял на премьеру.

И Любимов – Ромео!

И плечо твое онемело

от присутствия слева.

Что-то будет! Когда бы час пробил,

жизнь ты б отдал с восторгом

за омытый сиянием профиль

в темноте над толстовкой.

Вдруг любимовская рапира —

повезло тебе, крестник! —

обломившись, со сцены влепилась

в ручку вашего кресла.

Стало жутко и весело стало

от такого событья!

Ты кусок неразгаданной стали

взял губами, забывшись.

«Как люблю вас, Борис Леонидович!

думал ты, – повезло мне родиться.

Моя жизнь передачей больничною,

может, вам пригодится.,.»

Распрямись, мое детство согбенное.

Детство. Самозабвенье.

И пророческая рапира.

И такая Россия!..

Через год пролетал он над нами

в белом гробе на фоне небес,

будто в лодке – откинутый навзничь,

взявший весла на грудь – гребец.

Это было не погребенье.

Была воля небесная скул.

Был над родиной выдох гребельный —

он по ней слишком сильно вздохнул.

Суздальская богоматерь,

сияющая на белой стене,

как кинокассирша

в полукруглом овале окошечка!

Дай мне

билет,

куда не допускают

после шестнадцати...

Невмоготу понимать все.

МУРОМСКИЙ СРУБ

Деревянный сруб,

деревянный друг,

пальцы свел в кулак

деревянных рук,

как и я, глядит Вселенная во мрак,

подбородок положивши на кулак,

предок, сруб мой, ну о чем твоя печаль

над скамейкою замшелой, как пищаль?

Кто наврал, что я любовь твою продал

по электроэлегантным городам?

Полежим. Поразмышляем. Помолчим.

Плакать – дело, недостойное мужчин.

Сколько раз мои печали отвели

эти пальцы деревянные твои...

ДИАЛОГ ОБЫВАТЕЛЯ И ПОЭТА О НТР

Моя бабушка – староверка,

но она —

научно-техническая революционерка.

Кормит гормонами кабана.

Научно-технические коровы

следят за Харламовым и Петровым,

и, прикрываясь ночным покровом,

сексуал-революционерка Сударкина,

в сердце,

как в трусики-безразмерки,

умещающая пол-Краснодара,

подрывает основы

семьи,

частной собственности

и государства.

Научно-технические обмены

отменны.

Посылаем Терпсихору —

получаем «Пепсиколу».

И все-таки это есть Революция —

в умах, в быту и в народах целых.

К двенадцати стрелки часов крадутся —

но мы носим кварцевые, без стрелок!

Я – попутчик

Научно-технической революции.

При всем уважении к коромыслам

хочу, чтоб в самой дыре завалющей

был водопровод

и движенье мысли.

За это я стану на горло песне,

устану —

товарищи подержат за горло.

Но певчее горло

с дыхательным вместе —•

живу,

не дыша от счастья и горя.

Скажу, вырываясь из тисков стишка,

тем горлом, которым дышу и пою:

«Да здравствует Научно-техническая,

перерастающая в Духовную!»

Революция в опасности. Нужны меры.

Она саботажникам не по нутру.

Научно-технические контрреволюционеры

не едят синтетическую икру.

ХУДОЖНИК И МОДЕЛЬ

Ты кричишь, что я твой изувер,

и, от ненависти хорошея,

изгибаешь, как дерзкая зверь,

голубой позвоночник и шею.

Недостойную фразу твою

не стерплю, побледнею от вздору.

Но тебя я боготворю.

И тебе стать другой не позволю.

Эй, послушай! Покуда я жив,

жив покуда,

будет люд тебе в храмах служить,

на тебя молясь, на паскуду.

2*

35

Не исчезай на тысячу лет,

не исчезай на какие-то полчаса...

Вернешься Ты через тысячу лет,

но все горит

Твоя свеча.

Не исчезай из жизни моей,

не исчезай сгоряча или невзначай.

Исчезнут все.

Только Ты не из их числа.

Будь из всех исключением,

не исчезай.

В нас вовек

не исчезнет наш звездный час,

самолет,

где летим мы с тобой вдвоем,

мы летим, мы летим,

мы все летим,

пристегнувшись одним ремнем,—

вне времен —

дремлешь Ты на плече моем,

и, как огонь,

чуть просвечивает ладонь Твоя. Твоя ладонь.

Не исчезай

из жизни моей.

Не исчезай невзначай или сгоряча.

Есть тысячи ламп.

И в каждой есть тысячи свеч,

но мне нужна

Твоя свеча.

Не исчезай в нас, Чистота,

не исчезай, даже если подступит край.

Ведь все равно, даже если исчезну сам,

я исчезнуть Тебе не дам.

Не исчезай.

НЕ ПИШЕТСЯ

Я – в кризисе. Душа нема.

«Ни дня без строчки», – друг мой точит.

А у меня —

ни дней, ни строчек.

Поля мои лежат в глуши.

Погашены мои заводы.

И безработица души

зияет страшною зевотой.

И мой критический истец

в статье напишет, что, окрысясь,

в бескризиснейшей из систем

один переживаю кризис.

Мой друг, мой северный,

мой неподкупный друг,

хорош костюм, да не по росту.

Внутри все ясно и вокруг —

но не поется.

Я деградирую в любви.

Дружу с оторвою трактирною.

Не деградируете вы —

я деградирую.

Был крепок стих, как рафинад.

Свистал хоккейным бомбардиром.

Я разучился рифмовать.

Не получается.

Чужая птица издали

простонет перелетным горем.

Умеют хором журавли.

Но лебедь не умеет хором.

О чем, мой серый, на ветру

ты плачешь белому Владимиру?

Я этих нот не подберу.

Я деградирую.

Семь поэтических томов

в стране выходит ежесуточно.

А я друзей и городов

бегу, как бешеная сука,

в похолодавшие леса

и онемевшие рассветы,

где деградирует весна

на тайном переломе к лету...

Но верю я, моя родня —

две тысячи семьсот семнадцать

поэтов нашей федерации

стихи напишут за меня.

Они не знают деградации.

СВЕТ ДРУГА

Я друга жду. Ворога отворил,

зажег фонарь над скосами перил.

Я друга жду. Глухие времена.

Жизнь ожиданием озарена.

Он жмет по окружной, как на пожар,

как я в его невзгоды приезжал.

Приедет. Над сараями сосна-

заранее озарена.

Бежит, фосфоресцируя, кобель.

Ты друг? Но у тебя – своих скорбей...

Чужие фары сгрудят темноту —

я друга жду.

Сказал – приедет после девяти.

В соседних окнах смотрят детектив.

Зайдет вражда. Я выгоню вражду —

я друга жду.

Проходят годы – Германа все нет.

Из всей природы вырубают свет.

Увидимся в раю или в аду.

Я друга жду, всю жизнь я друга жду!

Сказал – приедет после девяти.

Судьба, обереги его в пути.

ТОСКА

Загляжусь ли на поезд с осенних откосов,

забреду ли в вечернюю деревушку —

будто душу высасывают насосом,

будто тянет вытяжка или вьюшка,

будто что-то случилось или случится

ниже горла высасывает ключицы.

Или ноет какая вина запущенная?

Или женщину мучил – и вот наказанье?

Сложишь песню – отпустит,

а дальше – пуще.

Показали дорогу, да путь заказали.

Точно тайный горб на груди таскаю —

тоска такая!

Я забыл, какие у тебя волосы,

я забыл, какое твое дыханье,

подари мне прощенье,

коли виновен,

а простивши – опять одари виною...

В человеческом организме

девяносто процентов воды,

как, наверное, в Паганини

девяносто процентов любви!

Даже если – как исключение

вас растаптывает толпа,

в человеческом

назначении

девяносто процентов добра.

Девяносто процентов музыки,

даже если она беда,

так во мне,

несмотря на мусор,

девяносто процентов тебя.

ВОДНАЯ ЛЫЖНИЦА

В трос вросла, не сняв очки бутыльи —

уводи!

Обожает, чтобы уводили!

Аж щека на повороте у воды.

Проскользила – боже! – состругала,

наклонившись, как в рубанке оселок.

Не любительница – профессионалка,

золотая чемпионка ног!

Я горжусь твоей слепой свободой,

обмирающею до кишок,—

золотою вольницей увода

на глазах у всех, почти что нагишом.

«Как же, вот сейчас видала —

в облачках она витала.

Пара крылышков на ей,

как подвязочки!

Только уточняю: номер Зв'/г– »

Горизонты растворялись

между небом и водой,

облаками, островами,

между камнем и рукой.

На матрасе – пять подружек,

лицами одна к одной,

как пять пальцев в босоножке

перетянуты тесьмой.

Пляж и полдень – продолженье

той божественной ступни.

Пошевеливает Время

величавою ногой.

Я люблю уйти в сиянье,

где границы никакой.

Море – полусостоянье

между небом и землей,

между водами и сушей,

между многими и мной;

между вымыслом и сущим,

между телом и душой.

Как в насыщенном растворе,

что-то вот произойдет:

суша, растворяясь в море,

переходит в небосвод.

И уже из небосвода

«то-то возвращалось к нам

вроде бога и природы

и хожденья по водам.

Понятно, бог был невидим.

ТОЛЬКО треугольная чайка

замерла в центре не-ба,

белая и тяжело дышащая, —

как белые плавки бога...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю