Текст книги "Иверский свет"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Видно, шла с моря возле прилива —
мокрая складка к телу прилипла.
Видно, шла в гору – дышат в обтяжку
смелые брюки, польская пряжка.
Эта спортсменка не знала отбоя,
но приходили вы сами собою,
где я терраску снимал у старухи,—
темные ночи, белые брюки
Белые брюки, ночные ворюги,
молния слева или на брюхе?
Русая молния шаровая,
обворовала, обворовала!
Ах, парусинка моя рулевая...
Первые слезы. Желтые дали.
Бедные клеши, вы отгуляли...
Что с вами сделают в черной разлуке
белые вьюги, белые вьюги?
Расчищу Твои снегопады,
дорожку пробью к гаражу.
По белоцерковному саду
машину свою вывожу.
Тебя соскребаю с асфальта,
весь полон минутою той,
когда Ты повалишься свято
меня засорять чистотой.
Такое покойное поле —
как если чернилами строк
я ночью бумагу заполню,
а утром он – белый, листок.
Но к черту веселой лопатой
счищаю Твою чистоту,
чтоб было Тебе неповадно
вторгаться в ту жизнь, что веду.
Не нужно чужого мне бога,
я праздную темный мятеж.
Черна и просторна дорога,
свободная от небес!
Мой путь все вольней и дурнее.
Упрямо мое ремесло...
Приеду – остолбенею —
вес снова Тобою бело.
Ты поставила лучшие годы,
я – талант.
Нас с тобой секунданты угодливо
развели. Ты – лихой дуэлянт.
Получив твою меткую ярость,
пошатнусь и скажу, как актер,
что я с бабами не стреляюсь,
из-за бабы – другой разговор.
Из-за той, что вбегала в июле,
что возлюбленной называл,
что сейчас соловьиною пулей
убиваешь во мне наповал!
НОВОГОДНЕЕ ПЛАТЬЕ
Подарили, подарили
золотое, как пыльца.
Сдохли б Вены и Парижи
от такого платьица!
Драгоценная потеря,
царственная нищета.
Будто тэло запотело,
а на теле – ни черта.
Обольстительная сеть,
золотая нёнасыть
Было нечего надеть,
стало некуда носить.
Так поэт, затосковав,
ходит праздно но проспект.
Было слов не огыскать
стало не для кого спеть.
Было нечего терять,
стало нечего найти.
Для кого играть в театр,
когда зритель не «на ты»?
Было зябко от надежд,
стало пусто напоследь.
Было нечего надеть,
стало незачем надеть.
Я б сожгла его, глупыш.
Не оцените кульбит.
Было страшно полюбить,
стало некого любить
Ты сожмешься в комок неузнанно.
Я тебе подоткну пальто.
Чтоб от Северного до Южного
всем твоим полюсам тепло.
Все летаем с тобой, летаем,
пристегнувшись одним ремнем.
Завтрак в Риге, а ужин в Таллине.
Там вздремнем.
Но на самой заброшенной трассе
снова примутся узнавать.
И на их вездесущее «здрасьте»
крикнешь: «Здравствуйте, так вашу мать...»
Но когда ты выходишь на сцену,
у меня замирает в ушах
от такого высотного крена,
аж земля из-под кресла ушла.
За кулисами будет нашествие.
Толкотня.
Равнодушно и сумасшедше
в сантиметре пройдешь от меня.
Я пойму, что погодка летная,
по едва приоткрытому рту,
что курсируют самолеты
на Одессу и Воркуту.
КУЗНЕЧИК
М. Чаклайсу
Сыграй, кузнечик, сыграни,
мой акустический кузнечик,
и в этих музыках вкуснейших
луга и август сохрани.
Сыграй лесную синеву,
органы лиелупских сосен
и счастье женщины несносной,
которым только и живу.
Как сладостно, обнявшись, спать!
А за окошком долго-долго
в колках древесных и восторгах
заводит музыку скрипач...
Сыграй, зеленый меломан.
Роман наш оркестрован грустью,
не музыкальная игрушка,
но тоже страшно поломать.
И нам, когда мы будем врозь,
дрожа углами ног кудесных,
приснится крохотный кузнечик,
как с самолета Крымский мост.
Сыграй, кузнечик, сыграни...
Ведь жизнь твоя еще короче,
чем жизни музыкантов прочих.
Хоть и невечные они.
ЛАТЫШСКИЙ ЭСКИЗ
Уходят парни от невест
Невесть зачем из отчих мест
три парня подались на Запад.
Их кто-то выдает. Их цапают.
41-й год. Привет!
«Суд идет!» Десять лет.
«Возлюбленный, когда ж вернешься
Четыре тыщи дней, как ноша,
четыре тысячи ночей
не побывала я ничьей,
соседским детям десять ле*,
прошла война, тебя все нет,
четыре тыщи солнц скатилось,
как ты там мучаешься, милый,
живой ли ты и невредимый?
Предела нету для любимой,
ополоумевши любя,
я, Рута, выдала тебя —
из тюрьм приходят иногда,
из заграницы – никогда... »
...Он бьет ее, с утра напившись.
Свистит его костыль над пирсом.
О, вопли женщины седой:
«Любимый мой! Любимый мой!»
Что ты ищешь, поэт, в кочевье?
Как по свету ни колеси,
но итоги всегда плачевны,
даже если они хороши.
Все в ажуре – дела и личное.
И удача с тобой всегда.
Тебе в кухне готовит яичницу
золотая кинозвезда.
Но как выйдешь за коновязи,
все высвистывает опять,
что еще до тебя не назвали
и тебе уже не назвать.
ЛОДКА НА БЕРЕГУ
Над лодкой перевернутою, ночью,
над днищем алюминиевым туга,
гимнастка, изгибая позвоночник,
изображает ручку утюга!
В сиянье моря северно-янтарном
хохочет, в днище впаяна, дыша,
кусачка, полукровочка, кентаврка,
ах, полулодка и полудитя...
Полуморская-полугородская,
в ней полуполоумнейший расчет,
полутоскует – как полуласкает,
полуутопит – как полуспасет.
Сейчас она стремглав перевернется.
Полузвереныш, уплывет – вернется,
по пальцы утопая в бережок...
Ужо тебе, оживший утюжок!
СНЕГ В ОКТЯБРЕ
Падает по железу
с небом напополам
снежное сожаление
по лесу и по нам.
В красные можжевелины —
снежное сожаление,
ветви отяжелел к
светлого сожаления!
Это сейчас растает
в наших речах с тобой,
только потом настанет
твердой, как наст, тоской.
И, оседая, шевелится,
будто снега из детств,
свежее сожаление
милых твоих одежд.
Спи, мое день-рождение,
яблоко закусав.
Как мы теперь раздельно
будем в красных лесах?!
Ах, как звенит вслед лету
брошенный твой снежок,
будто велосипедный
круглый литой звонок!
Наш берег песчаный и плоский,
заканчивающийся сырой
печальной и темной полоской,
как будто платочек с каймой.
Направо холодное море,
налево песочечный быт.
Меж ними, намокши от горя,
темнея, дорожка бежит.
Мы больше сюда не приедем.
Давай по дорожке пройдем.
За нами – к добру по приметам —
следы отольют серебром.
Распрямились года, как вода.
От жемчужного сна озорного
не осталось в душе и следа.
Но осталась заноза.
Нож возьму, не ропща, не мудря.
Соперировать – экая малость!
Чисто вырезал – до нутра.
Аж наружу зияет дыра.
Но заноза осталась
ГОВОРИТ МАМА
Когда ты была во мне точкой
(отец твой тогда настаивал),
мы думали о тебе, дочка, —
оставить или не оставить?
Рассыпчатые твои косы,
ясную твою память
и сегодняшние твои вопросы:
«оставить или не оставить?»
ШОССЕ
«80» – в нимбе знака,
как некий новый святой.
Раздавленная собака
валяется на осевой.
Не я же ее зарезал,
зачем же она за мной
как по дрезинной рельсе
несется по осевой?
Рана черна от гнуса.
Скорость в пределах ста.
Главное – не оглянуться.
Совесть моя чиста.
4 13 —
Я не ведаю в женщине той
черной речи и чуингама,
та возлюбленная со мной
разговаривала жемчугами.
Простирала не руку, а длань.
Той, возлюбленной, мелкое чуждо.
А ее уязвленная брань —
доказательство чувства.
ЧЕРНОЕ ЕРНИЧЕСТВО
Когда спекулянты рыночные
прицениваются к Чюрленису,
поэты уходят в рыцари
черного ерничества.
Их самоубийственный вывод:
стать ядом во имя истины.
Пусть мир в отвращении вырвет,
а следовательно – очистится.
Но самое черное ерничество,
заботясь о человеке,
химической червоточиной
покрыло души и реки.
Но самые черные ерники
в белых воротничках,
не веря ни. в бога, ни в черта,
кричат о святых вещах.
Верю в черную истину,
верю в белую истину,
верю в истину синюю —
не верю в истину циника...
Мой бедный, бедный ерник!
Какие ж твои молитвы?
У лица дождевые дворники
машут опасной бритвой.
Тоска твою душу ест,
вот ты и хохмишь у фрески,
где тащит страдалец крест:
«Христос на воскреснике».
Но мужество не в коверничестве,
а в том, чтоб сказать без робости:
да сгинет общее ерничество
во имя Светлого Образа!
Поэты – рыцари чина
Светлого Образа
Да сгинет первопричина
черного ерничества!
СКУПЩИК КРАДЕНОГО
I.
Прицепись ко мне в упор,
бюрократина.
Ты опаснее, чем вор,
скупщик краденого!
Лоб крапленый полон мыслями,
белый как Наполеон,
челка с круглыми залысинами
липнет трефовым тузом...
Символы предметов реют
в твоей комнате паучьей,
как вещевая лотерея:
вещи есть – но шиш получишь!
II.
Кражи, шмотки и сапфиры
зашифрованы в цифири:
«№ 4704... мотоцикл марки Ява».
«Волга» (угнанная явно).
Неразборчивая
цифра... списанная машина шифера,
пешка Бобби Фишера,
ключ от сейфа с шифром,
где деньги лежат.
200 ООО гора Арарат,
на остальные пятнадцать номеров подряд
выпадает по кофейной
чашечке с вензелем
отель «Украина»,
печать райфина
или паникадило (по желанию),
четырехкомнатная «малина»
на площади Восстания,
или старый «Москвич»
(по желанию).
236-49-45.... непожилая,
но крашенная под серебро прядь
поможет Вам украсть
тридцать минут счастья -+-
кофе в номер
(или пятнадцать рублей денег).
Демпинг!
(тем же награждаются все последующие
четные номера).
№ 14709.... Памятник. Кварц в позолоте.
С надписью «Наследник – тете».
Мне. № 147015. Библиотечный штамп лиловый.
Золотые буквы сбоку:
«Избранное поэта О-ва»
(где сто двадцать строчек Блока).
№ 22100 Пока еще неизвестно что.
N9 48.... Манто, кожаное, но
хлоркой сведено пятно.
№ 1968 Судья класса «А»,
мыло «Москва».
На оставшийся 21 билет
выпадает 10 лет».
III.
Размечталась, как пропеллер,
воровская лотерея:
«Бриллианты миссис Тэйлор,
и ворованные ею
многодетные мужчины,
и ворованная ими
нефть печальных бедуинов,
и ворованные теми
самолеты в Йемене,
и ворованное время
ваше, читатель, к этой теме,
и ворованные Временем
наши жизни в море бренном,
где ворованы ныряльщиком
бриллианты нереальные,
что украли душу, тело
у бедняжки миссис Тэйлор... »
И на голос твой с порога,
мел сметая с потолков,
заглянет любитель Блока
участковый Уголков,
потоскует синеоко
и уйдет, не расколов.
(Посерьезнее Голгоф
участковый Уголков.)
С этой ночи нет покоя.
Машет в бедной голове
синий махаон с каймою
милицейских галифе.
Чуть застежка залоснилась,
как у бабочки брюшко.
Что вы, синие, приснились?
Укатают далеко.
(Где посылки до кило.)
Дочь твоя ушла, вернулась
и к окошку отвернулась,
молода, худа и сжата,
плоскозада, как лопата
со скользящим желобком —
закопает вечерком
с корешами вчетвером!
Рысь, наследница, невеста.
И дежурит у подъезда
вежливый, как прокурор,
эксплуатируемый вор.
IV.
«Хорошо б купить купейный
в детство северной губернии,
где безвестность и тоска!..
Да накрылись отпуска.
Жжет в узле кожанка краденая.
Очищает дачу в Кратове.
Блюминг вынести – раз плюнуть!
Но кому пристроишь блюминг?..»
По Арбату вьюга дует...
С рацией, как рыболов,
эти мысли пеленгует
участковый Уголков.
СКУКА
Скука – это пост души,
когда жизненные соки
помышляют о высоком.
Искушеньем не греши.
Скука – это пост души,
это одинокий ужин,
скучны вражьи кутежи,
и товарищ вдвое скучен.
Врет искусство, мысль скудна.
Скучно рифмочек настырных.
И любимая скучна,
словно гладь по-монастырски.
Скука – кладбище души,
ни печали, ни восторга,
все трефовые тузы
распускаются в шестерки.
Скукотища, скукота...
Скука создавала Кука,
край любезнейший когда
опротивеет, как сука!
Пост великий на душе.
Скучно зрителей кишевших.
Все духовное уже
отдыхает, как кишечник.
Ах, какой ты был гурман!
Боль примешивал, как соус,
в очарованный роман,
аж посасывала совесть...
Хохмой вывернуть тоску?
Может, кто откусит ухо?
Ку-ку!
Скука.
Помесь скуки мировой
с русской скукой полосатой.
Плюнешь в зеркало – плевок
не достигнет адресата.
Скучно через полпрыжка
потолок достать рукою.
Скучно, свиснув с потолка,
не достать паркет ногою.
ТРАССА СМЕРТИ
На мотив Любомира Левчева
Я купил «мерседес», я по-вашему турок,
экономивший в Руре на жратве и сортирах.
Я к себе возвращаюсь через ваши культуры -
византийский окурок, лечу в Византию!
Трассой смерти зовется такая дорога.
(ФРГ – мимо Софии – в Айя-Софию).
Словно совесть, зовут указатели «к Богу!».
Позабыв Византию, летим в Византию.
Люди выбросят палец, прося подвезти их,
императорским жестом: «Умри, гладиатор».
Слово «бог» опустело, как улья пустые.
Я святою водою залил радиатор.
Потеряв Византию, летим в Византию.
Возвращаемся к женщине. Но жилье опустело.
Ах, как мне она пела на море чернейшем!
А наклонит лицо – в золотом ее теле
отразятся зрачки, как четыре черешни.
Возврати меня в веру, как зов атавизма.
Византия, верни мне транзитную визу!
Врежусь в встречные фары твои золотые...
Византии не будет. Летим в Византию.
Для души, северянки покорной,
и не надобно лучшей из пищ.
Брось ей в небо, как рыбам подкормку,
христианскую горсточку птиц!
ВЕРБА
Прорвавшись сквозь рынки – весенняя, вербная,
звенит деревенская интервенция!
В квартире царит незаконная ветка —
с победой, зеленая интервентка!
И пахнет грозой огуречная кожица,
очищена – тоненькая, как трешница.
И заново верится, и взвинчены женщины,
в умах – интервенция деревенщиков...
Да это же вербное воскресение!
Обещано счастье в конце третьей серии,
и нас не смущает, что фильм двухсерийный...
Ну, нет – так накупим ташкентской сирени.
ПЕСНЯ
Милый моряк, мой супруг незаконный!
Я умоляю тебя и кляну —
сколько угодно целуй незнакомок.
Всех полюби. Но не надо одну.
Это несется в моих телеграммах,
стоном пронзит за страною страну.
Сколько угодно гости в этих странах.
Все полюби. Но не надо одну.
Милый моряк, нагуляешься – свистни.
В сладком плену или идя ко дну,
сколько угодно шути своей жизнью!
Не погуби только нашу – одну.
ПЕЙЗАЖ С ОЗЕРОМ
В часу от Рима, через времена,
растет пейзаж Сильвестра Щедрина.
В Русском музее копию сравните —
три дерева в свирельном колорите.
(Метр – ширина, да, может, жизнь – длина.)
И что-то ощущалось за обрывом —
наверно, озеро, судя по ивам.
Как разрослись страданья Щедрина!
Им оплодотворенная молитвенно,
на полулокте римская сосна
к скале прижалась, как рука с палитрой.
Машину тормозили семена.
И что-то ощущалось за обрывом—
иное озеро или страна.
Сильвестр Щедрин был итальянский русский,
зарыт подружкой тут же под церквушкой.
Метр – ширина, смерть – как и жизнь, странна.
Но два его пейзажа – здесь и дома —
стоят как растопыренны ладони,
меж коими вязальщицы событий
мотают наблюдающие нити —
внимательные времена.
Куплю я нож на кнопке сицилийской,
отрежу дерна с черной сердцевиной,
чтоб, в Подмосковье пересажена,
росла трава пейзажа Щедрина,
чтоб, если грустно или все обрыдло,
открылось Р Переделкине с обрыва
иное озеро или страна.
Небесные немедленные силы
не прах, а жизнь его переносили —
жила трава в салоне у окна...
Мы вынужденно сели в Ленинграде.
«В Русский музей успею?» – «Бога ради!»
Вбежал – остолбенел у полотна.
Была в пейзаже Щедрина Сильвестра
дыра. И дуло из дыры отверстой.
Похищенные времена!
РИМСКАЯ РАСПРОДАЖА
Нам аукнутся со звоном
эти несколько минут —
с молотка аукциона
письма Пушкина идут.
Кипарисовый Кипренский...
И, капризней мотылька,
болдинский набросок женский
ожидает молотка.
Ожидает крика «Продано!»
римская наследница,
а музеи милой родины
не мычат, не телятся.
Неужели не застонешь,
дом далекий и река,
как прижался твой найденыш,
ожидая молотка?
И пока еще по дереву
не ударит молоток,
он на выручку надеется,
оторвавшийся листок!
Боже! Лепестки России...
Через несколько минут,
как жемчужную рабыню,
ножку Пушкина возьмут.
Теряю свою независимость,
поступки мои, верней, видимость
поступков моих и суждений,
уже ощущают уздечку,
и что там софизмы нанизывать!
Где прежде так резво бежалось,
путь прежний мешает походке,
как будто магнитная залежь
притягивает подковки!
Беэволье какое-то, жалость...
Куда б ни позвали – пожалуйста,
как набережные кокотки.
Какое-то разноголосье,
лишившееся дирижера,
в душе моей стонет и просит,
как гости во время дожора.
И галстук, завязанный фигой,
искусства не заменитель.
Должны быть известными – книги,
а сами вы незнамениты,
чем мина скромнее и глуше,
тем шире разряд динамита.
Должны быть бессмертными – души,
а сами вы смертно-телесны,
телевизионные уши
не так уже интересны.
Должны быть бессмертными рукописи,
а думать – нто купит? – бог упаси!
Хочу низложенья просторного
всех черт, что приписаны публикой.
Монархия первопрестольная
в душе уступает республике.
Тоскую о милых устоях.
Отказываюсь от затворничества
для демократичных забот —
жестяной лопатою дворничьей
расчищу снежок до ворот.
Есть высшая цель стихотворца —
ледок на крылечке оббить,
чтоб шли обогреться с морозца
и исповеди испить.
КРОМКА
Над пашней сумерки нерезки,
и солнце, уходя за лес,
как бы серебряною рельсой
зажжет у пахоты обрез.
Всего минуту, как, ужаля,
продлится тайная краса.
Но каждый вечер приезжаю
глядеть, как гаснет полоса.
Моя любовь передвечерняя,
прощальная моя любовь,
полоска света золотая
под затворенными дверьми.
КРАСОТА
Я, урод в человечьем ряду,
в аллергии, как от крапивы, —
исповедую красоту.
Только чувство красиво.
Исповедую луг у Оби,
не за имя,
а за то, что он полон любви,
и любви невзаимной.
Исповедую спящей черты...
Мне будить Тебя грустно и чудно.
Прежде чем пробуждаешься Ты —
пробуждается чувство.
Исповедую исповедь-быль:
в век научно-технический, бурный
гастролера, чье имя забыл,
полюбила студентка-горбунья.
Полюбила исподтишка,
поливала цветы сокровенно.
Расцветали в горбатых горшках
целомудренные цикламены.
Полюбила, от срама бледна
от позора таясь, как ракушка.
Прежде чем появлялась она,
появлялось сияние чувства.
Лик закинув до забытья,
вся светясь и дрожа от волненья
словно зеркальце для бритья —
вся ловила его отраженье.
Разбить зеркальце не к добру.
Была милостыня свиданья.
Просияло а аэропорту
милосердье страданья.
Переписка их, свято нага,
вслух читалась на почте.
Завизжала и прогнала,
когда он к ней вернулся пошло.
Он стоял на распутьях пустых,
подбирал матерщину обидную.
Он ее милосердье постиг.
Как ему я завидую!
Городка подурнели черты.
А над нею – как холмик печали
плачет чувство такой красоты!
Его ангелом называли.
ПОХОРОНЫ ЦВЕТОВ
Хороните цветы – убиенные гладиолусы,
молодые тюльпаны, зарезанные до звезды...
С верхом гроб нагрузивши, на черном автобусе
провезите цветы.
Отпевайте цветы у Феодора Стратилата.
Пусть в ногах непокрытые Чистые лягут пруды.
«Кого хоронят?» – спросят выходящие из театра.
Отвечайте: «Цветы».
Она так их любила, эти желтые одуванчики.
И не выдержит мама, когда застучит молоток.
Крышкой прихлопнули, когда стали заколачивать,
как книжную закладку, белый цветок.
Прожила она тихо, и так ее тихо не стало...
На случайную почву случайное семя падет.
И случайный поэт в честь Марии Новопреставленной
свою дочь назовет...
ЦВЕТЫ НА СТВОЛЕ
Как я всегда жалею
эти цветы без веток —
ствол обхватив за шею,
чтоб не сорвало ветром!
Эти цветы-ошейники
так и не разовьются.
Есть в них черты отшельников
даже средь многолюдства.
Есть в них укор внимательный,
детская, что ли, старость?
Смерть – преступленье матери,
если дитя осталось.
Что ты, дитя приюта?
Выплакалась, не надо...
Матери – иуды.
Тернии интернатов.
Зачем из Риги плывут миноги
к брегам Канады, в край прародителей?
Не надо улиц переименовывать.
Постройте новые и назовите.
Здесь жили люди. И в каждом – чудо.
А вдруг вернутся, вспомнив Неву?
Я никогда Тебя не забуду.
Вернее – временно, пока живу.
Поставь в стакан замедленную астру,
где к сердцевине лепестки струятся, —
как будто золотые астронавты
слетелись одновременно питаться.
За спиною шумит не Калинин, а Тверь.
Мы с тобою стоим над могилой твоей.
Я тебя обниму. Я ревную к нему,
кто цилиндром черкнул по лицу твоему.
Молодая спина, соловьиная речь —
как накидки, поэтов снимавшая с плеч!
Ты меня на прощанье собой обручи.
Не забудь только снять с зажиганья ключи
А то впрыгнет в машину, умчит на лету,
точно дверцу, могильную хлопнув плиту.
На спинку божия коровка
легла с коричневым брюшком,
как чашка красная в горошек
налита стынущим чайком.
Предсмертно или понарошке?
Но к небу, точно пар от чая,
душа ее бежит отчаянно.
ЖИВИТЕ НЕ В ПРОСТРАНСТВЕ,
А ВО ВРЕМЕНИ
Н. А. Козыреву
Живите не в пространстве, а во времени,
минутные деревья вам доверены,
владейте не лесами, а часами,
живите под минутными домами,
и плечи вместо соболя кому-то
закутайте в бесценную минуту.
Какое несимметричное Время!
Последние минуты – короче,
последняя разлука – длиннее...
Килограммы сыграют в коробочку.
Вы не страус, чтоб уткнуться в бренное.
Умирают – в пространстве.
ХКивут – во времени.
ХУДОЖНИКИ ОБЕДАЮТ В ПАРИЖСКОМ
РЕСТОРАНЕ «КУС-КУС»
1
Г. Габр. Маркесу
Мой собеседник – кроткий,
баской!
Он челюсть прикрыл бородкой,
как перчаточкою
боксер.
«Кус-кус» на меню не сетует —
повара не учить!
Мой фантастический собеседник
заказывает
дичь.
«Коровы летают? Летают.
Неси.
Короны летают? Но в аут.
Мерси».
А красный Георгий на блюде
летел на победных крылах,
где, как лебединые
клювы,
копыта на белых ногах!
А парочкой на излете,
летая во мраке ночном,
кричали Тристан и Изольда,
обнявшись, как сандвич, с мечом.
Поэты – не куропатки.
Но если раздеть догола,
обломок ножа под лопаткой
сверкнет, как обломок крыла.
А наши не крылья – зонтики
стекают в углу, как китч.
Смакует мой гость: «Экзотика!
Отличнейшая дичь!»
II.
Голодуха, брат, голодуха!
Ухо
а-ля Ван-Гог.
фаршированный вагон
всмятку
пятка,
откушенная у
неочищенная фея
цветочная корзинка Сены
с ручкою моста
ирисы. ......
полисмены в фенах,
сидящих как Озирисы. .
Дебре трехлетней выдержки
1000
150 000 крон
персон
персон
для 3-х
2 фр.
роман без выдержки
Р. Фиш (по-турецки),
шиш с маслом .
хлеб с маслом.
блеф с Марсом.
и
урезки
5000 экз.
. . 450000
2 фр.
1000 000 000 000
«Мне нравится тог гарсон
в засахаренных джинсах с бисером».
Записываем:
«7 Фиат на 150 ООО персон,
3 Фиата на 1 персону»
Иона
сласти власти. . .
разблюдовка в стиле Людовика.
винегрет. .
конфеты «Пламенный привет».
вокальный квинтет. . .
2
миллиона лет
. 30 монет
. . нет
нет
нет
Голодуха, брат, голодуха,
особо в области духа! —