Текст книги "О нас троих"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
3
Утром Мизия все еще не объявилась, от нее не было никаких известий, а на ресепшене, когда я звонил справиться о ней, всякий раз отвечали: «Сожалеем…»
Мы опять вышли в город, где хозяйничали шум, жара и беспощадное солнце, и долго бродили, как маленькое затравленное стадо туристов, пока, наконец, не нашли убежище в зоопарке. Мы побрели по аллейкам с клетками страусов, верблюдов и лам и рухнули на скамейку у бассейна с тюленями, потому что от воды веяло прохладой. Лишь у крохотного Веро еще оставался какой-то запас энергии, он требовал, чтобы мы сейчас же встали и пошли смотреть других животных. Мы с Паолой совсем перестали разговаривать друг с другом напрямую и теперь общались только через него: говорили ему «Спроси у мамы» или «Пусть тебя папа понесет». А город продолжал громыхать, лязгать, скрежетать прямо за оградой зоопарка.
– Видно, она совсем про нас забыла, – в какой-то момент сказала Паола, следя за тем, как Веро кидает камешки в бассейн с тюленями. – Встретила кого-нибудь или чем-то занялась, а про нас и не вспоминает.
– Что-то мне не верится, – сказал я, хотя уже ни в чем не был уверен.
– Не верится? – переспросила Паола, стараясь и дальше не смотреть на меня. – Значит, на самом деле это возможно?
– Да нет же, – сказал я, – Мизия не из тех, кто может кинуть. Уж не друзей-то в любом случае.
– Потрясающая женщина, – сказала Паола. – Просто изумительная.
Я был не в состоянии продолжать этот спор; я совершенно изнемог от жары, шума и томительного ожидания.
Когда мы вернулись в гостиницу, нам передали послание от Мизии: «Позвони мне». Я бросил взгляд на Паолу, но удержался и не сказал ей: «Вот видишь?» Паола повела детей смотреть на стоявшие в холле витрины с дизайнерскими шелками и золотыми браслетами.
Мизия сразу же сняла трубку.
– Где ты был?
– Гулял, – ответил я, пораженный тем, что ее голос звучит так близко. – Все равно мы ничего о тебе не знали.
– Тебе понравился город? – спросила она, и не думая извиняться, что не объявилась раньше.
– Как тебе сказать, – ответил я. – Мы мало что видели, но вообще-то он немного давит на психику. Какой-то бестолковый и бесформенный, нет открытых пространств, нет панорамы – ведь так?
– Да. Единственный в мире город на реке, где реку не видно. А река-то немаленькая.
Я вспомнил описание Буэнос-Айреса тридцатых годов, на которое наткнулся, когда читал у Мизии в Париже биографию Сент-Экзюпери, и мне захотелось поговорить с ней об этом.
– Сегодня вечером концерт в память отца Томаса, в церкви. Встретимся прямо там? – сказала Мизия.
– Хорошо, – ответил я, и так и не стал спрашивать, что мы будем делать дальше, хотя Паола издалека следила за мной враждебным взглядом.
Мизия продиктовала адрес церкви, добавив, что наши имена уже внесены в список гостей, и тут же попрощалась. Казалось, у нее было столько мыслей, забот, обязанностей – и ни секунды передышки.
Вечером мы оставили детей в гостинице на бебиситтер и взяли такси. Паола надела единственный элегантный пиджак, который взяла с собой; она сидела прямая, как струна, и не слушала, что я говорю.
Мы вышли из такси у большой серой церкви, на церковный двор, по которому торопливо шли люди, кто по одиночке, кто парами, все в одежде для официальных случаев.
Паола была полна негодования и с осуждающим видом смотрела и на меня, и на все, что ее окружало.
– Неужели такое может быть, что реку в этом городе не видно ниоткуда? – сказала она.
– Да ладно тебе, значит, здесь есть что-то другое, – сказал я, и потянул ее за локоть ко входу в церковь.
Как только мы вошли, две девушки, одетые как пансионерки, спросили наши имена и взяли список приглашенных. Я назвал нас; они дважды пробежались указательным пальцем по списку и закачали головой, не обнаружив нас в нем. В желтом, тусклом свете свечей мало что было видно, но церковь была полна людей, и в ней царила торжественно-религиозная и одновременно светская атмосфера.
– Мы друзья Мизии. Мизия Мистрани Энгельгардт, – сказал я девушкам, безуспешно высматривая ее в полутьме церкви среди людей с высокомерным, надменным видом, сидевших упорядоченными рядами. Перед главным нефом – камерный оркестр с певицей в темном платье, готовой начать выступление; приглашенные сопели и шушукались. Девушки опять покачали головой; последний опоздавший показал свой пригласительный билет и скользнул внутрь.
Я еще раз попытался поговорить с ними, но Паола сказала: «Слушай, мне все это надоело, я возвращаюсь в гостиницу» – и выбежала из церкви. Я бросился за ней.
– Подожди! Не спеши!
Она даже не обернулась, вся устремившись вперед, как маленький военный крейсер, топливом которому служит обида. Но когда я догнал ее, у самого тротуара, то почувствовал чье-то дыхание за спиной, обернулся – и увидел Мизию.
Она была в очень строгом черном костюме, черной шляпке, резко контрастировавшей с ее кожей, совсем белой в свете фонарей; но взгляд остался прежним, каким я его помнил, и как только она улыбнулась, весь лед в моей душе растаял.
Мы много-много раз обнялись, нежно прижимаясь друг к другу, и я рассмеялся, а на глаза навернулись слезы, я почувствовал, что опять становлюсь самим собой. Потом мы отступили друг от друга на полшага, и все смотрели, и пытались оценить, очень ли мы изменились. Я окинул взглядом ее фигуру и пришел в восторг: до чего же изящно она смотрелась на этом церковном дворе.
Наконец я повернулся к Паоле, она стояла в метре от меня, вся сжавшись, словно на ее глазах состоялось похищение. Мизия обняла ее, как когда-то на выставке, и снова лицо Паолы смягчилось, губы против воли сложились в подобие улыбки.
Мизия встала между мной и ей, она смотрела на нас, поворачиваясь то так, то этак, и все не могла насмотреться.
– Вы оба прекрасно выглядите. Сразу видно, что у вас все хорошо, – сказала она.
Я вовсе не выглядел прекрасно и не чувствовал, что у меня все хорошо, но радовался за нее: пожалуй, чуть шире стали скулы, чуть пышнее – бедра, чем когда мы виделись в последний раз, и одета эффектнее, а прическа – как у настоящей сеньоры, но это была она, Мизия, я узнавал в ней все то, что отличало ее для меня от других.
– Ты тоже прекрасно выглядишь, – сказал я.
Она спешила, хотя и смотрела на нас и улыбалась нам.
– Я обязательно должна присутствовать, – сказала она, махнув рукой в сторону церкви. – Все уже было готово, когда я вдруг увидела, что вы уходите.
– Конечно, – сказал я, не решаясь сделать шаг к ней – к церкви – к Паоле – к краю тротуара.
Она тоже колебалась.
– Тоска будет страшная. Там вся семья Томаса, половина моей, уйма скучных людей. Хотите, сбежим и пойдем куда-нибудь выпьем?
Паола ошеломленно смотрела на нее; но именно так Мизия всегда расправлялась с обязательствами; и я чувствовал огромное облегчение, что хотя бы в этом она не изменилась.
– Нет, нет, – сказал я ей. – Мне даже интересно.
Мы вернулись в тусклый желтый полумрак церкви, где теперь уже царил гомон. Мы с Паолой сели в одном из последних рядов, а Мизия присоединилась к мужу и членам обеих семей, которые сидели в первом. Я мало что различал на таком расстоянии, разве что напряженную, массивную фигуру Томаса справа от угрюмой пожилой дамы, по-видимому, его матери, и мальчика, одетого по-взрослому, их сына, очевидно, и еще мальчика, который казался мне старше, чем полагалось быть маленькому Ливио. Интересно, мог ли Томас представить себе, что всего три минуты назад его жена была готова сбежать с нами в какой-нибудь бар, вместо того чтобы вернуться и сесть рядом; я думал, могла ли Мизия на самом деле так поступить или же просто так сказала, чтобы я вспомнил ее, какой она была. И как она, прежняя, могла соответствовать почти карикатурной надменности сидевших в церкви людей: орлиные, соколиные и ястребиные носы, раскидистые брови над глазами латиноамериканизированных немцев и испанцев, темная одежда, льняные платочки, веера, вуали, черные туфли на шпильках. Я думал, возможно ли, что все это не отразилось на ней, и только ли на первый взгляд она кажется прежней.
Мизия то и дело поглядывала вокруг, держа ситуацию под контролем; поговорила с дирижером оркестра и с певицей, потом снова села рядом с мужем, словно королева какой-нибудь современной конституционной монархии.
И еще мне было интересно, что подумал бы Марко, если бы увидел ее в этой роли: посмеялся бы – или огорчился, или сделал вид, что ему это совершенно все равно, и сказал бы что-то вроде: «Вот какая она, Мистрани, а?»
4
Утром, на неповоротливом черном лимузине, что с такими сложностями забрал нас из аэропорта, мы все вместе отправились на маленький частный аэродром к северу от Буэнос-Айреса. Томас, сидевший спиной к водителю, осыпал нас с Паолой и наших детей формальными знаками внимания и одаривал заботой по существу: описывал нам районы города, через которые мы проезжали, политическую и экономическую ситуацию в стране, национальные особенности, язык, местные привычки и обороты речи. Он улыбался, выразительно жестикулировал, делал какие-то выводы, стараясь показать, что относится ко всему иронично и свободно; но в самом его тоне, столь уверенном, что в свое время, видно, и впечатлило Мизию, обнаруживался какой-то сбой, словно в работе прочного, но изношенного механизма. И тогда он вдруг не мог подобрать слово или взгляд его терял цепкость, но тут же спохватывался и с удвоенной энергией пускался в пространные объяснения и умные рассуждения, давал инструкции водителю и указания детям.
Мизия не вмешивалась, она смотрела в окно с отсутствующим видом, пряча глаза под солнечными очками, – такая далекая от той блистательной, властной женщины, которую мы видели на поминальном концерте. Она, которая так поразила и смутила меня в роли представительницы семейной династии, мгновенно и уверенно ориентирующейся в ситуации, теперь словно находилась в другом измерении: этакая меланхоличная дама смотрела со скучающим видом на малоинтересный пригородный пейзаж, переложив на мужа весь груз отношений с миром.
Их сыну было почти пять лет, и звали его Макс: красивый ребенок, нервный, несмотря на постоянные призывы его отца не надоедать гостям, не хныкать и вообще вести себя, как полагается мужчине и спортсмену. Я смотрел на Томаса, горящего желанием углубить своими ремарками наши впечатления, и мне казалось просто чудом, что Мизии удалось передать их общему сыну чувствительность и ум, которых, похоже, не было у его отца. Я спрашивал себя, понимает ли это Томас, а если понимает, то огорчается или радуется, как человек, который любит ценные приобретения.
У теперь уже почти двенадцатилетнего маленького Ливио было интересное, необычное лицо, а взглядом, движениями и привычкой поворачивать под утлом голову, слушая собеседника, он так напоминал Марко, что мне даже стало не по себе. Я попробовал поговорить с ним в той же манере, в какой говорил, когда мы жили вместе, но он не очень-то помнил нашу с ним прежнюю дружбу и все равно был слишком большим, чтобы общаться, как тогда. Я спросил его, рад ли он, что мы едем за город, он ответил, что не очень. Я спросил почему, он сказал: «Там ничего нет. Только трава, коровы и лошади». По-итальянски он говорил с трудноопределимым акцентом, вроде как у аргентинцев, но с отзвуками французского, и это тоже что-то добавляло к общей его необычности. Томас обращался с ним осторожно: даже когда видел, что тот кладет ноги на кожаное сиденье, не одергивал его решительно, как маленького Макса. «Прости, Ливио, – говорил он, – не мог бы ты снять ноги с сиденья?». Маленький Ливио закатывал глаза и снимал ноги с таким видом, словно его просят сделать что-то абсурдное, и вообще всячески подчеркивал свою самостоятельность. Элеттрика все смотрела на него, он интересовал ее куда больше, чем Макс, который был почти одного с ней возраста. Мизия словно была далеко и сама по себе.
На аэродроме мы с Паолой, Мизией и детьми пошли в летный клуб, а Томас – проверять самолет и следить за погрузкой багажа. Мы ели бутерброды с ветчиной и пили минеральную воду у барной стойки в зале с деревянными стенами, украшенными старыми цветными фотографиями разных уголков страны. Веро и Макс носились вокруг нас, маленький Ливио и Элеттрика уткнулись каждый в свое окно, я помалкивал, Паола снова была непроницаема, как сфинкс, Мизия то и дело поглядывала на меня, но сквозь солнечные очки. Мне казалось, что между нами сплошные радиопомехи: слишком много магнитных волн накладываются одна на другую, и сигналы в итоге получаются смазанные.
Через полчаса Томас пришел сказать, что самолет готов: на выжженной солнцем летной полосе стоял маленький двухмоторный самолет, на нем красными буквами было написано «ТрансКарго». Мы забрались внутрь и так утрамбовались, что не осталось ни сантиметра свободного пространства; Томас убедился, что все мы на своих местах и пристегнулись, сел за руль и сказал «О’кей». Мизия оживилась, словно внутри у нее зажглась лампочка: захлопала в ладоши и сказала: «Ура, мы летим!», потянулась назад, к детям, и поцеловала их, одной рукой хлопнула по плечу Паолу, которая сидела рядом с Томасом, а другой, по спине, – меня.
Потом мы оказались в воздухе, словно внутри огромного гудящего механического шершня, издававшего жуткий гул; Томас сосредоточился на роли пилота, которая очень ему подходила, он был компетентен и точен, как, думаю, во всех практических вопросах. Но, глядя на него вполоборота, я понимал, что с него успел слететь магический глянец изменений к лучшему, который я увидел несколькими годами ранее, на выставке: в его лице с отяжелевшими чертами сквозила усталость, из-за чего оно выглядело закрытым, тяжелым, малоподвижным, словно маска. От его врожденной самоуверенности не осталось и следа: теперь ему нужна была точка опоры и дорожные знаки, чтобы выбрать правильный путь, по которому он будет продвигаться шаг за шагом, и от напряжения его лицо подергивалось внезапным тиком, который он старательно скрывал.
Мы летели на север, на небольшой высоте, над голой равниной, через которую текли притоки реки Парана. Мизия все показывала вниз: «Ничего особенного, да?» – сказала она мне. Мои дети были в бурном восторге от самолета, крохотный Макс заразился их возбуждением и тоже истерично смеялся; маленький Ливио задумчиво смотрел в окно.
Когда наконец мы оказались над поместьем семьи Энгельгардт и Томас, перед тем, как пойти на посадку, сделал круг в воздухе, Мизия, прижимавшаяся лицом к окну, чтобы лучше было видно, закричала: «Смотрите скорее!» – и дети опять завопили и завизжали. Внизу, буквой «Г», стоял белый дом, окруженный деревьями, а вокруг простирались бесконечные луга, обведенные едва заметными загонами для скота; нигде, насколько хватало глаз, не видно было ни других строений, ни дорог, ни еще каких-либо следов человеческой деятельности.
Томас лег на крыло, спустился на длинный, прямой луг; умело коснувшись земли, он пустил маленький самолет гарцевать, и тот остановился в нескольких десятках метров от белого дома. Мы выскользнули наружу, под палящее солнце, и к нам сразу бросились две девушки, мужчина и женщина, которые уважительно поздоровались с Томасом, Мизией, детьми и даже с Паолой и со мной, и вытащили багаж. Мизия тут же отобрала у них толстую сумку и стала вынимать подарки, которые привезла из Буэнос-Айреса: фен, баночки варенья, цветные подставки под тарелки. Видно было, что это ей доставляло удовольствие, в самих ее движениях сквозило просто детское возбуждение от того, что подарки приняли с восторгом. «Может, мы вручим все это дома?» – сказал ей Томас. Он стоял рядом со своим самолетом и держал руку козырьком у лба, защищаясь от солнечных лучей: и опять мне бросилась в глаза наплывавшая на него изнутри тень усталости и потерянности.
Как раз когда мы оказались под защищавшей вход галерейкой с колоннами, из дома вышел Пьеро, брат Мизии. Одет он был, как местный житель: в штанах и сапогах а ля гаучо [45]45
Гаучо– аргентинские ковбои.
[Закрыть]да кремовой рубашке с отложным воротничком он выглядел здоровым и благополучным, не то что когда я его видел в последний раз. Пьеро обнял сестру, зятя и их детей, словно немного эксцентричный колониальный дядюшка, у которого в семье своя выверенная, узаконенная роль. Правда, когда он пожимал мне руку, что-то такое мелькнуло в его глазах, но тут же исчезло, и он поцеловал руку Паоле, как бы ничуть не сомневаясь в стабильности, прочности своего положения.
В доме, старом, уютном, мрачноватом, было темно, тем более, что снаружи светило ослепительное солнце. Темная мебель, морские и горные пейзажи начала века на стенах; длинные коридоры, в которые выходили многочисленные спальни. Мизия повела нас с Паолой в дальний конец противоположенного от их с Томасом крыла дома; за нами следом шла молоденькая горничная. На ходу Мизия взмахнула рукой, как бы приглашая оглядеть дом: «Его построил отец Томаса. Настоящий старый немец-латифундист», – пояснила она.
Но прогулка по дому явно доставляла ей удовольствие; ее привлекали и отвлекали всевозможные мелочи – наверное, в предыдущие годы она уделяла им немало внимания. Она опустила шторы на окнах, опередив горничную, проверила воду в графинах на прикроватных столиках, убедилась, что шкафы освободили для нас, смеситель душа в порядке, подушки в детской маленькие, наконец, дала горничной несколько указаний – на беглом, чуть смягченном испанском. Во всех ее движениях сквозила уверенность хозяйки дома, что бесконечно отдаляло ее от меня, но вдруг мне показалось, что само ее тело странным образом сопротивляется всем этим движениям, а мысли – словам, а чувства – взглядам.
Она заметила мой пристальный взгляд и поинтересовалась:
– Что не так?
– Да все в порядке, – тут же отозвался я, прекрасно понимая, что она отлично обо всем догадалась, с ее-то проницательностью.
Она расхохоталась и взмахнула рукой, словно кинула в воздух мячик. И сразу же приняла серьезный вид: показала Паоле, где лежат запасные полотенца и как поворачиваются старые выключатели цвета слоновой кости.
Ближе к вечеру, когда я сидел в столовой и листал альбом Одюбона «Птицы Америки», у входной двери послышались голоса и шум шагов. Я подошел к окну: это приехали мать Томаса с компаньонкой, такой же старой и прямой, как палка, обе в черном, как на поминальном концерте. Томас и Мизия повели их к дому, горничные подхватили чемоданы, я же поспешил ретироваться и крадучись, будто вор, пробрался по коридору к отведенным нам с Паолой комнатам. Паола разбирала один из чемоданов с детскими вещами; она посмотрела на меня исподлобья и сказала: «Аргентина не идет тебе на пользу».
Через час мы все встретились за обеденным столом, там были и обе пожилые дамы, и похожий на отставного игрока в регби управляющий поместьем со своей женой, причесанной и нарумяненной, как субретка из итальянского телесериала. Горничные подали ужин, главным образом, мясные блюда: мясо жареное, мясо на гриле, мясо тушеное, к ним – крепкие, терпкие красные вина. Томас полностью сосредоточился на роли главы семьи и хозяина дома, который готов удовлетворить любую прихоть гостей: матери, компаньонки матери, Паолы, мою, детей. Вряд ли он повел бы себя таким же образом в подобной ситуации в своей прежней жизни, до Мизии: я хорошо помнил, как он заявился к Мизии в ее парижскую квартиру с драгоценной брошкой и какой он был тогда самоуверенный и высокомерный. А теперь в его улыбке сквозила неуверенность, в движениях – нервозность, во взгляде подспудное раздражение, он только и делал, что вещал монотонно-назидательным тоном, что вызывало в Мизии всплески раздражения.
В остальном она вполне успешно справлялась со своей ролью: беседовала с матерью Томаса о погоде и слушала рассказы компаньонки о каких-то совершенно неинтересных ей людях, оглядывала длинный стол, проверяя, все ли в порядке, и шептала что-то горничным. Я продолжал наблюдать за ней, раздумывая, что бы сказала та, прежняя Мизия, с которой я когда-то подружился, если бы только знала, что когда-нибудь будет вести себя подобным образом.
И все же она, приспособившись к новым обстоятельствам, казалось, не утратила ни своей энергии, ни блеска. Она словно освоила новую роль, исполнение которой требовало такого живого ума, как у Мизии, и извлекала из нее в определенной пропорции скуку, радость, самоудовлетворение и, наконец, утешение и поддержку, столь ей необходимые после всего того ужаса, что ей пришлось пережить. Превратившись в светскую женщину с соответствующими обязанностями, ответственностью и кодексом поведения, она осталась живым человеком: то, что она говорила, было интересно и небанально, без вводных предложений и витиеватых периодов. По сравнению с ней Томас казался чудовищно медлительным и прямолинейным, а Паола, с ее неизменной рациональностью, вообще не могла сдвинуться с мертвой точки. За столом и так царило напряжение, а старая Энгельгардт и ее подруга подпустили еще и холода, но Мизия не сдавалась: стараясь подделаться под них, она давала верные комментарии, тормошила их забавными вопросами и даже пыталась рассмешить, и не без успеха, пусть смех у них и получался суховатый и еле слышный.
Управляющий и его жена рассказали о том, как ездили месяцем раньше в Патагонию и только что – на выставку скота, о визите техасского консультанта, который дал им ценные советы по питанию коров. Оба – крепко сбитые, раздавшиеся вширь из-за обилия белка в рационе, а еще, наверное, из-за малоподвижного образа жизни: в их обязанности входило инспектировать два десятка гаучо, разбросанных вместе с семьями по поместью в несколько тысяч гектаров. К старой Энгельгардт они обращались с почтительностью, к Томасу и Мизии – запросто, как, видно, требовали от них хозяева, но что давалось им явно нелегко. Зато с Пьеро Мистрани они разговаривали как деловые партнеры; видно, за то время, что они жили здесь вместе, они успели провернуть немало дел. Мизия стала их расспрашивать о гаучо и лошадях, о семьях, которым принадлежали примыкавшие поместья; она уточняла подробности, по их ответам пытаясь составить ясную картину. Как только речь зашла о чем-то конкретном, Томас счел своим долгом взять дело в свои руки: голос его зазвучал на низких регистрах, тон стал авторитетным: он завел типично мужской разговор, то сводя его к специальным терминам, то пытаясь выйти на обобщения. Мизия сразу потеряла к беседе всякий интерес и стала расспрашивать Элеттрику, какие подарки та получила на Рождество.
После ужина старая Энгельгардт и ее компаньонка удалились, Мизия и Паола пошли укладывать детей, управляющий с женой откланялись, горничные, в свою очередь, тоже исчезли, закончив убирать со стола, а я остался в гостиной с Томасом и Пьеро. Повисло тяжелое, как неподвижный ночной воздух, молчание. Мне нечего было им сказать, и я пожалел, что не отвоевал у Паолы разрешения самому уложить детей. Пьеро объявил, что попробует с кем-то связаться по радиоприемнику управляющего (телефон не работал), и удалился своей привычной воровской походкой. Я остался один с Томасом; хотелось застрелиться.
Устроившись поглубже в старом кожаном кресле, Томас стал меня расспрашивать об экономической и политической ситуации в Италии. Я объяснил ему, что совсем не разбираюсь в экономике, а уж что касается политики, даже газет не читаю. Он сказал: «Я тебя понимаю», – но я был уверен, что ничего он не понимает, хотя Мизия должна же была оказать на него хоть какое-то влияние за те годы, что они прожили вместе. Он предложил мне бренди, предложил сигару, ну совсем как истинный владелец латифундии старых добрых времен: здесь, в доме отца, он, видно, таким себя и чувствовал. Беседу он вел, как хорошо информированный, искушенный международный обозреватель, но в его голосе ощущалась некоторая сонливость, и все, что он говорил, было словно подернуто какой-то дымкой. Ту же дымку я видел на лицах гостей и членов его семейного клана в церкви на поминальном вечере: видно, общение с испаноговорящими ослабило и смягчило, а частично и вытеснило его исконную немецкую сущность.
Я не знал, о чем с ним разговаривать, но и молчать не удавалось, он просто засыпал меня вопросами.
– А как же случилось, что твой отец из Германии попал сюда? – в конце концов спросил я.
– Долго рассказывать, – сказал он, не вынимая изо рта сигары и сразу напрягшись.
– Просто это довольно странно, – сказал я, по своему обыкновению усугубляя неловкость. – Вот так из одной части света в другую перебраться?
– Ну да, – сказал Томас, больше не глядя на меня.
– А когда он приехал? – спросил я, не обращая внимания на его состояние.
– Ну, не знаю, – сказал он. – Где-то там в сороковые годы.
– Но зачем? – спросил я. С правого виска у меня катился пот, рубашка липла к спине, но я уже не мог остановиться и, как ни старался, не мог подавить в себе враждебное чувство по отношению к нему: ведь он прожил шесть лет с Мизией, у них общий сын, и, возможно, за это время она так изменилась, что уже никогда не станет прежней.
– Как ему вообще могло прийти в голову взять и поехать в Аргентину? Ведь по тем временам Аргентина была таким захолустьем?
Томас еще несколько секунд пребывал в растерянности, потом взглянул на меня решительно:
– Думаю, главной причиной послужила встреча с моей матерью. Ее отец занимался тем же, чем и я сейчас, вот он и взял ее с собой в поездку по Германии.
– А твой отец чем занимался? – спросил я.
– Воевал, наверное, – сказал Томас, не отводя взгляда. – Как и все в Европе в те годы. А мать у меня аргентинка в двенадцатом поколении. Семья ее из Памплоны.
Мы молча сидели в наших креслах. Я смотрел на морские и горные пейзажи работы немецких художников и представлял себе, как по каналам нацистского подполья Энгельгардта-старшего переправляют в Буэнос-Айрес с чемоданом, набитым деньгами и драгоценностями убитых евреев. Мне стало трудно дышать, дым сигары Томаса обжигал мне легкие; внезапно меня охватила безумная злоба на Мизию.
– Мизия говорит, у тебя поразительная память на имена и даты, – сказал Томас.
– Теперь уже нет, – сказал я. Мне хотелось встать и поджечь дом; вместо этого я сидел, обливаясь потом и прислушиваясь, не идут ли Паола или Мизия.
– А у меня всегда память была не очень, – сказал Томас. – Если дело касается работы, то еще куда ни шло, а в остальном я хорошо помню только, что было в детстве.
– Бывает, – утешил его я. Но я бы с удовольствием расспросил его поподробнее об отце, ну и еще поинтересовался, почему это он решил так быстро сменить тему. Да, и еще спросил бы, как это, черт бы его побрал, он решился с таким вот семейством жениться на Мизии, из тщеславия или из любопытства, или хотел доказать себе самому, что купить можно что угодно, или, может, продемонстрировать другим, как он отличается от своих родителей.
– И потом, память – это вообще вещь относительная, – продолжал он, – как и само восприятие реальности, разве нет? Нельзя же, в конце концов, утверждать, что мы так уж объективны в ту или иную минуту нашей жизни.
Я был просто поражен, как он надрывается, чтобы казаться таким же интересным, сложным, неугомонным, как Мизия: давалось ему это явно с трудом, но он не сдавался и был готов продолжать играть эту роль до бесконечности.
– Еще Толстой об этом говорил, правда? – Его мощные колени дрожали от напряжения. – В «Крейцеровой сонате», да?
– Не знаю, – сказал я, вспоминая, сколько раз Мизия говорила со мной о Толстом, по своему обыкновению страстно и необъективно; я воспринял эту его реплику как откровенный плагиат. Разговор с ним меня утомил, и я вздохнул с облегчением, когда в гостиной появилась Паола.
Потом вошла и Мизия, как всегда легко и уверенно, увидела, как мы утопаем в креслах под желтым светом торшеров, и сказала, смеясь: «Что за чудесная картина». Я опять задумался, неужели, живя с Томасом, она так изменилась и с этим уже ничего не поделаешь; возможно, в юности в каждом из нас заложены самые разнообразные возможности, а потом в какой-то момент одна из них реализуется, а все другие остаются невостребованными, а точнее, они лишь добавляют какие-то штрихи к уже сложившемуся характеру. Что лучше, думал я: пойти неверным путем и обрести стабильность или продолжать поиски своего истинного «я», терзаться сомнениями и страдать?
Вернулся Пьеро Мистрани, отвесил наигранно джентльменский поклон: «Добрый вечер, господа». И он тоже казался мне преобразившимся: вышел к ужину в льняном костюме кремового цвета, его теперь уже редеющие волосы зачесаны назад, он тоже способен был меняться, как и Мизия, и реагировать почти, но только почти, так же быстро, как она. Мизия всегда опекала его и всегда старалась отвести ему какое-то место в своей жизни, конечно, теперь ей это удавалось лучше, ведь возможностей для этого у нее стало несравнимо больше.
Пьеро вытянул из кармана пакетик с травкой и, как настоящий профессионал, очень тщательно стал скручивать самокрутку, а Паола хвалила ткань, из которой Мизия сшила шторы, пока Томас расспрашивал меня, что новенького, интересного на итальянском арт-рынке, и я отвечал, толком его не слушая. Томас и Мизия, Мизия и Пьеро, Мизия и я, Паола и Мизия старательно избегали смотреть друг на друга, меня увлекла эта игра: ведь на самом деле мы только и делали, что ерзали на своих местах и вертели головами, чтобы исподтишка рассмотреть, изучить, оценить.
Пьеро раскурил свой профессионально скрученный косяк, откинул назад голову, чтобы затянуться как можно глубже – так делают бывшие наркоманы; смолистый запах марихуаны смешался с запахом дорогой, тщательно отполированной мебели, и в гостиной стало как-то спокойнее, напряжение спало. Мизия протянула руку и взяла самокрутку у брата, вдохнула дым точь-в-точь как раньше, и на мгновение напомнила мне себя прежнюю: мне показалось, что я снова вижу лихой задор в ее глазах, и в ней самой, одетой в дорогое, хорошо сшитое платье, проснулась кошачья гибкость.
Она передала мне косяк, и я затянулся, слишком сильно, видно, обстановка на меня так подействовала, а поскольку я много лет не курил и почти не пил под влиянием Паолы, а травка была крепкая, качественная, южноамериканская, она мгновенно подействовала на меня как галлюциноген. Я откинулся на спинку кресла: гостиная показалась мне огромной, просто необъятной, свет – ярче, а кресла стали разъезжаться в разные стороны, они тоже увеличились в размерах, просели и стали похожи на маленькие болотца, которые могут засосать тебя с головой. Вся гостиная превратилась для меня в одно сплошное болото, громадное, как подверженный испанскому влиянию Томас, засасывающее, как старые итальянские телеспектакли из моего детства, где герои неизменно попадали в зыбучие пески убогих инсценировок.