Текст книги "О нас троих"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
11
Через несколько недель жизни в Париже во мне стало расти беспокойство, не связанное ни с заботой о маленьком Ливио, ни с постыдной ревностью к его матери. Просто чем дальше, тем понятней становилось, что те черты лица и характера, которые маленький Ливио взял не от матери, он взял от Марко: те же глаза и взгляд, та же манера поворачивать голову на три четверти, всем своим видом сообщая миру, что именно ему интересно, что он намерен делать. Всякий раз, когда я это замечал – за ужином, или играя с ним, или читая ему сказку на ночь, – то ощущал некий сбой восприятия, как при помехах в телефонном разговоре.
Я пытался подсчитать, сколько времени прошло между поездкой в Лукку к Мизии и Марко и тем днем, когда Сеттимио рассказал мне, что у нее животик, пытался вспомнить, какой взгляд был у бывшего мужчины Мизии в Провансе, когда он говорил мне, что ребенок не его, и какой – у Мизии, когда я сказал, что сын – копия ее, наполовину. Мне казалось, что я все понял сразу же, как увидел фотографию в письме из Прованса, но просто трусость или умственная лень не дали мне связать одно с другим и сразу же поговорить с Мизией. Но иногда картинка не складывалась и едва обретенную уверенность точил червь сомнения: я начинал думать, что принимаю желаемое за действительное и вообще склонен к мелодраме, и все, что сообщало мне лицо маленького Ливио, – как же мне не хватает его мамы и Марко. Зачем, спрашивал я себя, ворошить прошлое и пытаться по-новому истолковать настоящее: это что, навязчивая идея, любопытство или проявление глубоких дружеских чувств? Я мог сколько угодно об этом думать, но поговорить мне было не с кем: Мизия – за несколько тысяч километров, а Марко и вовсе как в воду канул. С маленьким Ливио поговорить не получалось: у него был скромный словарный запас, к тому же он единственный из всех нас знал еще меньше, чем я.
Я работал, готовил еду, играл с маленьким Ливио, гулял с ним по набережной Сены, где дрожал воздух, когда мимо проезжали автомобили, а сам думал об одном и не знал, что делать дальше.
Как-то вечером, когда Мизия позвонила, чтобы поговорить с сыном, я решился.
– Хочу спросить у тебя одну вещь, – произнес я.
– Да? – сказала она из другого времени суток и другого времени года: ей не терпелось поскорее снова окунуться в тамошнюю развеселую жизнь, поскорее вернуться к роли, что была ей там отведена.
– Марко знает? – спросил я самым что ни есть нескладным, неправильным тоном, хотя столько раз мысленно формулировал вопрос.
– Что именно? – пробился голос Мизии сквозь помехи межконтинентального соединения.
Казалось, я настолько задел ее за живое, подняв такую личную тему, что мой порыв тут же угас.
– Да так, ничего, что у тебя есть Ливио и все такое.
Мизия помолчала; из трубки, до боли прижатой к уху, доносились лишь шумы на линии.
– Не думаю, что Марко интересно знать, что у меня есть Ливио и все такое.
– Не знаю, – сказал я ей. – Может, наоборот. Может, он за это время изменился.
– Люди не меняются, – нетерпеливо сказала Мизия с легким южноамериканским акцентом. – А если и меняются, то к худшему.
Я был слишком потрясен ее косвенным признанием, чтобы что-то возразить, но в то же время и не уверен, действительно ли то было косвенное признание; в общем, я уже мало что понимал.
– Ладно, пока. Всего хорошего, – сказал я и закричал маленькому Ливио: – Иди скорее, мама звонит!
А ночью мне приснился страшный сон: Марко, весь израненный, в лохмотьях, с длинными космами и грязными ногтями, смотрел на меня и плакал, приговаривая: «Спасибо-спасибо, ты такой хороший друг!» – а рядом, в карете, Мизия и ее мужчина с жестким взглядом гладили по голове маленького Ливио, одетого и завитого как принц. Я вскочил весь в поту, у меня болело сердце, и уснуть мне уже так и не удалось.
Утром я взял со стола Мизии лист бумаги и ручку и написал сбивчивое, поспешное письмо.
Париж, 12 ноября.
Дорогой Марко!
Не знаю, когда ты прочитаешь мое письмо, но мне бы так хотелось, чтобы мы опять с тобой начали общаться после стольких лет молчания. (И спасибо за письмо, ты не представляешь, какой это был для меня сюрприз, но что-то у меня не получалось тебе ответить, хотя я очень хотел, так что это еще и запоздалый ответ на то письмо, но и не только, я пишу тебе по одному очень необычному делу, которое, может, меня и не касается, но я ни разу за все эти годы, что мы знакомы, не смог понять, где проходит граница, отделяющая твои дела от моих или от дел Мизии.)
Дело вот какое: по-моему, ты должен не откладывая поговорить с Мизией; я знаю, ты не любишь слова «должен» и каждый раз пытаешься уклониться от всего, что с этим словом связано, но люди все же меняются, и ты тоже мог измениться, а если и нет, то, может, тебе удастся взглянуть на что-то по-другому. Так вот, постарайся связаться с ней, она ужасно гордая, упрямая и все такое, ничего от других не ждет и не требует, сам знаешь, но то, что я имею в виду, касается вас обоих и еще одного человека (не меня). Я понимаю, что пишу непонятно и намеками, но по-другому не могу, это было бы нечестно по отношению к Мизии, а не написать вообще – нечестно по отношению к тебе, в общем, сам видишь, ситуация довольно сложная, а я, сам знаешь, не дипломат, не образец тактичности, не мастер разруливать такие ситуации, но все же решил попытаться, потому что здесь замешан один маленький человечек, которого я люблю не меньше, чем тебя и Мизию.
У меня все хорошо, сейчас я живу в Париже, в квартире Мизии (сама она в Колумбии на съемках и вернется только в конце месяца). Пишу акриловыми красками большие полотна, куда больше тех, что ты видел в последний раз, так что сплошные проблемы, когда их надо куда-то везти; такие картины я начал писать на Менорке, где было гораздо больше места и света, зато здесь у меня гораздо больше мыслей и переживаний, а значит, и вдохновения, в общем, того, из-за чего хочется писать.
Надеюсь, что у тебя тоже все хорошо и что при первой же возможности ты свяжешься с Мизией (пожалуйста), это важно,мы все трое потеряли столько времени, не общаясь, – полный абсурд, согласен?
Обнимаю.
Л.
Потом я вышел с маленьким Ливио на улицу и опустил письмо, но тут же пожалел об этом. Достать его пальцами сквозь щель для писем не получилось, и тогда я пребольно ударил кулаком по большой металлической коробке, но добился лишь того, что на меня стали коситься прохожие.
Я продолжал рисовать, днем – в те промежутки времени, когда не занимался маленьким Ливио, ночью – пока не падал от изнеможения. Мне так же страстно хотелось выразить себя, как много лет назад, когда Мизия убедила меня бросить фильм Марко и устроить выставку: я писал яростными мазками волнующиеся пейзажи, словно только так и можно было сохранить шаткое внутреннее равновесие. Останавливался я не иначе, как с чувством, что перескочил сложный участок дороги, завоевал новое пространство, какую-то иную часть горизонта; раньше я такого не испытывал, ощущение было упоительнейшее.
Опять это было заслугой Мизии, или ее виной – с какой стороны посмотреть: я стремился доказать ей, что все же не лишен воображения, таланта, силы. Влияло на меня и то, что я все время находился в обществе удивительно живого и необычного человечка четырех с половиной лет, причем только он и видел мои полотна. Написав картину, я звал маленького Ливио в гостиную, если только он не сидел уже там, и спрашивал у него: «Ну, как тебе?»
Он смотрел на холст когда с большим, когда с меньшим любопытством и вниманием, и если ему нравилось, то подходил поближе и показывал на человечков (как ему казалось), геометрические формы или просто на отдельные мазки; иногда он трогал холст руками, когда краски еще не успели высохнуть, и мне приходилось быстро подправлять свою работу.
12
Через пять недель съемок в Колумбии Мизия вернулась. Заверещал домофон, мы с маленьким Ливио выглянули из окна кухни, увидели ее, в босоножках и соломенной шляпке совсем не по сезону, и, бросив свои разваренные макароны с соевым соусом, помчались вниз как сумасшедшие.
Мы обнялись прямо на улице, глядя друг на друга, что-то восклицая, удивляясь переменам. Мизия была потрясена, что маленький Ливио так вырос: она взяла его на руки и тут же поставила обратно на землю, не в силах поверить, что он столько весит и такого роста; «Матерь божья, да он совсем взрослый», повторяла она, глядя на меня. Но и сама она сильно изменилась: собранные в хвост волосы, черные очки, которые она сняла было и опять надела, хотя свет был неяркий, и то, как она направилась было к лестнице вместе с вцепившимся в ее холщовый пиджак Ливио, а о чемоданах на тротуаре забыла (один был новый), но вернулась, когда я их уже подхватил, и с непривычными, растерянными нотками в голосе сказала: «Ой, прости, Ливио». Она похудела и выглядела слишком бледной для человека, целый месяц прожившего в Южной Америке в разгар лета; и движения у нее были какие-то неуверенные, чего я никогда за ней не замечал. Дело было не в перелетах, смене часовых поясов и сезонов: казалось, она утратила свое волшебное чувство равновесия, а заодно и чувство пространства.
Дома это впечатление только усилилось: Мизия ходила из комнаты в комнату, говорила сразу обо всем и бурно жестикулировала, а потом вдруг останавливалась, взгляд у нее становился совсем пустой, и она переставала понимать, что мы с маленьким Ливио говорим ей.
Я показал ей почту на подзеркальном столике у входа, но она только покачала головой без всякого интереса, словно все это ее не касалось. Я показал рисунки маленького Ливио и свои картины, стоявшие по стенам гостиной, она сказала: «Славные», а посмотреть толком не посмотрела. У меня уже голова шла кругом от ее увлеченного рассказа о фильме и Колумбии, толстухе в самолете и каком-то крестьянине, который плетет шляпы, североамериканском колониализме и киноиндустрии, а Мизия все подкидывала новые детали и подробности, разводила руками, говорила то обычным, то театральным, то тягучим, то детским, то назойливо-менторским голосом, поднимала и опускала руки, улыбалась не к месту, пыталась что-то показать руками, хвалила рисунки сына, даже не взглянув, что он там нарисовал карандашом и темперными красками.
Потом, прямо посреди разговора обо всем сразу, она заперлась на добрых полчаса в туалете и не отвечала, как ни звал ее, как ни колотил рукой в дверь маленький Ливио. Наконец она вышла с изменившимся лицом, сказала сыну: «Мамочка устала», – и скрылась в своей комнате. Я забеспокоился и пошел к ней, а она покачнулась, будто вдруг лопнула державшая ее струна, и упала ничком возле кровати на книги, подушки и все остальное, что валялось на полу, потому что я так и не убрал вещи на место, пока ее не было.
Я бросился к ней, крикнув заботливо-бесполезное: «Мизия, что с тобой?» Она лежала с закатившимися глазами, жутко бледная, бледней обычного, и, похоже, не дышала.
Я почувствовал себя на грани между полной паникой и леденящей ясностью сознания; один лишний вздох или одна только лишняя мысль – и соскользну «не туда». Каким-то чудом мне удалось соскользнуть в леденящую ясность: я схватил за руку маленького Ливио, который в ужасе замер на пороге комнаты, потащил его в детскую со словами: «Поиграй-ка, пока мама отдыхает», запер его там и быстро-быстро, но не сбиваясь на бег, вернулся к Мизии, стал бить ее по щекам, чтобы привести в чувство, потом оттащил к стене, засунул ей за спину подушку и стал тормошить и трясти, подул в лицо, все пытаясь понять, дышит ли она, но мне мешало то, что маленький Ливио кричал и плакал в своей комнате, колотясь как бешеный в дверь; тогда я опять стал бить ее по щекам и трясти, повторяя: «Мизия, просыпайся, Мизия», пока наконец она не открыла глаза, но тут же снова их закрыла.
Лед внутри меня треснул, оттаявшая кровь с пугающей быстротой побежала по венам. Я помчался на кухню, поставил воду на огонь, вытащил банку гранулированного кофе, кинулся опять к Мизии – убедиться, что она дышит, хотя и с закрытыми глазами и запрокинутой головой, опять помчался в кухню, крикнув «Сейчас, сейчас!» маленькому Ливио, который все еще кричал и колотился в дверь своей комнаты, вернулся в комнату Мизии с чашкой кипятка, куда высыпал не меньше десяти ложечек к кофе, посадил ее и попытался влить в нее этот кофейный концентрат, что было не просто, потому что губы у нее были сжаты, но в конце концов все получилось и она подскочила с криком: «Ай, горячо!»
Мизия смотрела на меня расширенными зрачками, словно вернулась откуда-то издалека, и я чувствовал, как приливом крови расходится по телу облегчение, так что закружилась голова и сотнями иголок закололо руку, которой я поддерживал ей голову.
Я заставил ее выпить кофе, не дожидаясь, пока он остынет, кое-как поставил ее на ноги и попытался провести ее по комнате, но она заваливалась то на одну сторону, то на другую, да и вещи на полу мешали.
– Помоги мне лечь. Мне уже хорошо. Мне бы только полежать минут пять, – сказала она.
Я помог ей лечь и подсунул под голову пару подушек, хотя на самом деле не был уверен, что это правильно, как и не был уверен, что ей уже хорошо: я склонился к самому ее лицу, не дыша и чувствуя, что сердце у меня колотится в два раза быстрее, чем обычно. Мизия скривила губы в натужной улыбке.
– Честное слово, Ливио, все в порядке. Мне уже хорошо. Посплю немного. Там маленький Ливио плачет, займешься им?
Я посмотрел несколько минут, как она спит, и пошел к маленькому Ливио.
Он сидел на полу, и по щекам у него текли слезы обиды и непонимания, а кругом валялись поломанные игрушки и клочки бумаги; он запустил в меня пластмассовым космонавтом без головы и стал кричать: «Дурак! Злой дядька! Паук! Муравьиный лев!» и другие обзывалки, которым я его научил.
Чтобы успокоить его, я прошелся по комнате, как обезьяна, я приставил к бровям ладони и показал, как смотрит филин, потом стал кричать «Охит! Оивил!» голосом дятла, и в конце концов он улыбнулся через силу.
Потом мы вместе рисовали, но я нет-нет да поднимался и шел посмотреть, как там спит его мать и дышит ли она.
13
Мизия проспала шестнадцать часов подряд, а когда проснулась, стала колоться. Оказалось, что все это тянется уже не один месяц, с того самого времени, как она вернулась к людям после долгих лет безопасной, замкнутой, душной жизни с козами. До Колумбии ей удавалось держаться в разумных пределах, но за те пять недель рухнули последние заслоны, ее выкинуло в открытое море и завертело течением. По рассказам Мизии, в местной администрации фильма были настоящие наркоторговцы, на съемочной площадке ходило столько кокаина, что через день-другой на нем сидело уже три четверти съемочной группы и актеров. Сама она стала подмешивать кокаин к героину, как научил режиссер, который тоже кололся: надо же было чем-то компенсировать усталость, скуку, бесконечное ожидание на съемочной площадке, неестественность происходящего, тоску по маленькому Ливио, свою обособленность и отвращение к собственной роли; день ото дня она все увеличивала дозу и все меньше думала о последствиях.
Когда у нее была ясная голова, она называла вещи своими именами, оперируя такими понятиями, как граммы и цены, частота приема и каналы поступления наркотиков; но в основном Мизия будто недооценивала опасность или представляла все это как свой личный вызов миру.
Я пытался уговорить ее задуматься над тем, что она саму себя разрушает, но Мизия говорила:
– Не преувеличивай.
Или:
– Лучше, что ли, когда люди каждый день глушат алкоголь литрами? И никто им слова не скажет, закон-то они не нарушают.
Или:
– Что такого я делаю?
Или:
– Ты хочешь, чтобы я себя холила и лелеяла, а потом жизнь распорядилась мной по своему усмотрению?
Или:
– По-твоему, все вокруг так прекрасно: продюсеры-воры, политики-сволочи, автомобили, телевидение, бомбы и все остальное?
Или:
– И что, этот мир стоит того, чтобы оставаться в здравом уме и трезвом рассудке?
И добавляла:
– Я и так,Ливио, в здравом уме и твердом рассудке.
Я отвечал, что наркотики не выход и что в них нет ничего благородного или хотя бы привлекательного.
– А те, кто их не принимает, такие все благородные? Да этим ублюдкам наплевать на все, кроме денег и карьеры; переступят через тебя и даже не заметят!
– Наверно, нормальные люди – это какие-то другие люди, – отвечал я.
– Например? – настойчиво спрашивала Мизия; весь прошлый день, всю ночь и все утро она безостановочно кружила по квартире.
– Например, твой сын, – отвечал я. – Или я, например. Или Марко, например.
– Тоже мне, нашел нормальных, – отвечала Мизия. – Сам знаешь, что это не так.
– Хорошо, но мир не станет лучше от того, что ты сделаешь себе харакири, – отвечал я, и у меня болели голосовые связки от того, что я пытался ее перекричать.
– Меня тошнит от этого мира, – говорила Мизия. – Он меня не интересует.
– А твоя семья? – говорил я.
– Какая такаямоя семья? – говорила Мизия. – Отец и мать? Очень я им нужна, они только собой всегда и занимались.
– А твой сын? – говорил я.
– Ливио отлично живется, – отвечала Мизия. – Было бы хуже, достанься ему идеальная мамаша, внушающая, что жизнь – сплошная реклама печенья.
– А больше ничего не существует? – Я практически исчерпал все свои силы. – Ничего такого, чем бы можно было заняться?
– Например? – спрашивала Мизия, продолжая расхаживать туда-сюда по неубранной комнате. – Выставить себя на продажу? Стать привлекательным, ходким товаром? Ждать покупателя на рынке сердец, или идей, или просто тел?
Остановить ее было невозможно – по крайней мере, у меня не получалось: она была упряма, как житель пустыни, который скорее умрет от жажды, чем протянет руку за предложенным ему ведром воды.
Металлическую коробку с наркотиком она держала в ванной комнате: два пакетика со слабым медицинским запахом, а в них – частично слипшийся в кристаллы белый порошок. Пару раз я был готов спустить его в унитаз, но мне казалось, что это все же насилие над личностью, и потом я боялся, что у Мизии начнется ломка, да и не сомневался: через час-другой она раздобудет себе новую дозу.
У нас получалась странная карикатура на семейную жизнь: я спал на диване в гостиной, ходил за продуктами, готовил еду, возился с маленьким Ливио и, когда мог, работал, а Мизия колобродила по ночам и отсыпалась когда Бог на душу положит, с воодушевлением играла с сыном и читала ему сказки, а потом вдруг уставала и, включив музыку на полную громкость, так что стены тряслись, запиралась в ванной комнате и не отзывалась, или куда-то уходила, ничего не сказав, а когда возвращалась, поражалась, увидев нас.
Как и прежде, мир слал ей множество посланий, и чем меньше дней оставалось до премьеры ее нового фильма, который должен был произвести фурор, – тем чаще и настойчивее: письма, записки, телеграммы, звонки с просьбами об интервью, фотосессиях, деловых встречах; ее приглашали на телепередачи, ужины и вернисажи, наконец, просто звонили поговорить.
Мизия то соглашалась, то отказывалась, смотря по настроению: то голосом, подозрительно напоминающим дикторский, то настолько несобранно, что мне хотелось подсказать ей нужные слова, то с неожиданным воодушевлением, то ко всему цепляясь и даже агрессивно. Иногда вообще не отвечала; могла показать мне приглашение на великосветский прием со словами: «Мерзкие спесивые ублюдки». Иногда она вообще не отвечала на телефонные звонки и мне не разрешала, а то и вовсе снимала трубку, и та свисала на шнуре с кухонной тумбы. Иногда – быстро наряжалась, красилась и уходила на переговоры с каким-нибудь режиссером, а минут через двадцать возвращалась совершенно опустошенная и говорила: «Я не смогла», – словно это было выше ее сил.
Как-то раз позвонили из «Пари Матч» [40]40
«Paris Match»– французский еженедельный журнал, основанный в 1949 г.
[Закрыть]насчет интервью и фотосессии у нас дома и застали Мизию в хорошую минуту, так что она согласилась; все утро мы убирали квартиру, расставляли все по местам и повесили даже на стены несколько моих картин: Мизия хотела, чтобы они обязательно попали в кадр. А когда журналисты приехали и позвонили в домофон, она пришла ко мне совершенно никакая и сказала: «Ливио, я этого не выдержу». И заперлась в своей комнате, а в домофон звонили и звонили; из окна кухни мне было видно, как нервные и разозленные журналистка, фотограф и их ассистенты сновали между своими машинами и дверью в подъезд. Я стучался в дверь комнаты Мизии:
– Ты точно не хочешь?
– Не могу, – отвечала она.
Я опять шел на кухню и бочком, чтобы меня не заметили, пробирался к окну, маленький Ливио канючил: «Что случилось?», а домофон и теперь уже телефон просто разрывались. Я опять стоял под дверью комнаты Мизии:
– Скажи им хоть что-нибудь!
– Не могу, – отвечала она из-за двери. – Скажи им, что я исчезла. Скажи, что я в Африке.
В конце концов мне пришлось высунуться в окно.
– Мадемуазель Мизия пропала! Мадемуазель Мизия в Африке! – прокричал я на своем плохом французском.
Журналистка, фотограф и все остальные посмотрели вверх в полной ярости и с искаженными лицами стали кричать мне что-то, что я не понимал; в конце концов я закрыл окно, а они еще минут десять стояли на тротуаре, пока наконец не разошлись по своим машинам и не уехали.
Но иногда Мизия более чем профессионально справлялась со своими обязанностями: ехала выступать в какой-нибудь телепередаче и – собранная, остроумная, обаятельная – говорила такие интересные, тонкие вещи в своей непредсказуемой, оригинальной манере, что ни один телезритель не догадался бы, в каком состоянии она была за час до поездки в студию или через час, едва вернувшись домой. Даже в самой идиотской передаче с самым что ни есть самовлюбленным, глухим, тупым ведущим она держалась со всей возможной прямотой; ничего удивительного, что ею заинтересовались масс-медиа, что на страницах газет и журналов все чаще появлялись ее лицо и портреты в полный рост, а над ними или под ними – ее имя прописными буквами, которое здесь произносили «Мизья».
Иногда она ходила на деловые встречи с режиссерами и продюсерами, а потом рассказывала мне о проектах, которые они обсуждали, с большим интересом и воодушевлением. Иногда сообщала мне, что ей предлагают сплошную чушь, скучную и бесполезную: «Это все для бездарных павлинов, которым нужно каждые пять минут получать подтверждение, что они неотразимы».
Иногда она звала меня посмеяться над письмами ее поклонников, иногда, не вскрывая, рвала их на клочки или швыряла на столик в прихожей, и они копились там десятками. Мне казалось, что, в общем и целом, поклонники не слишком ее интересуют, только этим я и утешался.
Иногда она была остроумна, как в лучшие свои времена, и даже еще остроумнее, а иногда полностью уходила в себя, и говорить с ней было – что со статуей или с бессловесным животным. Иногда она так страстно играла с маленьким Ливио, что у него начиналась истерика от перевозбуждения, а иногда не замечала его, хотя он дергал ее за руку и кричал ей прямо в ухо, добиваясь внимания. Иногда она была красива особой, пугающей красотой человека, коснувшегося дна, словно никакие опасные порошки не имели власти над ее телом, иногда ходила с отекшим лицом, красными глазами, кровоточащими запястьями, колтуном на голове. Иногда она говорила и говорила с устрашающей быстротой и без остановки, клеймила этот мир, людей и возмущалась, что ее к чему-то принуждают; иногда с трудом цедила слова, и мысли ее были такими же вялыми, как и взгляд. Жить с ней было – все равно что кататься на американских горках со слишком резкими подъемами, крутыми поворотами и жуткими перепадами скоростей, без поручней и ремней безопасности; никогда еще я не засыпал ночью таким усталым и разбитым.
Но я не уходил, потому что все было слишком сложно, потому что увяз с головой, потому что кто-то должен был заниматься маленьким Ливио, потому что некуда было идти, потому что знал: другого шанса находиться так близко к Мизии у меня уже никогда не будет.