Текст книги "О нас троих"
Автор книги: Андреа Де Карло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
19
Двух месяцев не прошло, как мы стали жить вместе, – и Паола забеременела. Я часто думал, что было бы, не случись у Марко душевный кризис, ведь тогда бы я вернулся в Лондон, в нашу с ним беспорядочную жизнь, впрочем, все эти мои размышления были совершенно бесполезны. Когда Паола сказала мне о беременности, я не обрадовался и не огорчился, а воспринял это так, словно еще немного растянулась обволакивающая нас ткань спокойных ощущений и мыслей. Будто письмо Марко непроницаемой перегородкой отделило меня от волнений этого мира; хотелось расслабить мышцы, прикрыть глаза, плыть по течению в укрепленной капсуле моей новой жизни.
Мы с Паолой поженились, хоть я и клялся с тринадцати лет, что никогда не женюсь; но ее родители очень этого хотели, и Паола в своей спокойной манере убедила меня, что жениться не значит предать свои принципы или подвергнуть чувства ревизии, как мне казалось. Мама пришла в восторг от самой идеи – она сама только-только вышла замуж за своего фармацевта. Бабушка спросила: «Ты уверен, что тебе это нужно?» Мы отправились в муниципалитет, где я когда-то уже побывал в роли свидетеля Мизии; конечно же, это было непросто и смущало меня, но, в общем, все переживания как-то притупились. Я даже не огорчился, что роль наших свидетелей досталась старым друзьям Паолы, с которыми я едва был знаком: пожалуй, это позволяло мне несколько отстраниться от происходящего, я как бы мало за что действительно отвечал.
Паола оставила работу в рекламном агентстве и целый день занималась налаживанием нашей жизни: нашла жильца в квартиру-пенал, где мы все время наступали друг другу на пятки, сняла жилье для нас, все устроив так, чтобы у меня была отдельная комната-студия, светлая и просторная. Порой мне хотелось смеяться от того, насколько же упорядоченное, функциональное пространство вокруг отличалось от старого деревенского домика на Менорке, от квартир Мизии и Марко, где я жил такой напряженной, мучительной, неприкаянной жизнью. А новая жизнь была удобной и плодотворной: я хорошо спал, вовремя ел, много работал, отсутствие особых внешних стимулов заменялось тем, что я лучше использовал свои внутренние ресурсы; и я больше не впадал в панику, а предметы вокруг больше не теряли смысл. Мы с Паолой много времени проводили вдвоем, иногда встречались с кем-нибудь из ее друзей и подруг или с ее братом-адвокатом, а то и с их родителями; все они были люди уравновешенные, уютные, как и она сама, они хорошо ко мне относились и ценили мой дар художника, не опускаясь до того, чтобы глазеть на меня как на медведя в цирке. Теперь, когда я освободился от влияния Марко и Мизии, которые ко всему относились высококритично, я заново обрел способность всегда и всюду чувствовать себя непринужденно. Я смотрел телевизор и читал газеты, а с Мизией или Марко это было невозможно, разве что ценой надрывных, рвущих душу разговоров о том, какое дерьмо творится в нашей стране и ведь ничего нельзя с этим поделать; теперь я испытывал обычное раздражение напополам с удивлением, а иногда меня все это забавляло.
Когда, например, в «Коррьере делла сера» мне попалась в рубрике «Культура» фотография Сеттимио Арки, о котором писали, что он вошел в административный совет государственного телевидения РАИ как представитель социалистов, то я просто рассмеялся, а всего несколькими месяцами раньше почувствовал бы горечь и уныние. Политические взгляды Паолы были умеренными, как и все ее чувства, и никогда не вызывали во мне протеста. Я стал подозревать, что максимализм, категоричность и крайняя избирательность не были присущи мне от природы; что жить мирной жизнью – вовсе не преступление, как и не преступление – получать удовольствие от общения с людьми, не во всем на меня похожими, и в условиях, не полностью отвечающих моим высоким идеалам. Надо сказать, у меня не было чувства, что я омещанился или принадлежу теперь к другой категории людей: я был все тот же Ливио, просто научился держать себя в руках.
Мизия не объявлялась; отвечавший по ее старому номеру телефона новый жилец ничего о ней не знал. От Марко в октябре пришла открытка, отправленная в августе, вся исцарапанная и мятая – еще бы, она колесила по всему Перу. Открытка представляла собой неестественно яркую фотографию индейской скво, смотревшей из-под полей огромного сомбреро. На обратной стороне было написано лишь «Привет! М.»
Больше никаких известий ни от Марко, ни от Мизии не было, но я даже не удивлялся. Иногда я вдруг начинал переживать за него или за нее, чаще всего, когда работал, вполне спокойный и сосредоточенный, или же во сне: сердце начинало быстро стучать, перед глазами вспыхивали лица Мизии, маленького Ливио или Марко: что-то у них было не так, или им грозила опасность, или просто они выглядели несчастными. Но такое случалось редко; чаще всего я просто задумывался, где они и чем они занимаются, но задумывался как-то отстраненно, в общих чертах, так что и сам этого в основном не осознавал.
20
В декабре как-бы-мой галерист организовал мне выставку в одном из промышленных городков к северу от Милана, где как раз открыл новую галерею; он считал, что в этих городках сосредоточено истинное богатство Италии и что покупателям надо доставлять товар на дом. Выставка пришлась мне очень кстати: дом был забит новыми картинами, а спокойная и монотонная жизнь с Паолой требовала куда больше денег, чем не-спокойная и не-монотонная жизнь, какую я вел раньше. На вернисаже – толпа упитанных, жизнерадостных посетителей, болтливых и падких на коктейли, но куда более осмотрительных по части своих кошельков, вопреки заверениям как-бы-моего галериста. Среди них были коммерсанты и мелкие промышленники в замшевых пальто, хозяйки магазинов и дамы, прилежно посещающие спортзалы, – в мехах, с крашеными волосами и подведенными глазами; они вертелись у моих картин, стараясь понять, что нарисовано, интересовались ценой, названиями и в какой технике это написано, но только так, для приличия, несмотря на все старания как-бы-моего галериста и Паолы, которая бегала со своим животиком туда-сюда, улыбалась, отвечала на вопросы, разливала сухое игристое вино, угощала сухим печеньем. Бабушка разгуливала со своей подружкой по залу и злилась: из-за выставки она отказалась ехать во Флоренцию на симпозиум; мама сосредоточилась на том, чтобы не столкнуться лишний раз с бабушкой, и на том, как бы ее новый муж-фармацевт не перебрал с выпивкой. Я отвечал на пустые вопросы и комментировал общие места из популярной истории искусств, но давалось мне это нелегко, из моей левой подмышки градом катил пот. Время от времени ко мне подходила бабушка, маленькая и вредная, и говорила: «В следующий раз попробуй продавать картины прямо в мясной лавке». Я отвечал ей: «Будь добра, не нагнетай!» – но это и была самая неприятная часть моей работы: рекламировать самого себя, как сказал бы Марко, выставлять напоказ плоды моей фантазии, моего существования – чтобы их потом судили и оценивали не-друзья и неблизкие. Как ни уговаривал я себя, что к этому надо относиться спокойно, мне все казалось, что ко мне в дом ворвались совершенно незнакомые люди, ворочают там мебель, роются в шкафах, заглядывают под ковер, чем наносят мне оскорбление.
В общем, наказание какое-то, а не выставка; я смотрел то на часы: когда же, наконец, все это закончится, то на входную дверь, в надежде, что придут хоть какие-то нормальные люди, и тут вошли Мизия и Томас, ее муж.
Я даже не сразу узнал ее, так она изменилась: другой цвет лица, другая одежда, и вся она была не похожа на ту Мизию, с которой я расстался в Париже среди чемоданов и коробок, готовых к отправке в дом Энгельгардта; снова она была той яркой, блестящей Мизией, какой я увидел ее в первый раз, но только еще красивей и элегантней; словно видение возникла она в этом безликом сборище.
Она бросилась ко мне, обняла и поцеловала, как всегда, стремительно.
– Ливио, как здорово! Чудеса да и только! Открыла газету в гостинице, совершенно случайно, и увидела твое имя – большущая статья на странице с местными новостями!
– Здорово, – сказал я, совершенно ошеломленный ее чудесным, словно в старой голливудской сказке, преображением. Сейчас Мизия выглядела просто потрясающе, от той печали и вечной тоски, из-за которых я так страдал в Париже, не осталось и следа. Ее взгляд, черты лица – вся она была переполнена жизненной энергией, каждый жест, каждое движение – очаровательны.
– А как поживает маленький Ливио? – спросил я.
– Замечательно, – ответила Мизия с улыбкой, ослепившей меня. – Мы оставили его в Париже, у одноклассника. Он был так возбужден и увлечен, что едва не забыл с нами попрощаться.
– Как у одноклассника? – Голова моя пошла кругом: сколько же времени прошло, как же жизнь вновь разбросала нас…
– У его одноклассника, – сказала Мизия. – Он уже ходит в школу.
Все это так неожиданно навалилось на меня, что просто не укладывалось в голове; я смотрел на Мизию и не мог оторваться: глаза блестят, лицо – порозовевшее, округлое, с упругой кожей, на редкость четким контуром.
Она повернулась к мужу, который стоял за ее спиной, ожидая, когда мы кончим здороваться, и сказала мне:
– Это Том, Ливио.
Многозначительно махнула рукой мне, потом ему:
– Вы уже встречались, не так ли? – Глаза ее улыбались, губы тоже, она порхала между нами, словно редкая бабочка, которая вылетела из несчастной и недовольной своим существованием куколки.
Томас Энгельгардт энергично пожал мне руку.
– Конечно, мы уже виделись. Как дела?
– Хорошо, а у тебя? – сказал я, смутно ощущая былую неприязнь, от которой скоро не осталось и следа. Потому что он тоже вроде совершенно изменился, от него исходила та же самая жизненная энергия, она ощущалась и в фигуре, и в движениях, и даже во взгляде, который запомнился мне вызывающим и лишенным какой-либо любознательности.
Он показал своей сильной рукой на мои картины:
– По-моему, прекрасные работы. Хочется рассмотреть все как следует.
– Мне тоже, – сказала Мизия. – Наверно, я все их уже видела, но, боюсь, была все равно что в прострации.
На самом деле это были не те картины, что я писал у нее дома, но все равно они несли отпечаток мыслей и чувств того времени; правда и то, что Мизия была тогда, можно сказать, в прострации, но без ее советов, подсказок, безапелляционных оценок ничего подобного я бы не создал. Я продолжал следить за Мизией, пока она смотрела картины, очарованный тем, что узнавал в ней и что не узнавал: тем, как лихорадочная нервозность и бесконечные перепады настроения, свойственные ей тогда, в Париже, сменились теперешним ровным настроением, окрашенным теплом и счастьем. Она была здорова, и единственным следствием той ее болезни было ощущение того, что она, возможно, чересчур наслаждается своим здоровьем и потому не скупится на проявления радости и доброжелательности.
Я обошел с Мизией и Томасом всю выставку, познакомил их с Паолой, бабушкой, как-бы-моим галеристом и мамой. Просто поразительно, как они воздействовали на окружающих: их улыбки, легкие танцующие движения – все было заразительно, и люди, застигнутые врасплох, улыбались в ответ. Мизия обняла и поцеловала Паолу, так же стремительно, как и меня, и дотронулась до ее семимесячного животика: «Здорово, здорово, я так рада!» Паола с незнакомыми людьми всегда держалась немного настороже, но тут вдруг растаяла, взгляд и голос у нее стали на удивление ласковыми.
Мизия была от нее в восторге: взяла меня под руку и отвела в сторону, не сводя с Паолы глаз: «Чудесная девушка. Я так надеялась, что рано или поздно ты встретишь именно такую: красивую, спокойную, ласковую».
Она очень обрадовалась встрече с моей бабушкой.
– Вы самый легендарный человек в семье Ливио! Весь его талант – от Вас!
Бабушка не огрызнулась по своему обыкновению.
– Вы тоже мне запомнились, – сказала она в ответ. Мизия обняла мою маму, обняла ее нового мужа-фармацевта, чем произвела на него большое впечатление, и изо всех сил пожала руку как-бы-моему галеристу: «Вы такой молодец: поверили в Ливио, когда в него никто не верил. Такой молодец!»
А мои картины просто привели ее в восторг, решительно и бесповоротно, а значит, действительно понравились. Она то рассматривала их вблизи, то отступала на несколько шагов и говорила: «Ты здорово продвинулся,Ливио. Ты стал настоящим художником, черт тебя побери».
Томас не пытался встрять в наш разговор, он занялся изучением моих картин, словно попал в один из лучших музеев Европы. Он то и дело оглядывался на Мизию, но она и не оставляла его одного, разве что на пару минут: постоянно возвращалась к нему и трогала за плечо или брала за руку, приникала к нему и что-то весело шептала на ухо, словно его присутствие придавало ей уверенности. Он целовал ее волосы, обнимал за талию, что-то говорил, приблизив к ней свое лицо почти вплотную, предлагая ей в качестве опоры свое тело. Томас был настолько ослеплен Мизией, самой ее необычностью, что тоже казался живым, умным и даже привлекательным, совсем не таким, как в Париже; он вызывал у меня странное чувство: удивление, и зависть, и восхищение – все вместе, и хотя Мизия как-то мне сказала, что люди не меняются, а если и меняются, то лишь в худшую сторону, я даже начал в этом сомневаться.
Посмотрев и пересмотрев все мои картины, они опять стали шептаться, чуть ли не касаясь друг друга губами, а потом она пошла прямо к как-бы-моему галеристу: «Мы хотим купить вон ту картину, и вон ту, и ту, а еще эту». Она показывала то в один конец галереи, то в другой и уже направлялась своей на редкость упругой и плавной походкой к очередной картине, чтобы еще раз посмотреть на нее вблизи, возвращалась и говорила: «И эту».
Никогда еще мне не доводилось видеть у как-бы-моего галериста такой улыбки; он только и делал, что кивал головой, пощипывал свою рыжую бороденку и говорил: «Конечно», «О’кей», помечая в блокноте номера картин.
И остальные посетители галереи, которые до сих пор все осторожничали, сомневались, раздумывали, вдруг тоже пришли в ажиотаж: женщина с толстыми лодыжками взяла и купила одну их моих картин, и сразу после нее сдался под напором жены мужчина без шеи, и еще две семейные пары чуть не подрались из-за одного большого полотна. Словно они, сами того не желая, не могли не последовать примеру Мизии и Томаса: настроились на легкомысленный лад, и сразу все стало просто и возможно, их движения, взгляды как бы подхватил попутный ветерок. Паола и как-бы-мой галерист просто глазам своим не верили и всё кивали мне, показывая на красные кружочки под только что проданными картинами, улыбаясь напряженными улыбками.
Я пребывал в полном изумлении, не очень понимая, что происходит.
Потом мы все вместе пошли ужинать – в ресторан с претензией на старину, где как-бы-мой галерист заранее заказал столик. Мизия пыталась продолжить разговор о моих картинах, но продержалась недолго: они с мужем вызывали такое любопытство, что даже моя бабушка согласилась отойти на второй план и сама стала спрашивать их про кино, Париж, Аргентину, про их поездки и про то, что они делали, видели, слышали в последнее время. Рассказывала в основном Мизия; но ее муж Томас был тут как тут стоило ей оглянуться на него или коснуться рукой руки, он немедленно набрасывал канву объективных данных или точных сведений, а она была вольна раскрашивать ее своими субъективными впечатлениями. Мизия рассказала, как решила положить конец своей карьере в кино и как никто из киношников не захотел понять, почему она это сделала на гребне успеха. Все, до чего могли додуматься продюсеры и режиссеры, – что она набивает себе цену или получила более выгодное предложение от другого продюсера или режиссера, и страшно огорчались и обижались, а когда она пыталась объяснить, что ей неинтересно и дальше жить в мире фальши, самолюбования и неврозов, все их подозрения вспыхивали с новой силой.
– Вы поступили правильно: кино всегда использовало женщин самым гнусным образом. Сплошной сексизм и стереотипы, – сказала ей бабушка.
– Неправда, – возразила мама. – Кино делает женщин красивыми. Вот и вы так хороши в фильме Марко Траверси.
– И все же мне это осточертело, – сказала Мизия, вроде никак не отреагировав на имя Марко. – Да и не мое это все. Я не собиралась быть актрисой, а тем более кинозвездой. Но им никогда не поверить, что вовсе не для всех успех – предел мечтаний. Что есть женщины, которые предпочитают заниматься ребенком или просто собой – тем, что им действительно интересно. Эти люди не видят дальше собственного носа и думают, что их курятник – это и есть жизнь.
Вот так она и говорила о себе, без капли эгоцентризма или самодовольства, и все равно меня что-то царапало: я пытался понять, не отказалась ли она вместе с кино и от независимости? Обязана ли она своей нынешней свободой себе или все же мужу Томасу, который сидел справа от нее, такой преданный и надежный? Но я отлично помнил, что и до него она была свободным человеком, и что однажды она уже плюнула на успех и уехала жить с козами, совсем не зная, что там ее ожидает.
Мизия рассказывала о маленьком Ливио, о выставках в Амстердаме и Лондоне, концертах в Берлине и Нью-Йорке, путешествиях на мыс Нордкап и в Марокко. Рассказывала порывисто и ярко, и когда она что-то подчеркивала или выделяла голосом, то не потому, что за этим стояли злость, грусть, неудовлетворенность, как когда-то в наших с ней разговорах: она неслась на волне оптимизма, то решительно бросаясь вперед, то просто сворачивая с темы, и глаза ее лучились доверием и весельем. Я пытался понять, достижение это или потеря, и всегда ли достижения влекут за собой потери, и не ревную ли я попросту к тому, что ей так хорошо, что она так захвачена новой жизнью, о которой я почти ничего не знаю.
В свою очередь, Томас Энгельгардт был крайне вежлив и ко всем внимателен, словно благодаря его великой любви к Мизии с него сошел, хотя бы отчасти, бесчувственный глянец, так разозливший меня при первой нашей встрече. Он так разговаривал со мной, Паолой, бабушкой, как-бы-моим галеристом, словно мы действительно были ему интересны: расспрашивал о жизни, делился наблюдениями, слушал, улыбался, весьма любезно наливал вино. В какой-то момент он даже снял пиджак, чего я никак от него не ожидал, хотя, конечно, ресторан, где мы сидели, не предполагал особой чопорности, мало того: он закатал рукава рубашки, обнажив мощные бицепсы. Томас со знанием дела расспросил как-бы-моего галериста, что тот делает, чтобы мои картины лучше продавались, дал ему без всякой высокомерности пару-тройку четких советов, как заполучить новых клиентов, и доходчиво объяснил, зачем это вообще надо делать.
Я наблюдал за ним, пока как-бы-мой галерист преображался в моего настоящего галериста, поражаясь тому, насколько Томас устроен иначе, чем мы с Марко, а еще больше – тому, что вопреки этому или как раз поэтому его союз с Мизией оказался настолько удачным. Почему, в очередной раз задумался я, очень схожие между собой люди зачастую просто калечат друг друга, а жизнь с человеком из другого теста, наоборот, идет на пользу, и как понять, закономерность тут или случайность. Думал я и о том, строятся ли и наши с Паолой отношения на принципе единства противоположностей, а если да, то как это на нас отражается.
Паола и Мизия все время посматривали друг на друга, а то и шушукались, посмеивались, что-то друг у друга спрашивали, обменивались комплиментами. Мне это было приятно, и вместе с тем я чувствовал себя словно лишним, совсем как на дне рожденья виновник торжества среди многочисленных гостей.
Они в очередной раз шушукались, и вдруг Паола словно подпрыгнула на стуле: «Да что ты?!»
У Мизии было странное выражение лица, она взглянула на мужа с заговорщицким видом.
– Ты чего, мышонок? – спросил Томас: его ровный тон человека, говорящего на неродном языке, окрасился нежностью.
Я даже представить себе не мог, что Мизию кто-то может называть «мышонком», но, похоже, в новой своей жизни она ничего не имела против и, казалось, нуждалась лишь в одном: быть легкомысленной и ребячливой, чего раньше не могла себе позволить.
– Ничего, просто я тоже жду ребенка, – сказала она и коснулась рукой живота. Вообще-то ничего еще не было видно, но мне тут же показалось, что беременность влияет и на ее вид, и на настроение.
За столом раздались радостные восклицания и замечания, мой теперь уже настоящий галерист заказал какое-то особое вино, чтобы отметить эту новость с двойным или даже тройным размахом. Я тоже говорил громче обычного и бурно жестикулировал, слегка опьяневший и ошеломленный всем, что на меня обрушилось; и все равно у меня было неприятное чувство, что я заторможен и вообще от природы чрезмерно зажат. Но с Мизией так было всегда, и мне казалось, что с этим ничего не поделаешь.
Я как-то уж совсем шутливо поболтал с ней о том, о сем, чтобы не чувствовать, будто не успеваю за ходом событий, и отогнать все еще живые воспоминания о нашей общей жизни в Париже. Мизия об этой нашей жизни говорила так, словно не верила, что все это происходило с ней.
– Господи, я же тогда совсем съехала с катушек.Бедный Ливио, какой, наверно, это был кошмар.
– Забудь, – отвечал я, вспоминая, как сам тогда чуть не рехнулся.
– Ты так замечательно возился с маленьким Ливио, – продолжала Мизия. – Не знаю, что бы я без тебя делала.
– Да ладно тебе, – отвечал я, а сам тосковал по маленькому Ливио, по тому закончившемуся раз и навсегда периоду нашей жизни. Я изо всех сил пытался отогнать от себя воспоминания о Марко: вот Марко смотрит на спящего сына, вот Марко на кухне, бледный как полотно, слушает Мизию, Марко уже в дверях с дорожной сумкой на плече, сломленный отчаянием. Я старался думать о чем-нибудь другом, мысленно отгородиться от этих картин, но они так настойчиво преследовали меня, что я забеспокоился, как бы Мизия не догадалась о моих мыслях.
– Я думала, мне не выкарабкаться, – призналась Мизия, говоря словно о далеком прошлом. – Жила, словно на дне закупоренной бутылки. Как дрессированная мышка в стеклянном ящике – видал, как они бегают туда-сюда, беленькие и серенькие, крутятся на одном месте все быстрей и быстрей, а убежать-то не могут?
– Как же ты смогла? – спросил я, стараясь говорить ровным голосом.
– Том помог, – сказала Мизия. – Сама бы я не справилась. Так бы и вертелась юлой на одном месте или умерла бы.
Я смотрел на бабушку, ее подругу, маму с ее мужем, моего галериста и его друзей-клиентов – семейную пару, и думал: могли бы они себе представить, что потрясающая женщина слева от меня когда-то сидела на наркотиках и довела себя до чудовищного состояния, до полного отчаяния. Интересно, узнай они правду, как бы отреагировали и что бы изменилось в их картине мира?
– Тому тоже нелегко пришлось, а ведь он не из тех, кто пасует перед трудностями, – продолжала Мизия. – Но он нашел клинику, у которой своя методика, правда действенная, эта клиника одна такая во Франции; а еще договорился с одной замечательной девушкой, канадкой, и та взяла к себе маленького Ливио. Сам он не ходил на работу две недели и помогал мне, когда началась ломка.
Пока она все это рассказывала, я смотрел на Томаса: он был увлечен разговором с моим галеристом и вроде бы не слышал нас. Я смотрел на его шею, на подбритые волосы на затылке и за ушами: даже такие мелочи подчеркивали стабильность его отношений с миром – ни я, ни Марко не могли этим похвастаться.
– Те две недели были ужасны, – сказала Мизия. – Просто ужасны. Мне так было плохо, что подмывало все бросить и дать задний ход. Но я уже дошла до ручки. Томас сразу это понял, а еще понял, что он должен надавить на меня, если действительно хочет мне помочь. Он просто от меня не отходил, когда пошли самые-самые страшные дни. Не оставлял меня ни на час. Бедняга, ему приходилось звонить по работе из бара клиники.
Томас, который, казалось, с головой ушел в разговор с моим галеристом, повернулся ко мне.
– Вот с монетами я намучился. Там висело всего два телефона-автомата. Монеток постоянно не хватало, так мне их коробками возили из офиса.
Он улыбался гордо, как покоритель вершин, как человек, способный решить любую проблему, и смотрел на меня своими светло-ореховыми глазами, предлагая дружбу, а если надо и поддержку; немного красуясь своей надежностью и выставляя напоказ передо мной, близким другом Мизии, свои к ней чувства. Я, как ни старался, симпатии к нему не испытывал, и мне не очень нравилось, что он надавил на Мизию, пусть и ради пользы дела, но и враждебно относиться к Томасу больше не получалось; вот я и застрял где-то посередине, и рот мой кривился в неестественной улыбке.
Мизия, видимо, что-то почувствовала, интуиция у нее была потрясающая, и стиснула одной рукой мужа за локоть, а другой – меня, словно соединяя нас узами дружбы.
– Ну, хватит! – сказала она. – У Ливио замечательная выставка, скоро родятся два малыша, мы наконец-то все вместе, вечер потрясающий, я счастлива, и вы, надеюсь, тоже.
Я сказал ей, что тоже счастлив; за столом все улыбались, сами не понимая почему.
А потом наша компания распалась: ушла со своей подругой бабушка, ушла мама со своим мужем, не простившись с бабушкой, ушел и мой галерист, унося чек, выписанный Томасом; Мизия записала мне на листочке свой новый адрес и номер телефона: «Завтра мы улетаем в Аргентину, но через неделю вернемся в Париж. Созвонимся сразу же». Я остался один с Паолой на внезапно опустевшей улице промышленного ломбардского городка.
Мы ехали на нашем подержанном «рено» по автостраде в Милан; миновали пригород, новостройки, спящие торговые комплексы и гипермаркеты; оба молчали. Время от времени я поглядывал на Паолу, ожидая, что она что-то скажет после такого бурного вечера, где было столько взглядов и разговоров, но она молчала и смотрела вперед.
– Ну что? Как тебе Мизия? – не выдержал я.
Паола выдержала паузу, потом сказала:
– Ну что, очень красивая, живая, умная и все такое.
– Что? – сказал я, раздраженный тем, что говорила она как бы нехотя.
– А что еще? – спросила она, опять же, не глядя на меня.
– Тон у тебя какой-то странный. – Я нервничал, потому что она явно осторожничала и недоговаривала.
– Нормальный тон, – ответила Паола, сдержанная, верная себе и такая далекая от нас с Мизией.
– Так все-таки что? – Я вдруг понял, что ненавижу ее.
– Да ничего. – В конце концов она все же повернулась ко мне. – Если ты так настаиваешь… Пожалуй, она немного перебарщивает. Не то звезда, не то чокнутая. Привыкла быть в центре внимания и слишком хорошо понимает, что производит впечатление. Все ее слушают, хоть она и говорит о том, что касается только ее. Ну, еще она очень симпатичная и благородная, само собой, твоя давняя подруга, сразу видно. Замечательно, что она купила пять картин и помогла продать еще шесть.
– При чем тут картины! – закричал я голосом-мегафоном, которого она еще никогда не слышала. – Плевать на картины! Мне на все плевать!
Я опустил стекло, впустив в салон холодный влажный воздух; я просто кипел от ярости при мысли, что про Мизию можно вот так думать потому только, что она не укладывается ни в какую простую и удобную схему.