412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Емельянов » Запоздалый суд (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 31)
Запоздалый суд (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:09

Текст книги "Запоздалый суд (Повести и рассказы)"


Автор книги: Анатолий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)

16

Первого грача я увидел на дороге, когда шел от мамы из Хыркасов, и тут как-то сразу почувствовал, что ветерок уже не по-зимнему веет теплом, а тучи, снежные облака, которые, казалось, неподвижно всю зиму висели над белой землей, посерели и пришли в движение. И дорога замаслилась, поблескивает тускло.

Вот так и зиму я впервые увидел на пути в Хыркасы. Да и когда еще оглядеться вокруг? В будние дни и не видишь ничего. Солнце ли в небе, облачно ли? – по до того. Вечером домой идешь, запнешься об окаменевший конский шарик – мороз, значит. Окно в парткоме обтаяло, запотело – оттепель. Но сразу ужо и прикидываешь: как это на делах скажется? Пройдут ли машины с лесом, который мы возим из-за Волги? Не замерзнут ли трубы на ферме? Вот и вся погода-природа. И не по календарю времена года определяю, а по планам своим, по работе: «О ходе подготовки помещений в зимовке скота» – и вот уже сразу видно, что на носу – зима. «О подготовке семенного фонда колхоза…» Значит, скоро весна! К сожалению, с этим семенным фондом не совсем все получилось гладко, как о том, помнится, рапортовал Бардасов Владимирову: все по первому классу!.. С зерновыми это так и есть, да вот клевер еще не очищен, хотя несколько раз пропускали его через сортировку. Нет и семян белого клевера для пастбищ. Конечно, все это было известно давно, но порознь – оно не производило какого-то сильного впечатления, а вот как на парткоме все собрали в кучу, то, честно говоря, я даже растерялся в душе. То, что крепко нагорело от Бардасова, да и от других тоже, нашему агроному, этому кабырскому франту Григорию Ефремовичу, мало утешало, тем более что с него все слова – как с гуся вода, на лице его не отразилось ни печали, ни озабоченности: «А что я могу? Я не могу родить белый клевер». Вот и весь ответ. Бедствие для колхоза, а не агроном. Мы уж по-всякому думали с Бардасовым, и ведь камень-то преткновения вот какой: уволить его или порекомендовать, например, в районное сельхозуправление (там как раз агроном нужен), так ведь утянет из колхоза жену, а Роза Александровна для нас дороже трех агрономов таких. Так ни до чего путного и не додумались. На парткоме, правда, с белым клевером придумали выход: решили послать Карликова к соседям, к марийцам: слышно, у них там есть хороший белый клевер, но вот уже неделю ездит Сидор Федорович, но от него пока ни слуху ни духу. А с красным клевером так решили: отправить агронома с семенами в Канашский район – там в одном из колхозов очищают семена каким-то новым способом – магнитной пылью. Это бы все знать агроному, а не Бардасову.

И вот так пока вроде бы вышли из положения с семенами. Теперь главное – лес возить, пока дорога стоит, да навоз на поля…

Такой мой календарь. Не по дням счет идет, а по временам года… «Будет что вспомнить на старости лет…» Может, и прав Владимиров, тысячу раз нрав, но пека ничего особенного не вспоминается, не дошло дело до внуков, а вблизи не видно, так ли уж счастливы мои дни. Но ведь если подумать, вот хоть бы Надю вспомнить. Сколько тогда я пережил: и тоска, и гнев, и злоба на нее, на этого Николая Николаевича с гарнитуром производства ГДР! А теперь вот это все угасло, забылось, а все другое, все наши встречи, лес тот знойный за Волгой, все это помнится, помнится так же ярко, как было. Прошлое как бы очистилось от всех огорчений – точно стекло, мухами засиженное, промыли к зиме, и вот глядишь на тот же белый свет, и день какой-нибудь тусклый, осенний, а как свежо травка зеленеет, как небо посветлело, какая Сорока сразу красивая кажется в чистом окне – точно невеста!.. А дело-то все в том, чтобы стекло протереть, грязь ненужную убрать. И вот время в человеческой жизни – это, видно, такая же беспощадная мокрая тряпка в руках хозяйки… Теперь я успокоился, конечно, спокойно вспоминаю, спокойно думаю о Наде, и я рад, что она была в моей жизни… А вот все огорчения сменились жалостью к ней: как-то ока сейчас? Я бы очень хотел – просто по-человечески, чтобы побольше у нее было счастливых минут на диване производства ГДР, но тут уж я ничем не могу пособить. Кстати, а ведь ее письмо, на которое я так пока и не ответил, разве не ставит точки в той самой истории про «С», «Л» и «Н»? Да ведь это же прекрасный факт для моей лекции! Просто самый чудесный факт!.. Разве он не доказывает, что любовь – это тебе не шуточки, не ахи и охи, не «поцелуи при луне» и все такое прочее!..

Вообще-то оно и так, Надина история много чего доказывает, но тут надо крепко тебе подумать, товарищ лектор. Тут пахнет определенным мировоззрением, вот что я скажу, да, каким-то очень определенным и твердым взглядом вообще на жизнь, на свое место в этой жизни… Когда целуешься и обнимаешься, тут, само собой, в мозгах туман и соображать трудно по поводу мировоззрения и места в жизни, однако странное дело получается… Получается, что если в мировоззрениях разнобой, то и поцелуи не сладки, и диван производства ГДР не радует, а одна тоска и печаль. Значит, что же все-таки получается? Получается, выходит, что характеры и всякая эстетика лунная – это еще полдела, половина любви?.. А другая половина, выходит, в чем-то другом? Вот взять Люсю… Нет, нечего тут брать, не подходит Люся для твоей лекции, товарищ лектор, хватит с тебя «С» и «Н», а то опять запутаешься.

И вот пока я шел до Кабыра, в голове все так хорошо и четко сложилось, что приди и запиши, и готова лекция! Да когда тут писать! Только увидел издали Кабыр, сразу в голове мысли на другой лад пошли, словно кто их переключил. А ведь чувствую, точно даже зиаю: посидеть бы денек-другой, свести бы воедино все, что уже собралось, и прекрасная бы лекция получилась! Да и тянуть дальше невозможно: все уже лекции подготовили и читают, Федор Петрович о пятилетке уже третий раз будет читать, а я вот все не могу. Да, денек бы посидеть вплотную!..

А где тут посидишь? Только пришел – телефонограмма: в среду районный партактив, готовьтесь выступать! Только сел и подумал, о чем я могу дельное слово сказать, Роза Александровна:

– Ой, беда! Корова на цепи ночью удавилась!..

Но я-то тут при чем? Конечно, хорошего мало, и дело вроде бы не мое – корова, ведь есть заведующий фермой, есть доярка, есть сторож на ферме, есть, в конце концов, она сама – зоотехник, да и Бардасов есть, но как открестишься? Ладно, пошли к председателю, создали комиссию, комиссия поехала на место, а заодно велено ей проверить цепи и на других фермах. Так, ладно, пришел к себе, бумаги разложил, сижу, думаю: партактив, выступать…

Глядь: Карликов!

– Приехал?

– Так точно!

– Привез семена?

– А как же! Я – да не достану? Да я из-под земли!..

– Так иди к Бардасову докладывай, к агроному, чего ко мне прешься?

– Им все доложено, а тебе по своей линии докладываюсь!..

Разве тут можно с мыслями собраться и что-нибудь дельное придумать? Вот и придется говорить на активе: «В социалистическом соревновании колхоз «Серп» добился неплохих показателей…» И пошла писать губерния, просто удивляюсь, откуда и слова эти берутся: и не думаешь о них, а сами вылетают, будто магнитофонную ленту кто в тебе включил! Когда сам говоришь, вроде и не слышишь, что говоришь, ну, говоришь и говоришь, слова вроде бы все хорошие, а как следом за тобой и другой оратор заведет: «В социалистическом соревновании колхоз «Победа» добился неплохих показателей», так в мозги и шибанет: «Господи, да кому это нужно? Да ты что-нибудь по делу скажи!» И целый день просидишь, обалдеешь только, да и все. На волю выйдешь, в голове так и поплывет белый свет колесом. И опять он такой же непонятный, трудный и неподвластный этот белый свет, по такой прекрасный, такой чудный!.. И опять жить хочется, с новой силой работать, надеяться на что-то, на какие-то близкие и большие перемены. И вот эти минуты тоже такие сладкие, а почему, и сам не знаю. Вроде бы и прямого повода нет, материального, так сказать, а вот на душе какой-то непонятный тихий праздник. Особенно когда похвалят твой колхоз наряду, конечно, с другими. И хочется даже почему-то со всеми, кого секретарь похвалил, обняться.

На республиканских партактивах обстановка, конечно, другая, построже, там уже высота чувствуется. Слова, правда, говорят те же самые и те же самые люди, наш же брат, но какой-то сразу вес обретают эти слова, значение какое-то большое, серьезное. Тут уж про свой колхоз не ждешь слова, стараешься уловить направление, новую идею, стараешься как бы сам себя проанализировать, поправить, если какое несоответствие. Н хотя я на свою память не жалуюсь, но всегда, когда выступает крупный руководитель, стараюсь записать в блокноте его высказывания, – не зря ведь блокноты выдаются каждому участнику совещания. Правда, потом эту речь и в газете можно прочитать, но когда запишешь сам, как-то приятнее, словно живой голос слышишь. Другие почему-то не записывают, но это их личное дело, а я люблю, когда у меня в блокноте записи есть. Или, допустим, когда в заключение читают лекцию о международном положении. Тут лектор обычно московский, знающий политику не по газетам, и такие, бывает, факты выложит, такие факты,' что дыхание захватывает. Как тут не записать? Запишешь, приедешь к себе и уж идешь на политинформацию король королем, на любой сложный или каверзный вопрос ответить можешь. Нет, лекции такие я особенно подробно стараюсь записывать.

На районных партактивах таких лекций не бывает, тут другой, конечно, уровень, но зато как-то все по-домашнему. Тут и оратора можно не объявлять – все друг друга знают, знают даже, кто на каком месте заикнется. Выступать я не особенный любитель, тем более без подготовки, но если просят, как откажешься? Хорошо бы и теперь подготовиться, да ведь вот какая жизнь! Подумал было: после обеда дома посижу, поготовлюсь, а тут Бардасов:

– В Тюлеккасы надо ехать нам, комиссар, с бригадиром что-то решать: не хотят его люди, да и все тут! Да оно и верно: какой из Яковлева бригадир, особенно сейчас, а кого ставить, ума не приложу…

– А Фекла не подойдет? – сказал я, хотя, впрочем, и не думал о ней секунды назад. Но когда это имя сказалось, я понял, что Фекла будет прекрасным бригадиром.

Бардасов между тем задумался.

– А что, вполне может быть, вполне может быть! Но согласится ли она сама?

Я почему-то был уверен, что согласится.

И после обеда мы поехали в Тюлеккасы. Это, пожалуй, поважнее дело, чем подготовка к выступлению на активе. Впрочем, я успею подготовиться и завтра. В конце концов, посижу ночку, не привыкать. А надо бы выступить, надо! В голове уже хорошее начало мелькнуло: «Рычаги успехов колхоза «Серп» в прошлом году я вижу в том, что…» Надо бы еще цифры кое-какие в бухгалтерии взять. Организация труда, четкая организация труда механизаторов – вот что тут главное. Бардасов с Сынчуковым, да, с Сынчуковым Вадимом так дело наладили, что трактора и машины не стояли. Ну и многое другое, конечно. Не забыть только в бухгалтерии цифры взять… Вообще-то я противник того, чтобы партийные работники в своих выступлениях сыпали цифрами, как какие-нибудь бухгалтера. Цифра же нужна самая необходимая, самая веская и красноречивая, она нужна не как таковая, а для подкрепления своих выводов, для убедительности анализа работы. Дело, к которому мы приставлены партией, материально – хлеб, молоко, мясо, так что без цифры не обойтись, по не она – главное. Главное – твои мысли по поводу жизни, по поводу работы людей. И пусть твои мысли будут не бог весть какими, но вот ты выходишь на трибуну, а сто, двести человек глядят на тебя и так думают: «Ну, ну, что ты скажешь? Чему нас научишь?» А как же! Партийно-хозяйственный актив – это своего рода коллективная учеба, тут мы учимся друг у друга лучше работать, лучше вести дело, и все это необходимо для того, чтобы потом, дома, в своих колхозах и совхозах проводить в жизнь передовой опыт, то ость – учить людей. Недаром в народе говорится: хочешь прожить один год – посей хлеб, хочешь десять лет прожить – разведи сад, хочешь прожить сто лет – учи людей. И это я так понимаю. Хлеб любой посеет, хлеб даже и первобытный человек сеял, по чтобы человеческое общество развивалось сознательно и целеустремленно, чтобы оно видело цель свою в построении коммунизма на земле, – этому надо учить людей. А кто это сделает кроме пас, коммунистов, партийных работников? Никто!.. Вот об этом я буду говорить на активе в среду, да, именно об этом.

А мудрые, однако, старые люди, ничего не скажешь! Видишь ты, как оно получается: хочешь год прожить – посей хлеб, а десять – разведи сад… Выходит, что самое сложное дело – учить людей… И вот для того чтобы наша учеба спокойно протекала, чтобы мы, нынешние партийные работники, могли открыто и громогласно нести людям слова ленинской правды, сколько же претерпели страданий и бед первые поколения революционеров!.. И как подумаю я об этом, как представлю, какая-то робость меня охватывает, и я себя в душе спрашиваю: все ли правильно ты делаешь? с полной ли отдачей сил работаешь? что бы они сказали тебе, поглядев на твои труды?.. Но как это тяжело поднимать не на словах, а на деле даже такое маленькое хозяйство, как наш колхоз «Серп»!

Я как-то все не решался спросить у Бардасова, ощущается ли мое присутствие, моя работа? Помогаю ли я ему тащить тот самый воз, о котором он когда-то говорил, – помнится, в тот первый вечер у Графа… Правда, иногда у него прорывается слово признательности, слово благодарности, и по косвенным замечаниям я могу судить, что не бесполезен. Но хотелось бы услышать и открытое слово. И вот когда мы ехали в Тюлеккасы, я спросил:

– Ну как, Яков Иванович, на твой опытный глаз, идет у нас дело?

Он не сразу ответил, он словно бы вникал в тот подспудный смысл моего тщеславного вопроса, и я даже с огорчением подумал, что зря спросил, что заведет он речь про семена, про удобрения. – Все это, конечно, очень важно, но в эту минуту мне хотелось другого ответа, других слов. И он понял, он все прекрасно понял, я почувствовал это уже по топ стесненной улыбке, с какой он повернулся ко мне.

– Знаешь, комиссар, о чем я очень жалею? Все не удается нам просто вот так посидеть и поговорить по-человечески! Не о делах, нет, о них мы и так слишком много говорим, а но душе, что ли! – И засмеялся. – В лирику впадаю, да? Нет, в самом деле! Никогда, знаешь, такого сильного желания не испытывал. Раньше, бывало, уеду на неделю куда-нибудь, отведу душу со случайными людьми, отдохну маленько от дел, да, да! а теперь вот и ехать никуда не хочется. Понимаешь, комиссар, не хочется! Это о чем-нибудь да говорит, а? – И опять засмеялся со сдержанным удовольствием, с глубокой какой-то радостью. – А вот давай, в самом деле, посевную отведем и махнем с тобой на реку, рыбку поудим, уху сварим, а?

– Посевная! Еще снег лежит, а ты – посевная!

– Да посевная, считай, уже началась, а снег – что, через месяц-полтора уже и пахать, так что пока мы удочки припасем, оно к тому времени и будет. – Он помолчал. – А если уж о делах говорить, так я нынче за них как-то поспокойнее, а отсюда и градус жизни вверх идет. Вот и желания такие приходят, и жить хочется!..

Может быть, я ждал более прямых слов признания, после которых, правда, и неловко как-то бывает с непривычки, по если подумать, то невозможно и представить более искренних признаний от человека, которого полгода видел только сухим, недоверчивым, строгим и энергичным распорядителем, которому, казалось, чуждо было все, что не имеет отношения к кирпичам, бревнам, капусте. Но вот какой человек таится в нем!.. Может быть, этот человек только-только в нем рождается, выдирается на белый свет из закостеневшей скорлупы? И вот окрепнет в нем эта душевная сила, он уже другими глазами осмотрит этот мир и изумится, как он прекрасен. А увидев это, человек уже ясно увидит и себя самого, и ему уже трудно будет мириться со своими недостатками, со злом разным, к коему сейчас даже и притерпелся…

Впрочем, подождем до посевной!..

17

До посевной!..

Не много ли, однако, я откладываю на ту пору «праздников»? Генка укоряет меня, что я совсем его забыл, не прихожу в гост, не был на свадьбе.

– Это не благородно, Александр Васильевич. Или я вас чем обидел?

Конечно, он знает и про нас с Люсей, про наш «роман», но ни словом, ни намеком не показывает этого. И я за это благодарен ему, я говорю:

– Да рад бы в гости к тебе зайти, но дел сейчас невпроворот! – И это сущая правда. – Вот давай уж после посевной.

– Тогда ладно! – И с доброй широкой улыбкой протягивает мне свою широкую шершавую ладонь. – Буду ждать.

– Все, решено. И привет Тамаре. Значит, пусть с недельку постажируется в бухгалтерии и выходит на работу, а то что же дома сидеть!..

– Я сказал, что сделаю из нее человека, и я сделаю! – строго говорит Граф. – Я взял ответственность за нее, кроме того, я ее люблю. А если папаша еще раз придет жаловаться, вы его ко мне посылайте, я с ним потолкую.

Да, Федор Петрович опять приходил ко мне с жалобой на своего зятя. Почему Гена заставляет девочку работать именно в колхозе? Разве нет других мест для девочки? Ведь девочке надо заниматься, в институт готовиться, у нас так и было решено с Геной, а теперь, мол, у него одно: работать в колхозе и учиться заочно. Что это за деспотизм? Ну и прочее такое. Я не могу принять всерьез эту печаль отца о своей взрослой дочери, и поэтому и с Генкой-то об этом говорил как бы шутя. Однако с работой для Тамары все обошлось в лучшем виде. Сейчас, когда мы перешли на хозрасчет и бригады стали крупнее, к ним потребовались учетчики, а в одну из кабырских бригад никак не могли найти человека. Тут я и вспомнил про Тамару. Мне кажется, это вполне устроило всех троих: и Федора Петровича – как-никак работа у девочки будет «чистая», не в скотницы же, в самом деле, идти девочке; и Генку, и саму Тамару. Ну и прекрасно. Посидит с недельку в бухгалтерии, поучится счетному делу и будет работник.

– Значит, как отсеемся, жди в гости! – говорю я Графу на прощание. И я вижу, как в глазах его метнулся вопрос: один придешь или с ней?

Но ведь я этого и сам не знаю. Не то чтобы у нас было неопределенно, нет, тут все уже решено, а по поводу гостей.

И когда Генка ушел, я вдруг подумал: а как жена мужу приходится – родственником или близким? Ведь вот пишут в некрологах: «Выражаем соболезнование родственникам и близким покойного». Ну, мать, отец, дети – это родственники, родная кровь. А жена, выходит, не родная кровь? Тут что-то не так, не знаю, надо бы спросить у старых людей… Кровь, конечно, не родная, но человек, когда любишь, родной получается, роднее нет, а когда, ясное дело, не любишь, другое дело. А с родственниками, видно, так, любишь не любишь, а все равно родственник… Нет, надо поинтересоваться у старых людей этим вопросом. Вообще, как подумаю, во многих таких вопросах я темный человек, какие серьезные науки превзошел, каких только умных книг по самым возвышенным вопросам не прочитал, а таких обычных вещей не знаю толком. Мне, разумеется, наплевать, как праздные кабырцы нас судят и рядят по разрядам родственников и близких, пусть языками почешут, почешут да и привыкнут, в этих разговорах деревенских нет ничего нового и удивительного, в конце концов надо быть выше этих досужих разговоров. Но вот кто удивил меня, так это Люсин отец, Юрий Трофимович.

Когда я решился пойти к Люсе домой и предстать перед ее родителями, волновался ужасно, как мальчишка какой-пибудь. Юрий Трофимович оказался дома один. Он принял меня довольно церемонно, поинтересовался моей биографией, родителями, потом завел разговор о «зерне жизни» и спросил, в чем, на мой взгляд, оно состоит? Я пожал плечами, смущенно улыбнулся и неуверенно ответил, что, мол, наверное, в работе, в труде… Он печально так вздохнул и посмотрел укоризненно, как на ученика, не знающего урока, и перевел разговор на пьянство, на падение нравов у нынешней молодежи, а потом сказал, что я, собираясь жениться, делаю самую большую ошибку в жизни.

Видимо, он и не Люсю подразумевал, а говорил вообще, уча просто некоего молодого человека и исходя при этом из своего печального жизненного опыта:

– Вы представить себе не можете, какое это тяжкое бремя для молодых высоких устремлений! О, если вы поставили смыслом своей жизни какие-то значительные цели, не спешите связывать свои крылья!.. – И долго еще так говорил, а я терпеливо слушал: не будешь же перебивать его и говорить, что нет у меня никаких молодых высоких устремлений, как нет и крыльев, что я уже вполне определился в этой жизни, нашел и призвание свое, что не хочется мне быть ни ученым-философом, ни писателем.

И когда он закончил свою речь и поднялся – высокий худой старик в полосатой пижаме («я по-домашнему, извините»), с жестким неподвижным взглядом блекло-голубых глаз, смотрящих куда-то мимо тебя, то я живо вскочил на ноги:

– Извините, я вас отвлек! – и выразительно, как мне казалось, поглядел на письменный маленький столик в углу, заваленный книжками и бумагами: извините, мол, не буду мешать вашим трудам.

– Ничего, ничего, вы не мешаете мне, – сказал оп. – Так мало людей, с которыми можно поговорить. Удивительно, насколько мелкий человек. Его ничего не интересует, он не задается вопросом, для чего живет, в чем смысл его жизни. Набить брюхо картохой да хлебом – вот и вся цель, вся задача. Но как это недостойно высокого звания человека! Ведь сказано же: «Человек – это звучит гордо». По ему наплевать, да, ему наплевать на то, что лучшие умы человечества бились для того, чтобы он увидел, что хлеб нужен не только чтобы набить брюхо, по чтобы обрести способность к сознательной, гордой жизни. И кто его научит, бедного, кто?..

Вопрос звучал так, что я должен был, видно, ответить: «Вы, Юрий Трофимович, только вы, потому что вы добрались до истины». Но я, однако, едва сдерживал улыбку: этот тон, эта театральная поза, пафос, к тому же это самомнение! Нет, мне стало просто душно. Да и в самом деле, в комнате пахло лекарствами, форточка закрыта, и еще этот беспорядок на столе, полосатая пижама, шлепанцы… Не знаю, отчего вдруг мне все эго стало невыносимо? Может быть, оттого, что я привык, когда работаешь, к порядку, к подтянутости, к чистоте? У меня в парткоме, например, на столе нет ни одной лишней бумажки, форточка всегда открыта, воздух свежий, здоровый. И другое – эти отвлеченные разговоры. Они как-то расслабляют волю, отупляют, парализуют все силы, я бы сказал, после таких разговоров только и хочется, что смотреть в небо, печально вздыхать и неизвестно отчего скулить: «О, звезды, звезды! Только вы вечные, а я скоро умру!..» Ну и умрешь. Ну и что тут такого? До тебя на земле умерли неисчислимые миллиарды людей и после тебя умрет не меньше, и вот если бы все так скулили в рассуждении о «смысле жизни», и жизни-то на нашей планете не было, пустыня бы, наверное, была. Работать надо, я так понимаю. А если ты видишь, что упали у нынешней молодежи нравы, так иди и говори об этом молодежи, она с удовольствием тебя будет слушать, ведь она, молодежь, и сама стремится не во тьму, а на свет, к правде. Но видеть падение нравов в том, что я целуюсь с девушкой любимой у клуба, а не тискаю ее где-нибудь за овином или в вонючей бане, это, извините, филистерство, старческое брюзжание, а больше ничего.

Конечно, ничего этого я не сказал Юрию Трофимовичу, как-никак – будущий тесть, близкий человек (или родственник?), зачем с первой встречи спор, бог с ним.

А на улице меня ждала Люся. Она вся извелась в ожидании – целый почти час! И вид у нее был обреченный, убитый – ведь ей так хотелось, чтобы мне поправился отец ее, но она и хорошо знала, что он мне скажет.

– Я тебе говорила, говорила… Это какой-то деспот, тиран, он нас с мамой совсем замучил своим Томасом Мором… Кричит, топает…

– Нет, – говорю, – он не кричал и не топал, мы с ним очень мирно потолковали.

– Правда?! – Ведь ей так хотелось, чтобы отец меня не огорчил.

А на улице солнечный мартовский день, слепяще блестит снег, воробьи трещат, с крыши звонко бьет капель! И я говорю:

– Правда, Люся, правда, милая. Как хорошо! – И обнимаю ее и целую у всех Сявалкасов на виду, а в окошко смотрит Юрий Трофимович, смотрит сурово и укоризненно. Ну и пусть смотрит, пусть видит, в чем «зерно жизни» и как упали нравы у нынешней молодежи!

Потом Люся провожает меня за околицу, мы идем по раскисшей дороге, но нам хорошо, нам так чудесно! Мы опять говорим о библиотечном институте, куда она поступит на заочное отделение, как будем жить в Кабыре – пока у Дарьи Семеновны («Такая милая старушка, такая милая, мне очень нравится!..»), а потом, когда достроят двухквартирный каменный дом возле правления, мы переберемся туда. И еще о многом и о многих мы говорим с Люсей, и все и все нам сегодня нравятся, все милые и хорошие люди, даже Казанков мне кажется вполне сносным, особенно после того собрания: продал машинку и пропил, теперь уже не пишет жалобы и доносы.

В поле за деревней уже вытаяли бугры, в ложбинках блестит вода, и над пей носятся стаи грачей. Впереди вишнево туманится березняк, где-то невидимый гудит трактор. Да, скоро сеять…

– Так бы и ушла с тобой, – говорит Люся и тесно прижимается к моему плечу.

– И пойдем, что же?! И очень правильно сделаешь!

– А как же мама? А работа? Нет, Саш, надо все по-хорошему сделать, навсегда, правда?

– Да, навсегда, тут и говорить нечего. Но сколько же мне еще ждать?

– Вот дороги просохнут, тогда.

И видя, что я как-то опечалился, погрустнел, она обнимает меня и шепчет, смешно передразнивая меня:

– До посевной… Подождем до посевной!..

Перевод Юрия Галкина


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю