Текст книги "Запоздалый суд (Повести и рассказы)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Утром меня разбудили голоса. Граф с кем-то разговаривал, с какой-то женщиной.
– Птицу ты уже накормил, Гена?
– А как же, – весело отвечал Граф.
– А это себе готовишь?.. – Женский голос был какой-то растерянный, словно женщина чего-то боялась.
– Да и ты садись за компанию, если хочешь.
– Спасибо, Гена, не хочу…
Тяжелый женский вздох. Долгая пауза. Только мясо шипело на сковородке. Но вот стукнула крышка, шипение заглохло.
– Ну что, Сухви-инге [6]6
Инге – тетя, обращение к пожилой женщине.
[Закрыть], какое у тебя дело ко мне, выкладывай, – сказал Граф. – Или все то же самое?
– То самое, Гена, то самое, – печально сказала женщина. – Ушла Лизук от Педера…
– А я тебе что говорил! – сказал Граф как какой-нибудь учитель на уроке. – Из парня, который поднимает руку на отца, никогда путного человека не выйдет.
– Так ведь меня-то, Гена, много не спрашивали…
– И Лизук твоей я говорил, – не сбавлял строгости Граф. – Но ты боялась, что дочка твоя старой девой останется, а Лизук польстилась на красоту этого Педера. Не так, что ли?
– Так, так, – покорно согласилась женщина.
– А девке всего-то восемнадцать лет!
– Да сама-то я в шестнадцать вышла…
– И очень, думаешь, умно сделала? Вот и отмерила дочке судьбу по своей мерке, обрадовалась: дом у Педера, видишь ли, под железной крышей, последний сынок в семье!..
– Все так, Гена, все так… Да что делать-то? Лизук меня к тебе послала, ступай, говорит, к Воронцову, он законы, говорит, знает, подскажет. Совсем ведь нагишом прибежала…
– Я не видел, в чем она там прибежала, твоя Лизук. А раз прибежала, пускай и сидит дома, и ты больше к Педеру ее не выпроваживай. Нашли красавца! Самый темный мужик, и больше ничего.
– Да ведь все вещи там остались, Гена, что делать? А они своим трудом добыты, ты сам знаешь, Гена, у нас нет никого, кто бы праздные деньги получал, все сами, все сами!..
– Вещи заберите через сельсовет, – сказал Граф, – да поторопитесь, а то ваш Педер их пропьет.
– Ой, ой, что ты говоришь-то такое!..
Но тут я неловко повернулся на кровати, пружины звонко скрипнули, и женщина замолчала. Молчал и Граф.
За окном, за белой занавеской было видно серое, по-осеннему низкое дождливое небо, и я подумал, что надо идти в правление, звонить в райком Владимирову, принимать партийные дела, а с ними и все заботы но колхозу, вникать во все хозяйственные передряги, во все трудные человеческие судьбы, в такие вот случаи, как у этой Лизук, которую я еще не знаю. Такова участь партийных работников: на свадьбу, на праздник их часто забывают пригласить, но как беда, горе, сразу вспоминают дорогу в партком…
– Ну, я пойду, Гена, не буду мешать, – сказала за стенкой женщина.
– Иди, Сухви-инге, иди, да так и передай своей Лизук.
Да, надо подниматься и мне. Когда я включил свет, увидел на стене два портрета в рамках: мужчина в военной форме с капитанскими погонами и девушка, большеглазая, на голове корона из толстых кос, ямочка на подбородке, – красавица. А капитан… Если бы моему Графу эти погоны да орден «Отечественной войны» на грудь, это и был бы капитан. Было ясно, что это его родители.
Но сегодня он не сказал со мной и десяти слов, будто наказывал себя за вчерашнюю словоохотливость. Ели мы молча, мне было неловко, и я попытался завести разговор, спросил, не помешал ли я его беседе с Сухви-инге, а он только ответил:
– Нет, какая беседа. – И все. Лицо его сделалось замкнутым, брови строго насуплены, – точь-в-точь как на том портрете.
Мы поели со сковороды вкусной индюшатины. Потом Граф налил мне чаю в стакан, и все молча, хотя и не чувствовалось в его движениях неприязни, но я куда легче вздохнул, оказавшись на улице. Когда я сбежал с крыльца, со всех концов двора, с ворот, даже с крыши дома с громом и стуком крыльев, взметая тучу пыли и мусора, ко мне ринулись индюки, штук двадцать, не меньше, и я в первую минуту даже оторопел, а потом бросился к воротам и выскочил за калитку.
А день был серый, холодный ветер волок низко над деревней плотные тучи, и даже просвета в них не было видно. Да и деревня точно была вымершая – пока я шел до правления, не встретил ни одной живой души на улице. Впрочем, именно такой она показалась мне в это первое утро, потому что потом мне уже некогда было предаваться разным созерцаниям и эмоциям. Но тогда мне Кабыр был еще чужим, я не знал в нем никого кроме Графа да Бардасова, и, честно говоря, если бы можно было отказаться от секретарства, я бы не мешкал, как вчера. И вдруг слабая надежда, что еще не поздно, кольнула в сердце. В самом деле, может быть, Федор Петрович по-прежнему сидит сейчас в парткоме за своим столом, а я войду и скажу: «Здравствуйте, я инструктор райкома партии…» Но эти мои ребяческие фантазии разлетелись, стоило встретиться с первым человеком на крыльце правления. Это была женщина лет тридцати, я видел ее впервые, но она так приветливо улыбнулась и так сказала «здравствуйте», что я тотчас понял, что она вчера была на собрании и голосовала за меня. Значит, все, поздно, я – секретарь… Но вот дверь парткома, ключ в замке, я отворяю дверь. Никого! Садись, секретарь, занимай свое место, работай… Но тут опять меня осеняет: а вдруг Владимиров передумал, вдруг он скажет: «Нет, Сандор Васильевич, я не могу тебя отпустить, мы тут подумали и решили, что твое место в райкоме!.. И квартира твоя уже готова, да и невеста приезжает…» И я лихорадочно хватаюсь за телефон, дрожащей рукой набираю номер Владимирова. Занято! В самом деле, разве не сам он хвалил меня на совещаниях райкомовского аппарата каждый понедельник? Разве не он говорил, что я и проекты пишу хорошо, и работу парторганизаций разбираю грамотно и толково, что у меня вообще талант партработника? И разве не потому он самолично сказал: «Одну квартиру мы строим для Сандора Васильевича!» Одну из восьми – это что-то да значит… Я опять набираю номер Владимирова, и когда в трубке раздаются длинные гудки, все во мне замирает. Конечно, он узнал мой голос с первого слова, и не успеваю я ему все выложить (хотя и сам не знаю, что именно я собрался ему выкладывать), он весело перебивает меня:
– Салам, салам, Сандор Васильевич! Поздравляю, хотя от души тебе говорю – жалко отпускать тебя, такие инструкторы, как ты, на дороге не валяются, ха-ха! Но раз доверили коммунисты (как он мягко нажал на это словечко – доверили), что делать, Сандор Васильевич, придется поработать. Сам не хуже меня знаешь, что мы, партийные работники, выбираем работу не по собственному желанию. Правильно я говорю?
Конечно, мое согласие ему не особенно сейчас и нужно, однако я бормочу в трубку:
– Правильно, Геннадий Владимирович, это так…
– Не переживай сильно-то, не переживай, работай так же, как работал в райкоме, и все еще у тебя будет: и квартира, и работа в аппарате.
– Нет, я не переживаю, Геннадий Владимирович, – бодрюсь я. – Поработаю, да…
Но разве я этого ждал от секретаря? Разве для того я звонил ему?.. Меня охватывает какая-то жестокая сиротская тоска, какой я еще никогда не знал. Я едва удерживаюсь, чтобы не треснуть кулаком по телефону, я с ненавистью гляжу на гладкий стол, за которым сижу, на пухлые подшивки газет… Комиссар! И все этот Бардасов! Сейчас я выскажу ему все!.. И я тороплюсь в кабинет председателя, без стука распахиваю дверь. Но Бардасова нет. И я хожу по пустому председательскому кабинету. Видал, как обставился председатель: огромная роза в кадке, ковровая дорожка, у стены ряд мягких стульев, книжный шкаф, а на тумбочке в углу – бюст Ленина под бронзу… Здесь гораздо уютней, чем в парткоме, и как-то тихонько моя злость глохнет. И в самом деле, чего я испугался?! Разве я не знаю колхозной жизни? Разве я не работал зоотехником? Разве не я почти два года был еще и секретарем парторганизации в «Победе»? Правда, колхоз маленький был, куда меньше «Серпа», но ведь работы тоже было немало… В конце концов, не где-нибудь, не на сибирской каторге я, а на своей родной земле, в нескольких километрах от родных Хыркасов, в пятнадцати километрах от райцентра… А потом… Тут уж я заволновался в другую сторону. В самом деле, неужели я такой нищий духом и такая у меня слабая воля? Выходит, Владимиров обманывался во мне, когда хвалил меня на каждом совещании?! Или те самые высокие слова об ответственности коммуниста, какие я говорил на собраниях, были демагогией?! Или тот же Бардасов тащит этот тяжелый воз колхозных забот ради себя?! Разве не я первый должен прийти к нему на помощь?..
Бардасов оказался легок на помине.
– Здорово, комиссар. Как ночевал на новом месте?
На его широком лице и следа не было вчерашней усталости, он улыбался весело и ясно.
– Почему вид у тебя, будто Граф накормил тебя горькой редькой? Ну, я ему дам!..
– Да, наверное, с левой ноги встал…
– Ну, день и завтра будет, не забудь встать с правой!..
Бардасов кинул на свой полированный стол кепку с широченным козырьком – такие носят наезжающие в наши края грузины.
– Как думаешь начать? – спрашивает он, стрельнув в мою сторону пытливым взглядом.
И хотя я об этом не думал еще толком, но дело ясное – надо начинать со знакомства с колхозом, побывать во всех деревнях, во всех бригадах, особенно в дальних, а потом уж судить-рядить: и почему не все люди на каждое собрание приезжают, и чем там живут-дышат колхозники…
– Правильно, посмотри, – одобрил Бардасов мое намерение. Он смотрит на меня пристально, не мигая, словно ждет, что я еще скажу. Но что я могу сказать?
– А там видно будет, жизнь покажет…
Бардасов кивает.
– Вот есть такой Казанков… у нас, – говорю я. – Вчера на собрании вспоминали…
– Есть, есть, как же, очень интересный тип, страху он нагоняет на весь колхоз. – И Яков Иванович как-то не по-хорошему усмехается. – Продал корову и купил печатную машинку, и теперь катает жалобу за жалобой во все инстанции… Потрепал-таки он мне нервы: пять раз приезжали с проверкой из района, дважды из Чебоксар. Но теперь, слава богу, меня оставил в покое, воюет с Советами. и с райкомом партии. Ты Захара Захаровича знаешь?
– Председателя сельсовета?
– Неделю назад отвезли в больницу с инфарктом. Вот какой у нас Казанков.
– Да я что-то слышал.
– Его, пожалуй, вся наша республика знает. Ну, будет о нем, – перебил сам себя Яков Иванович, – Тут, комиссар, есть дела посложнее. Народ хочет отказаться от совхозных норм и снова работать за трудодни.
– Это как попять?
– Как понять… Я понимаю это только как шаг назад.
– Почему?
Бардасов помолчал, нахмурясь.
– Знаешь, – сказал он, – если хочешь, пойдем со мной. Люди сейчас на картошке, собрания некогда созывать, но потолковать надо. А вдвоем оно как-то полегче вести такие разговоры, двое не один, как говорится, если и лошадь отдадим, так хоть кнут убережем.
4В колхозе «Серп» четыре деревни, и самая большая – Кабыр [7]7
Кабыр – нарядный, пышный.
[Закрыть]. Около четырехсот домов, правление колхоза, средняя школа, двухэтажный клуб, и все это тонет в зелени садов и огромных ветел, которые стоят перед каждым домом. Так что издали поглядеть, и деревни не видно – пышная роща. И только выглядывает белая шиферная крыша клуба…
К северу от Кабыра, всего в трех километрах, деревня Кэберле [8]8
Кэберле – мост,
[Закрыть], и я сначала думал, что она и в самом деле вся в мостах, как какая-нибудь деревянная чувашская Венеция, но потом оказалось, что мост всего один, да и тот на подходе к деревне – шаткий, узкий и гнилой, так что на машине по нему страшно и проезжать. Но вот такое название у деревни – Кэберле. Почему? И у кого я потом ни спрашивал, все улыбаются и пожимают плечами – никто этого не знает. Не знает и Граф, который любит щегольнуть при случае знанием чувашской истории и народных обычаев.
На запад от Кабыра другая маленькая деревенька – Ольховка – по-чувашски Сиреклех. Эта-то вполне оправдывает свое название: по-за огородами вьется речка, и берега ее так густо заросли ольхой, что к воде и не продерешься, особенно с удочкой. Еще в детстве не мало оставил я лесок на этих ольховых кустах, но не мало было половлено и щук в тенистых и глубоких омутах Ольховки. А деревню, говорят, основали беглые пугачевцы-чуваши, потому что тогда тут был кругом густой лес, так что лет тридцать о существовании этой деревни никто и не знал. Не знали бы, может быть, и дальше, да только выдал ее царским чиновникам некий чуваш Сендер, неведомо от-нуда взявшийся в этой деревне. Ольховцы, когда узнали об этом, схватили Сендера, привязали за ноги к пригнутым деревьям. Но предатель перед смертью, слышь, прокричал проклятье, которое до сих пор и висит как бы над деревней: «Сгинь, Сиреклех, пропади, но нисколько не расти!» И вот как было в Сиреклехах тридцать два дома, так и до сей поры ровно тридцать два.
Но вот третья деревня – Тюлеккасы, странное дело, растет помаленьку. Она к югу от Кабыра, и место не очень-то живописное, и стоит как-то странно – крестом, но в ней сто дворов уже, и крайние дома совсем новые…
А земли у колхоза небогатые – песчаник да лесной подзол, и лишь последний год-два зерна выходит по 13–14 центнеров с гектара, да и то за счет того, что Бардасов достает фосфоритную муку. И вот куда она попадает, там хлеба растут хорошие, словно на черноземе, а куда не попадает, и таких полей большинство, там хлеба жидкие, хилые. И хоть не весело об этом думать, да куда мне теперь деться от этой колхозной заботы?..
Едем мы с Бардасовым в плетеном тарантасе. Сытой буланой лошадью правит Карликов. Мы только вышли из правления, он откуда-то вывернулся и доложил, что председательская машина неисправна, «стучат поршня», так что, если мы собрались ехать, он мигом заложит тарантас.
– Ты все вперед меня знаешь, – проворчал Бардасов.
Карликов был сегодня во всем военном: в офицерском галифе, при гимнастерке, на голове большая военная фуражка с черным околышем. Я не раз замечал: почти в каждой деревне есть любитель рядиться в военную форму, и Карликов, видимо, такая непременная фигура для Кабыра.
Я спросил у Бардасова, что он делает в колхозе.
– Пожарник, – коротко ответил он.
Карликов запряг свою сытую пожарную лошадь и ловко вскочил на передок тарантаса с вожжами в руках.
– А ты зачем?
– Я тоже давно собирался проверить полевых сторожей, – бойко ответил Карликов.
Бардасов хмыкнул что-то неопределенное и полез в тарантас. А мне припомнились слова Графа: «Первый бездельник в деревне…» Вполне возможно, что так оно и есть, хотя я уверен, что Бардасову так но кажется, потому что он привык и теперь не может прожить уже без этого Карликова…
По проулку мы выехали в поле. Застоявшаяся лошадь бежала легко, пофыркивала, выгибала шею, и длинная расчесанная грива развевалась по ветру. Я видел, что Бардасову нравится и лошадь, и езда в тарантасе, и то, что в передке, поджав ноги, примостился Карликов, старательно оглашавший округу звонким голосом:
– Но-о! Пошел! Э-хей!..
Утреннюю серость размыло, разнесло ветром, по небу уже кое-где несло окна пронзительно-синего осеннего неба, и там, в просторе полей, вспыхивали живым зеленым огнем озимя под набежавшим лучом неяркого солнца. И вдруг мне подумалось с какой-то щемящей грустью: «Мои поля…» Я даже отвернулся и стал глядеть на ферму, мимо которой мы проезжали – старое бревенчатое строение, даже подпоры стояли в простенках. На избитом, истоптанном выгоне, где не росло уже ни травинки, лежали пестрые коровы. Стадо, конечно, не племепное, этим у нас никто еще толком не занимался, эго я знал и раньше, но теперь смотрелось на этих коров как-то по-другому, как-то озабоченно, что ля… Но вот проехали и ферму, и кучи навоза, и две силосные закрытые ямы, на которых дернина уже проросла отавой, и дорога пошла вдоль озимого поля. Всходы были ровные, густые, и до самого леса лежали настоящим зеленым сукном – гладко и чисто. Даже молчавший все время Бардасов покашлял и сказал:
– А хорошо дождики-то помочили, хорошо!
– Хорошо, ай, хорошо! – живо подхватил Карликов и обернулся с сияющей радостной улыбкой. – Э-хей!..
Лошадь перешла на галоп, грузно застучала копытами, но Карликов ловко перевел ее на рысь и тут же, словно артист, который только что показал свое мастерство и ждет от зрителей благодарного восхищения, обернулся к нам: лицо его сияло радостным возбуждением.
Под колесами уже дробно постукивают корпи деревьев – мы едем по лесу, по прозрачному чуткому осиннику. Земля уже густо осыпана багряными листьями, стеклянно сверкает паутина, и я чувствую ее на лице, на руках…
– Не гони, – говорит вдруг Бардасов, – держи шагом…
И когда мы опять выехали в поле, потянуло дымком и запахом печеной картошки. Показались и Тюлеккасы, и народ в поле, и столько много, что я даже удивился – уж не шефы ли из Чебоксар?
Оказалось, что нет, все свои.
– Мы разделили все эти поля на участки, а участки распределили по семьям, – сказал Бардасов. – Так-то дело куда лучше идет. А иначе до самых «белых мух» возимся. – Он помолчал. – Ну вот, комиссар, эти самые нормы… Меня вроде пытаются обвинить, что сам я против совхозных нормировок, вот и подбил весь колхоз на эти разговоры. Ссылаются на то, что при трудоднях Бардасов получал в месяц двести семьдесят рублей, а теперь, при совхозных нормах, сто девяносто. Разница заметная, не спорю, и мне лично восемьдесят рублей в месяц нелишние, да еще если учесть, что частенько приходится крепить знакомство и связи с нужными для колхоза людьми… Ну, ты понимаешь, где чего выбить, выпросить, иногда легче вот так, в застольной беседе договориться…
– И пить приходится не простую водку, а коньячок! – вставил Карликов. – Это уж так, по-жизненному, хе-хе!..
Бардасов махнул рукой: помалкивай, мол, и продолжал:
– Но бог с ним, мне хватит и ста девяноста. Я понимаю: начни я получать больше, по какой-то там привилегии, колхозникам это не понравится…
– Но в чем тут закавыка?
– А вот в чём. Колхозную норму устанавливает общее собрание колхозников, и люди не хотят больно-то утруждать себя. А на таких собраниях у нас исподтишка заправляют обычно те самые говоруны, которых в поле не особенно-то и заметно. Вот и решаем с таким расчетом, чтобы в день выходило заработать рублей десять, не меньше, на меньшее не согласны! Понял? А иначе и на работу не выгонишь. Так было. Но вот уже два года, как расценки и нормы у нас совхозные – хоть с трудом, но удалось мне это дело провести через собрание, в виде, так сказать, опыта. А совхозные нормы повыше, расценки пониже, вот народ и насел на меня: давай обратно на трудодни, пусть деньгами вроде бы и меньше, да зато натура – по два килограмма зерна да по два соломы. Вот и скажи, что делать?..
Я молчу.
– Если перейдем опять на трудодни, не видать нам никаких доходов, сами себя сожрем и никогда на ноги не встанем…
– Но почему этот вопрос сначала не решить на партийном собрании?.. – робко спрашиваю я.
– Эх, родной! – с каким-то даже укором говорит Бардасов. – Я вот тоже сначала уповал на партийное собрание, но оказалось, что считать теперь хорошо научились не только мы с тобой, но, как говорит Граф, каждый мужик. По совхозным-то нормам и коммунист получает меньше, чем по колхозным, вот он и сидит на собрании набравши в рот воды. Ни против ничего не говорит, ни за.
– Но есть другой выход! – воскликнул я. – Ведь в постановлении оговорено, что в колхозах могут прибавлять к совхозным нормам по десяти – пятнадцати процентов? – Но Бардасов не разделяет моего восторга.
– Только на это все мои надежды…
Лошадь шла уже по вскопанной рыхлой земле, глубоко увязая копытами, тарантас запереваливался с боку на бок, заскрипел, и Бардасов велел остановиться. Мы вылезли и пошли дальше пешком. Дым костров несло в нашу сторону, слышней стал запах печеной картошки, и был он такой вкусный, что у меня даже, как говорится, потекли слюнки.
– Вишь, черти, – сказал Бардасов, – картошку пекут! Да уж это поле почти убрано, вот и пекут.
И правда, все поле, сколько можно было видеть, уже было вскопано, и вскопано, как я заметил, лопатами, теми самыми деревянными лопатами, какими у нас копали и сто лет назад. Так оно, конечно, аккуратнее, почти нет потерь, но зато сколько труда!.. Да и какого! Тяжелого, однообразного, вытягивающего из человека все жилы… Лично я не испытываю к такой работе никакого желания, и когда приходится мне бывать на поле, где копают картошку, я чувствую почти физическую боль, мне стыдно своей праздности, своих ненатруженных рук, легких ботинок, чистой легкой одежды. И в утешение людям, которого, думается мне, они ждут от меня, я начинаю говорить о том, что вот скоро будет в достатке копалок и картофелеуборочных комбайнов, хаю конструкторов и заводы, которые не спешат их делать для нас, но, в сущности, я как будто в чем-то оправдываюсь, и мне хочется поскорей уйти с их глаз.
Так и теперь… Я иду за Бардасовым понуро, точно меня тянут на веревке, я путаюсь ногами в ботве, чуть не падаю, а когда наконец-то мы останавливаемся возле костра, я не знаю, куда деть руки.
– Эхе-хе-хе! – кричит вдруг Бардасов и машет кепкой. – Сходитесь все сюда-а!
К нам уже торопится человек в ватнике и, здороваясь с Бардасовым, снимает кепку, и лысая белая голова его блестит. Это здешний бригадир.
– Яковлев, – называет он себя, подавая мне руку. Пальцы у него черные, должно быть, от печеной картошки. Я видел вчера на собрании эту голову, эти глубоко сидящие светлые глазки на темном загорелом лице.
– Это наш новый секретарь парткома, – громко, властно говорит Бардасов, когда уже подходят к нам люди, в основном женщины, все в платках до глаз, в длинных сарафанах. – Зовут его Александром Васильевичем. Запомнили? Ну вот, а теперь он хочет с вами поговорить, беседу, так сказать, провести.
Я гляжу на Бардасова с мольбой и недоумением. Какие беседы? Отчего он не сказал мне об этом раньше? Если это шутка, так она просто глупа. Правда, сказать о чем я найду, про то хотя бы, что скоро и у нас будут копалки и комбайны, может быть, на будущий год… Но до моей речи дело не дошло, меня опередили женщины.
– Нам работать надо, некогда всякие беседы слушать, – раздался первый голос довольно раздраженный и злой.
– Беседами мы сыты, Яков Иваныч, ты лучше скажи, когда созовешь общее собрание?
– Не станем больше работать на деньги, хватит!..
И каждая, когда говорила, то выступала вперед, не скрываясь, так что скоро мы оказались окружены плотным кольцом. Однако Бардасов стоял спокойно, как ни в чем не бывало, и на лице его при каждом новом восклицании появлялась такая простодушная заинтересованность, будто он впервые все это слышит и старается понять, о чем идет речь, и запомнить все.
– Переводи обратно на трудодни! – почти в лицо ему выкрикнула широкоплечая, красивая женщина лет тридцати в черном платке. – Тогда я знала, сколько получу, а теперь никто не знает. В одной книге такая расценка, в другой – другая, откуда я знаю, по какой книге ты будешь считать!
– А у меня четверо ребятишек! – с визгливым злым голосом вывернула из-за нее маленькая бойкая бабенка и все дергала плечами и руками, точно норовила схватить Бардасова. – Из газеты, что ли, мне им пальтухи шить? Прошлый месяц мужик пошел деньги получать, принес сорок рублей, а семнадцать пропил!..
– И мой десятки не донес, у вас в Кабыре оставил…
– А если сделать так, чтобы деньги получали вы, а не мужчины? – тороплюсь вставить я.
– Ай, деньги твои! – машет на меня рукой бойкая бабенка. – Хоть кто их не получай, все равно как вода. А по трудодням и зерно, и солома, а получишь раз в год, и корову хватит купить, и одеться, и дом подлатать выкраивали.
– Трудодни нам нужны, – опять наступает на Бардасова красавица. – Я не собираюсь по целым дням за трешницу в земле ковыряться!
– Правильно, Хвекла, правильно.
– Еще бы не правильно! Да разве они поймут нашу нужду? Им только перед районным начальством хорошими быть.
– Верно, Хвекла!..
Меня уже злило молчание Бардасова, это его театрально-простодушное недоумение. Он даже как бы поощрял своими взглядами высказаться еще и тех, кто слушал да помалкивал. И среди таких был и сам бригадир, и еще я приметил трех-четырех мужиков, они стояли позади баб и не встревали в разговор. Кажется, я вчера их видел на собрании. Но те упорпо молчали. А бабы подняли настоящий гвалт. Уже и толком понять ничего было невозможно. Уже летели самые настоящие угрозы сейчас же уйти с поля, и «пусть ваша картошка сгниет под снегом».
– Тише! – слышу наконец-то голос Бардасова. – Отдохните маленько, дайте и мне сказать. Вот что, бабоньки, давайте спокойно уберем картофель и свеклу, и сразу будет собрание. Там и потолкуем. Без вас я ничего не делал и не буду делать. И если не забыли, так помните, что на деньги мы перешли с общего согласия.
Все это Бардасов выговорил спокойным, тихим голосом, и тишина стояла такая, что было слышно, как в костре потрескивают угольки.
– Да, мне пришлось тогда много объяснять вам, – тверже и строже сказал Бардасов, – и я дал вам обещание, что даже если на наших полях не вырастет ни колоска, ни картофелины, вы не останетесь без денег. Было такое? Что молчите? Ну вот, то-то и оно. И хорошо, что эти годы были урожайными и колхоз не только не влез в новые долги, но рассчитался со старыми. А сколько получали на трудодни пять лет назад? Опять молчите? Тогда я вам напомню: тридцать копеек и килограмм зерна, а за той же соломой ездили в Саратовскую область…
– Ты со стариной не равняй, Яков Иванович, – раздался несмелый голос, но Бардасов как бы и не слышал его, он говорил все так же спокойно и твердо:
– Стоимость трудодня за пять лет возросла в три раза, у колхоза теперь свободных денег лежит в банке двести тысяч, и мы сами хозяева над своими деньгами, но надо этими деньгами распоряжаться разумно, чтобы опять не оказаться у разбитого корыта. Впрочем, – Бардасов махнул рукой, – все это знаете вы не хуже меня, так что подумайте, крепко подумайте, когда пойдете на собрание. А такими пустыми разговорами вы мне просто надоели.
Бабы стояли молча, глядели кто в землю под ноги, кто в сторону деревни, но какого-нибудь раскаяния, какого-нибудь намека на осознание своей неправоты я не заметил, нет, не заметил. И мне даже казалось, что не уйди мы с Бардасовым в эту самую минуту молчания с поля, голоса бы раздались снова. Но мы пошли к тарантасу. А тюлеккасцы не спешили к своей работе – они сбились в плотную толпу и о чем-то говорили, поглядывая нам вслед, точно какие-то заговорщики.
Однако Бардасов не оглянулся.
Но нечто подобное было в этот день и в других бригадах. Бардасов как бы нарочно вызывал людей на такие разговоры, давал досыта пошуметь, поговорить, а потом сообщал свое мнение по поводу колхозных капиталов. И я уже не вмешивался в эти разговоры, я только слушал.
И когда мы ехали уже обратно в Кабыр, а Бардасов опять замкнулся и сидел в молчаливой угрюмости, Карликов сочувственно сказал:
– Нет, не уговорить нам народ…
– Что ты каркаешь, как старая ворона! – взорвался Бардасов, не сдержавши своего раздражения.
Дело и мне казалось невероятно трудным.
Подобные страсти в нашем районе бурлили года три назад, когда я еще работал зоотехником, но это дело казалось мне решенным уже окончательно, да и в райкоме об этом в последнее время уже не говорили всерьез. Если и в каком-нибудь из колхозов начинались разговоры на эту тему, Геннадий Владимирович посмеивался только и говорил, разводя руками: «Такой уж он чуваш, никак не может решить, что лучше – сахар или мед». Но вот я столкнулся лицом к лицу с этой чувашской особенностью, и шутить мне как-то не хотелось. Во всяких трудных случаях у нашего брата, колхозных парторгов, принято звонить в райком и советоваться. Но что мне могут сказать? Что посоветовать? Чтобы я провел собрание? Чтобы «надавил» на Бардасова?..