Текст книги "Запоздалый суд (Повести и рассказы)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Мои счастливые дни
(повесть)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1На улице уже стояла непроглядная темень, и даже когда глаза пообвыкли, я едва различал ступеньки крыльца. Но в небе было густо от звезд, и оно казалось совсем близким, особенно искрящаяся полоса Млечного Пути – словно что-то земное, здешнее, как запах яблок, которым, кажется, дышит не только вся уснувшая деревня, но и весь этот притихший, успокоившийся на ночь и очарованный мир.
Впрочем, тишины-то особой и нет пока возле правления: гудят машины, в свете фар промелькивают люди, перекликаются, собираясь в свои компании:
– Эй, Кесьтук! Где ты там? Каждый раз тебя ждать!..
Кесьтук? Нет, я не знаю его по имени, хотя, может быть, и не раз видел. И кто его кличет, тоже не могу узнать по голосу, хотя – ясное дело – это один из тех, кто сидел только что на собрании и поднимал за меня руку – ведь проголосовали единогласно, и Бардасов тут же хлопнул меня по плечу, как друг, и громко сказал:
– Поздравляю, комиссар! – И улыбался такой широкой светлой улыбкой, что я даже смутился, хотя, честно сказать, это был первый миг, когда я перестал сомневаться в своем согласии работать в колхозе. Да и это – комиссар…
– Эй, Кесьтук, мы поехали, догоняй!..
– Федор Петрович! Где Федор Петрович?!
Может, это зовут и не того Федора Петровича, не ставшего в этот вечер секретарем парткома, как это вроде бы намечалось, может, есть в колхозе другой Федор Петрович. Но вот уж кого мне было жалко на собрании, так это Федора Петровича, когда председатель Бардасов прямо так во всеуслышание заявил:
– Ты языком только работаешь, Федор Петрович, а нам в колхозе нужен настоящий работник, – И точно заслонку открыл – критика так и хлынула на бедного Федора Петровича: и что за двумя зайцами гонится, работая учителем в школе и за секретаря парткома получает, что в бригадах не бывает никогда… А под конец выскочил маленький мужичок, худой, как цыпленок, в засаленном галстучке, и визгливым тонким голоском выкрикнул:
– Я всю правду скажу, всю правду! – И мне показалось, что сейчас он выдаст такое обвинение, что все прочие покажутся детским лепетом. Однако этот маленький мужичок, фамилия которого была, как ни странно, Карликов, только и высказал: – Не работал он с коммунистами попутному! Вот!.. И все, – и, страшно сверкнув глазами на Федора Петровича, опустился на место, – словно в яму провалился. Но стоило закончиться собранию, как этот Карликов оказался за спиной Бардасова и поддакивал ему, и мне сладко улыбался маленьким молодым личиком. По Бардасов не обращал на него никакого внимания и даже не посмотрел на него, когда сказал:
– Эй, Сидор, проводи Александра Васильевича на ночлег к Графу да скажи: пусть ужин сготовит.
– Обязательно, Яков Иванович, обязательно! – засуетился Карликов и схватил меня за руку.
– Да скажи, – добавил Бардасов, – через полчасика я и сам приду.
А я искал глазами Федора Петровича. Зачем? – и сам не знаю. Я, конечно, не был перед ним виноват, и если он умный человек, он это поймет сам. И утешения ему вряд ли нужны… Но Карликов не отпускал меня и тянул вон из парткома – ведь он получил приказ председателя проводить меня на ночлег. И вот я иду по тропинке возле палисадников. Корни ветел избугрили ее, и я спотыкаюсь, а Карликов впереди шагает так ловко и быстро, что я отстаю. Я уже не смотрю в небо на звезды, нет, не смотрю, потому что до меня тут только доходит во всей ясности, что произошло не одно мое избрание в секретари парткома колхоза, но нечто большее – незаметно и неслышно в этот вечер рухнуло все мое так прекрасно выстроенное в мечтах будущее. Эх, голова! Не голова ты у меня, а глиняный горшок!.. А как же Надя? Ведь она ждет совсем другого известия от меня, ведь ни кто-нибудь, а я сам месяц тому назад показывал ей строящийся в нашем городке восьмиквартирный дом, в котором мне обещал квартиру сам Геннадий Владимирович: «Одну квартиру из восьми мы строим специально для Сандора Васильевича». Но тогда я был инструктором райкома партии, а теперь я новый секретарь парткома колхоза и иду на ночлег к какому-то Графу. А Надя ничего этого не знает. Она приготовилась к другому: жить в том самом доме, который скоро будут заселять, и работать в средней школе учителем биологии… Впрочем, иной жизни я и сам для себя не представлял, и хоть в будущее свое далеко не заглядывал, оно казалось мне вполне определенным, тем более что из райкомовских инструкторов я был самым молодым. По этому случаю Геннадий Владимирович еще и шутил: «Сандор Васильевич у нас самый молодой, еще и не женат, так что ему не страшны никакие расстояния», а раз так, то и выделили мне самые дальние колхозы. Не страшны-то не страшны… и однажды прошлой осенью я протопал до «Звезды» почти семь часов. А вот сюда, в Кабыр, я попал совершенно случайно – получил в качестве дополнительной нагрузки на время. Правда, в «Серп» я почти и не заглядывал, всего-то и провел два собрания… Комиссар! Как-то на все эти перемены взглянет Надя? Эх, голова!..
Карликов, должно быть, чувствует мое подавленное состояние и начинает выспрашивать, откуда я родом да где учился, то да се. И я отвечаю, что из Хыркасов.
– Из Хыркасов! – изумляется Карликов и опять хватает меня за рукав. – Да это же рядом – шесть километров!..
Да, шесть километров, в Хыркасах живет моя мать, а отца нет, он погиб на фронте в сорок пятом.
Сочувственно помолчав, Карликов бойко начинает рассказывать про Бардасова, какой он тонкий тактик и стратег в делах!
– Он к тебе сразу начал приглядываться, справки навел, все как следует. Кого попало он в свой колхоз не возьмет, хе-хе, он такой, Яков Иванович. Поработаешь, сам увидишь! Да и на квартиру к Графу определили… хе-хе, не так чтобы. Ведь Генка Граф – кто? Он ведь парень-то… не того немножко.
– С придурью, что ли?
– Какое там! Наоборот, лишнего у него там не мало, да и по части баб, женщин то есть, это самое, женщины и девки ходят к нему напропалую, хе-хе! – Но тут он опять схватил меня за рукав и, привстав на цыпочки, прошептал в ухо: – Теперь потише, пришли.
Из всех этих сбивчивых намеков я понял только одно: «стратег и тактик» Бардасов определил меня на квартиру к человеку, которого я, новый секретарь парткома, должен «наставить на путь истинный».
Мы подошли к дому, во всех трех окнах которого горел яркий свет. Во двор вела небольшая калитка в широких воротах, какие у нас называются русскими. Калитка оказалась незапертой. Незапертыми оказались и дверь в сени, да и та, что была в саму избу. Карликов шел как-то осторожно и все мне странно подмигивал, и я даже подумал, что мы сейчас увидим что-то такое, что подтвердит репутацию Графа, которую он мне только что выложил. Но в доме было странно тихо, а когда мы наконец вошли в избу, то меня поразили чистые бревенчатые стены цвета топленого масла, большое окно, какие плотники называют итальянским (одно окно вместо двух), и печь, будто только вчера побеленная. Лавка вдоль стены, стол, над ним ярко горит лампочка без абажура…
– Эй, Граф! Ты дома? – начальственным фальцетом крикнул Карликов.
– Проходи сюда, – послышался из передней спокойный голос. – Чего кричишь, я не люблю, когда кричат.
Пол был так чист, что я стащил сапоги по примеру Карликова.
– Квартиранта к тебе привел, – уже с заискивающими нотками в голосе заговорил Карликов. – Яков Иванович велел быстренько приготовить ужин, и сам он скоро будет.
Я увидел хозяина. На никелированной кровати, поверх неразобранной постели, продавив сетку почти до пола, лежал парень лет двадцати восьми. Он отстранил книгу, смотрел на нас тусклым невыразительным взглядом и молчал.
– Ты слышал? Или требуется повторить? Яков Иванович…
– Жене своей повторяй, – перебил Карликова парень, однако неторопливо приподнялся на кровати.
– Гостя не обижай, вот чего, это наш новый секретарь парткома.
Но парень не новел в мою сторону и глазом, словно не слышал.
– Замерзшего обогрей, голодного накорми, говорили чуваши еще в старину, – сказал парень с легкой усмешкой, и голубые глаза его на миг ожили. – Слышал ты эти мудрые слова, Карликов?
– От тебя первого слышу, – ответил Карликов.
– Мужик ты и есть, Карлик, мужик. Ступай, не топчись здесь, как пожарная лошадь, у меня некому пол мыть.
– Не гони, сам уйду, очень надо.
Карликов бросил на меня взгляд, полный надежды на заступничество, но что я мог сказать? Мне и самому, честно сказать, хотелось уйти, и я бы, пожалуй, так и сделал, если бы Карликов всерьез и искренне обиделся на грубость хозяина. Но он воспринимал это как должное, и я остался.
Хозяин между тем заложил в книгу линейку, встал с кровати и поправил подушки.
– Давно знакомы со своим провожатым? – спросил он вдруг.
– Так, немножко…
– Первый оболтус в деревне. Двадцать часов в сутки спит, остальные четыре председателю одно место лижет, а туда же – мол, коммунист.
Последнее его замечание задело прямо за сердце. То ли потому, что я – партийный работник, то ли вообще принимаю близко все, что говорят о партии и о коммунистах, но всякое подобное слово воспринимаю болезненно, точно это говорится о самом моем близком родственнике. И когда у меня есть хоть малейшая возможность встать на защиту, я делаю это с такой горячностью, что пожилые хладнокровные люди приписывают ее моей молодости: молодость, мол, что тут возьмешь! Но что я знаю о Карликове? Что могу сказать? Моя новая должность не оправдает вмешательства, если дело тут не только в словах. Мне и самому Карликов не очень-то понравился, но я не доверяю первым своим впечатлениям, а точнее сказать, не спешу брать их в расчет. Мало ли что кто-то мне не нравится, это еще не значит, что человек этот плох. Но у нас с Графом, я надеюсь, еще будет время потолковать. Пока же он предложил мне почитать свежие газеты, а сам пошел готовить ужин. Мне было не до чтения этих газет, я только поглядел, что за книгу читает Граф. «Опасные связи». Французский роман, как я понял, автора Шадерло де Лакло. Нет, не читал, не слышал. Но вот в книжном шкафу были уже знакомые книги: Горький, Чехов, Есенин в пяти маленьких томиках… Вторую полку занимали книги из серии «Жизнь замечательных людей»: Горький, Орджоникидзе, Чичерин, Лондон, Курчатов, Рутгере… Рутгере – кто такой? Надо потом поглядеть… На самой нижней полке я с удовольствием увидел так хорошо знакомые мне тома Ленина, «Фундамент марксистско-ленинской эстетики», «Наука и религия»… Уж не библиотекарем ли работает Граф?
В кухне шипело на сковородке мясо.
– Простите, – сказал я, – мы до сих пор не познакомились. – И я назвал себя.
– Гена, – сказал он, не оборачиваясь. – А по батюшке Петрович, но это так, к сведению. – Может быть, потому, что я как-то нерешительно замешкался, он с усмешкой добавил: – А Граф – это так, прозвище.
Я заметил: пальцы у него длинные и тонкие, в золотистых волосинках, как в пуху, и у меня мелькнуло, что он не иначе, как здешний фельдшер: точно такие же пальцы были у нашего хыркасского фельдшера, и хотя самого фельдшера я уже не помню, но вот пальцы его сейчас как-то всплыли из памяти.
В сенях загремели сапоги, и в комнату по-хозяйски вошел Бардасов. Он потянул носом, сладко сощурился и даже руками потер.
– Готово у тебя, Граф?
– Скоро.
В кармане плаща у Бардасова тяжелой гирей висела бутылка водки.
– Ну как, комиссар, нравится тебе квартира? – Он сбросил сапоги и ходил по комнате в толстых шерстяных носках. Фигура у него была не такая уж и спортивная, как мне казалось, очень явственно наметился и живот – «насидел» за девять лет председательства, а лет ему было, как я уже знал, сорок пять. Бардасов – один из самых молодых председателей в районе.
– Вот и поживете вдвоем, – говорил он, точно отдавал распоряжения. – Генка еще не скоро женится, а, Генка?
Граф молчал, мешая ложкой мясо на сковороде.
Бардасов громко и весело засмеялся.
– Один разок попытал счастья, теперь надо очухаться!..
– Найду подходящую девушку и женюсь, – сказал Граф.
– Ну что, тоже не плохо, обоим вам станет лучше: готовая еда, чистые полы, уют и ласка и все такое…
– И язык как пила, – в тон Бардасову вставил Граф.
– И это нужно временами, терпи, за красоту и потерпеть бы мог, – как-то строго и многозначительно сказал Бардасов.
– Красота – на время, а душа – навек, – смело возразил Граф. – Не с лица воду пить, говорят, и очень верно…
– Верно! Ты мастер оправдываться. Ну да черт с ними, а я вот что тебе хотел сказать, Граф, пока не забыл. Помпа сгорела на ферме, ты завтра с утра займись.
Я видел, как Граф криво усмехнулся, по, прежде чем ответить, снял крышку со сковороды, помешал мясо, высыпал с дощечки нарезанный лук и опять помешал. И только тогда сказал:
– Помпы, Яков Иванович, не по моей части. Это работа по пятому разряду, а я получаю у вас по второму. Семьдесят рублей. Уборщица в правлении больше меня получает. Кроме того, на завтра у меня и без помпы мпого работы, да еще два акта надо составить…
– Сказано тебе: прибавим.
– Вы два месяца уже прибавить обещаете, и больше я ждать не желаю. В мехколонне я получал по триста рублей…
– Слышал, Граф, слышал! – перебил Бардасов. – На этой неделе соберем правление и решим, все, хватит об этом.
Граф снял с плитки сковородку и перенес на стол.
– А что за акты? Опять счетчики? Кто?
– Да ваши ближайшие друзья, – сказал со своей усмешкой Граф. – И так ловко научились останавливать, хоть патент на изобретение выписывай. – Он быстро взглянул на меня. – Ладно, не буду портить вам аппетит, садитесь, – Он положил возле сковородки две вилки, поставил две рюмки и буханку хлеба. – Прошу, – А сам ушел в комнату, и я слышал, как опять заскрипела сетка кровати.
– Давай, Александр Васильевич, садись, – сказал Бардасов.
Я кивнул вслед Графу.
– Нет, его и под ружьем выпить не заставишь, пусть читает, ума набирается. – Бардасов говорил громко, не таясь. – Видал, второй разряд! Он не пойдет помпу делать. Да он просто не умеет, вот и все, электрик, начинающий электрик.
Граф явно слышал, но никак не отзывался. Наверное, такая перепалка у них не первая.
Когда мы выпили «за знакомство» и стали есть мясо, Бардасов опять напустился на Графа:
– Семьдесят рублей ему мало, видишь ты, а индюшатину ест, и не подумаешь, что всего-навсего электрик второго разряда. А дом! Нет, ты погляди, комиссар, какой дом, а ведь это еще не все, еще двор у него, как у какого-нибудь помещика, а усадьба в тридцать соток. Это чего-нибудь да значит, как ты думаешь?
Правда, Бардасов ворчал необидно, устало, может, потому и не отвечал Граф. Когда мы выпили еще по рюмочке, Яков Иванович вообще замолчал, нахмурился, вяло пожевал мясо, и я в самом деле увидел перед собой смертельно уставшего человека.
– Забот у нас, комиссар, выше головы. Один я до сих пор воз этот тянул, один… От партийной организации никакой ощутимой помощи не было, а на тебя надеюсь. Только ты не мешкай, принимайся за дела побыстрее… – Он помолчал. – Ну, мне пора…
Когда я провожал его до ворот, мне все казалось, что Бардасов хочет сказать что-то важное, то, что не решился при Графе, но так он ничего и не сказал. Видно, и пора пока не пришла, «пуда соли» мы с ним еще не съели.
2А хозяин мой, задрав на спинку кровати свои длинные ноги, читал «Опасные связи».
– Проводили? – спросил он, с заметной неохотой отрываясь от книжки.
– Да, – сказал я. – Он вам не родственник, случаем?
– Нет. Они вместе с мамой работали…
Граф замолчал, а я воздержался от вопросов. Хотя мне и любопытно знать все о человеке, с которым я общаюсь, но лучше, когда он сам рассказывает о себе. А я видел, что сейчас Граф не расположен к разговорам на эту тему.
Я спрашиваю, не буду ли мешать ему, пока не подыщу в деревне постоянного жилья?
– Какая помеха, живите на здоровье, если правится. Да и мне повеселей, – добавляет Граф с улыбкой. – А то ведь и поговорить не с кем.
Но разве у него нет товарищей, приятелей, ведь Кабыр – не маленькая деревня.
– Да какие тут товарищи!.. Словом не с кем перемолвиться, мужики, что тут сделаешь…
Уже который раз слышу я от Графа это слово – мужики, и у меня в глубине души уже неприязнь какая-то рождается к нему. Но, правда, сейчас в его голосе нет прежнего пренебрежения, с которым он выставил за дверь Карликова. И я говорю:
– Но ведь есть учителя, есть агрономы, есть… – Я хочу сказать: «девушки», но вспоминаю, что про девушек-то он наверняка знает получше меня.
– Есть, конечно, да такие же, можно сказать, крестьяне. На уроки бегут из хлева, а с уроков опять домой торопятся – ведь у каждого свое хозяйство. Учителя! Они даже в кино-то не ходят, а уж книжку какую умную почитать – про это я и не говорю. Или лекцию в клубе для мужиков! Куда! Однажды как-то я говорю Федору Петровичу: Лермонтовские дни по всей стране идут, не худо бы лекцию организовать в клубе. А что, говорит, я народу могу сказать? Только то, что в газетах пишут, ни больше ни меньше, а это люди и без меня знают, все газеты выписывают. Вот вам и учитель! – с торжествующим ехидством воскликнул Граф.
А я, к сожалению, ничего не мог возразить. Все это так, конечно, жизнь у сельских учителей очень трудная, для них никто не строит квартир со всеми удобствами, нет для них в магазинах мяса, молока и масла, и им невольно приходится обзаводиться коровами, свиньями, овцами. И все это скорей не радости ихние, а беда, и тут не до умных книжек, не до лекций. И хаять учителей у меня не поворачивается язык. Да и разве не они первые учат нас уму-разуму?! Только за одно это стоит их помянуть добрым словом.
– А как агроном? Он ведь, кажется, после института?
– Да, вот с Григорием Ефремовичем очень интересно поговорить о девушках, – оживился Граф. – На эту тему он может говорить сутками – сразу видно, что после института!
Ли да Генка! Для меня, может быть, это даже и не плохо: чем больше узнаю именно такой взгляд на вещи, тем мне будет понятнее реальная картина в колхозе. У меня даже мелькнула мысль: на этой же неделе собрать учителей, нет, собрать всю сельскую интеллигенцию и поговорить обо всем в открытую, попросить каждого подготовить какую-нибудь лекцию…
– Такие вот пироги, Александр Васильевич!..
– Да, как по Гоголю: «Есть один прокурор, и тот свинья». Помнишь?
Генка улыбается и молчит. Мне даже кажется, что он слегка огорчен. Ну что же, пусть знает, что но части обличений он не так уж и оригинален. Ругать-то мы все мастера, а вот на то, чтобы понять людей, найти для них доброе слово, на это нашего ума часто не хватает.
Молчание как-то неловко затянулось, и я спросил, интересная ли книга, которую он читает.
– Очень даже поучительная, – сказал Граф со своей странной усмешкой.
– В каком смысле?
– В смысле женщин. Французская жизнь, правда, описывается, но женская психология везде одинакова. Ради своих удовольствий они готовы предать все: истину и родину, родителей и мужа. Это уж такая биологическая структура, гибкая, изворотливая, а ум просто какой-то дьявольский. Это только дураки выдумали: у бабы волосы длинные, да ум короткий. Как бы не так! У нас, у мужчин, ум прямой и неповоротливый, как телега, и о других мы судим только по себе, значит, в этом смысле мы эгоисты. А женщина… слабая женщина стремится и себя защитить, и мужчину к рукам прибрать, заставить его служить себе, своим интересам. Это тоже эгоизм, но более изощренный, утонченный. И мужчины в этом смысле просто глупые рыбы, они клюют на красивую наживку, вовсе не думая о том, что на берегу выжидает этого момента коварный рыбак. Вот как о женщинах писал один поэт-геолог: «Знаю, где имеется нефть, но не знаю, где у женщины душа». По-моему, очень точные стихи!
– Да ты, Гена, самый настоящий очернитель! – сказал я. – Я с тобой согласиться не могу.
Он пожал плечами.
– Потому, – продолжал я, – что твоя мысль однобока. Ты не принимаешь в расчет лю… любовь, – Не знаю, заметил ли Граф мою запинку, потому что, говоря так, я думал о Наде, думал о том, как далека моя Надя от образа женщины, который так расписал Граф. Нет, Надя не такая! И разве любовь – это красивая наживка? Какая-то глупая доморощенная философия, вот что.
– Любовь?! – Граф в нарочитом изумлении вскинул бровями. – Что же это такое и где вы эту самую любовь нашли?
– Я не искал ее. Она сама находит людей, – добавил я с раздражением. – Да и вообще, Гена, почему вы убеждены, что все обстоит именно так, как вы говорите?
– Просто потому, что я знаю жизнь и знаю, что так называемой любви нет. Если, конечно, разуметь под этим то самое высокое чувство, о котором написано столько прекрасных книг. Вы можете представить что-нибудь похожее на любовь Анны Карениной? А если вы найдете в нашей жизни нечто, что хотя бы напоминало любовь Нарспи и Сетнера [5]5
Нарспи и Сетнер – герои поэмы «Нарспи» чувашского поэта-просветителя К. Иванова.
[Закрыть], я встану перед вами на колени. Такая любовь и нынешняя молодежь – это что-то несовместимое, как день и ночь.
Граф говорил торопливо, словно боялся, что я перебью его, лицо его раскраснелось, глаза возбужденно блестели. Видимо, обо всем этом он много и упорно думал, с помощью книг убеждая себя в своих мыслях. Но и я тоже разволновался. Надя не шла у меня из головы, и я защищал не вообще любовь, а то, что сам испытывал, что пережил.
– Нет, – сказал я, – любовь есть, иначе бы жизнь людей была невозможна, люди бы сделались скотами, животными.
Но Граф упрямо стоял на своем.
– Есть, разумеется, но до того куце и убого это самое чувство, что сравнить его можно только с насморком – хватает на неделю, не больше.
– Можно подумать, что сию горькую чашу вы испили до дна?
– Не исключено, – сказал Граф и замолчал. – Впрочем, вам пора отдыхать, извините, я вас совсем заговорил. – Он швырнул книгу на стол.
«Мое место» оказалось за тесовой перегородкой – длинная узкая комнатка с окошком на улицу. Тут помещалась только деревянная кровать, аккуратно заправленная, да пара мягких стульев. И все было так нетронуто-чисто, что я подумал, что Граф сюда и не заходит. Видно, здесь спала его жена перед тем, как вовсе уйти из этого дома…
– Вот, – сказал он, – располагайтесь. – И поспешно вышел, словно ему невыносимо было видеть эту комнатушку с кроватью. Но когда я уже лежал, когда веки мои уже слипались, когда я проваливался в сладкую светлую яму сна, Граф спросил бодрым голосом:
– Вы не спите?
– Нет.
– Знаете, я сейчас подумал! У тех дворян, может быть, и была любовь, потому что у них было достаточно праздного времени для всех этих страстей и переживаний вокруг любви, вот она в описаниях и выглядит такой утонченной и недосягаемо-прекрасной. А вот мне, современному человеку, для этого дела отводится слишком мало времени. Восемь-десять часов в сутки я работаю, потом заботы домашние, а тут еще радио, телевизор, газета. Любое сообщение, любая мелочь требует к себе внимания, не говорю уже о больших политических событиях. И вот так получается, что о событиях на каком-нибудь Мадагаскаре я думаю гораздо больше, чем о самом себе, о своих чувствах к Люсе… ну, то есть к какой-нибудь женщине. И это уже у меня входит в привычку, в норму жизни. Поэтому вся любовь сводится к удовлетворению биологического закона, вот и все…
«Ага, Люся…» – подумал я, засыпая.