Текст книги "Запоздалый суд (Повести и рассказы)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Пока я шел по наезженной дороге, как-то даже не особенно сознавал, куда иду и зачем: то засмотрюсь, как снег березку согнул дугой над дорогой, то где-либо над головой вдруг дятел ударит… А когда показались Сявалкасы, я вдруг отчего-то заволновался. Даже мысль мелькнула: не повернуть ли обратно восвояси? Но я обозвал себя трусом и зашагал дальше. Ведь не воровать же я иду! Не к чужой жене на свидание!..
Так-то оно так, но вот первые дома, первые встречные люди, которые, разумеется, меня не знают – «не наш человек», и под этими взглядами я испытываю странную неловкость оттого, что я не в Кабыре, не в своем Кабыре, а бог знает где. Но ведь сегодня воскресенье, мой день, чего хочу, то и делаю!.. Однако во мне словно черт какой проснулся и перечит мне: «Так-то оно так, но Бардасов и по воскресеньям работает, он вообще не знает, что такое отдых!»
Эту черту я знаю за собой, когда сам себя уличаю в каком-нибудь малодушии или поступке. И не мало она мне приятных моментов в жизни испортила. Впрочем, не знаю, приятных или нет, но ведь вот иду я сейчас, например, к Люсе, и думать бы, кажется, о ней, так ведь нет же, другие мысли лезут! Про Кабыр, про Бардасова, имею я право на воскресенье или не имею, когда другие работают. И почему во мне так укоренилась мысль, что я живу не для себя в первую очередь, а для других? Ну, это, может быть, так и должно быть, потому что другие коммунисты, состоящие со мной в одной партии, доверили мне больше, чем кому-либо другому из своих товарищей. Но почему именно мне они доверили? Потому ли, что работаю больше других? Правда, мне хотя и положено два выходных дня в неделю, но суббота для меня обычный рабочий день, – так уж я сам себе определил.
И только в воскресенье отдыхаю: хожу к маме в Хыркасы или читаю книги, журналы да еще вот над лекцией сижу… Но это как отдых, а Бардасов и в воскресенье целый день в хлопотах. Выходит, что есть люди, которые работают больше меня… Тогда… тогда, может, у меня больше знаний, ведь в общей сложности я учился лет двадцать, да, да, двадцать лет!.. Но ведь и другие… И сам но знаю, почему доверили. Но сам для себя я твердо знаю: для себя мне ничего не надо, а самое сильное мое желание такое: пусть сначала все люди вокруг меня будут счастливыми, пусть сначала у них кончатся все горести в жизни, тогда и я буду счастлив. Поэтому, может быть, у меня так нескладно получаются отношения с девушками, то есть я хочу сказать про Надю. Как будто мне мало было, что я буду счастлив, женившись на Наде, все чего-то тянул, откладывал, и вот дооткладывался! Ладно, бог с ней, с Надей, ей, видишь, Николай Николаевич пришелся по душе со своим гарнитуром производства ГДР, пускай… Конечно, мне никто не запрещает думать о своей персоне, заботиться о себе, но отчего так выходит, что для себя, только для себя я и шагу не могу сделать? Не знаю… Мне почему-то скучно заботиться о себе, о своем благополучии, о благах для себя. С той же квартирой. Дали бы, ну и хорошо. А теперь вот в Кабыре я живу, и мне тоже хорошо, и жить у Дарьи Семеновны мне очень нравится. Мои потребности личные таковы, что мне вполне хватает моей зарплаты, которая составляет семьдесят процентов зарплаты председателя колхоза, – такой порядок, и я не задаюсь мыслью, верно это или нет, потому что мне моих ста шестидесяти рублей достаточно. Короче говоря, такой уж, видно, я уродился, иначе жить не могу, не умею.
Сявалкасы… Большая, однако, деревня, не меньше, чем мой Кабыр. Иду праздным шагом, и ничего вроде бы мне здесь и не надо, а сам, однако, постреливаю глазами вокруг: не попадется ли навстречу Люся. Так и дошел до клуба – деревянного здания в два этажа. «Моя библиотека на втором этаже, как поднимешься по лестнице, вторая дверь направо…» Все верно: лестница, вторая дверь – «Библиотека». Ну что ж, прибавится еще один читатель. И я открываю дверь. А Люся – навстречу!
– Ты?! – И застыла на пороге, – А я собралась домой… – И покраснела.
– А я помешал?
– Нет, нет, что ты! Но почему не позвонил?
– Я пытался, но мне сказали, что на линии авария.
– А ты знаешь, Саш, с утра я была уверена, что ты придешь, сама не пойму!.. Ты получил письмо? Да? И тебе спасибо за открытку, а то я уж стала думать, что ты забыл меня. Правда, правда!..
Я обнимаю ее и говорю, что очень соскучился. Да, как это и не странно, но именно сейчас, в этот миг я осознаю, с какой тоскливой и холодной пустотой в душе я жил, нет, не жил даже, а тихо и незаметно прозябал.
– Пусти, войдет кто…
– Нет, не пущу, пусть входят, пусть видят!
– Какой ты смелый сегодня!
– Потому что я люблю тебя…
Она смотрит на меня, и взгляд ее как-то удивительно туманится.
– Ты что?
Она прячет лицо у меня на груди.
– Ты плачешь?..
– Нет, сама не знаю…
Мы стоим у замерзшего окна, Люся протирает пальцем лед на стекле и говорит:
– Знаешь, Саш, о любви вообще так много говорится и пишется, так много!.. А в жизни я не слышала, чтобы один человек другому сказал, что он его любит… Правда, правда.
А Генка? – хочется спросить мне, по я молчу, я вдруг понимаю, что по выскочи у меня теперь это признание само собой, в другую минуту его не вытащить из меня и клещами. И чтобы изменилось в наших отношениях, не скажи я его?.. Изменилось? Но вот Люся – я не видел еще такой ее…
А в библиотеке холодно, и я говорю в шутку, не затопить ли нам печку. Уж чего-чего, а печки топить я умею, и на старости лет я вполне могу идти в истопники, да и не помешают лишние денежки старичку на пиво, нет, не помешают! Кроме того, вполне можно выкроить и старушке на стакан семечек! Ах, старушки семечки не лузгают? У них разве нет зубов? Ну, тогда можно будет расколоться на мармелад, так и быть, расколюсь с получки на мармелад, если, конечно, старушки любят мармелад? Нет? Ах, они любят шоколадные конфеты! Это, конечно, посложнее, но так и быть, так и быть!.. Три печки? Три круглые печки на одну-единственную библиотеку? Прекрасно! Я их так накочегарю, что возопят все книжки голосами своих авторов. А вот эти, с такого прекрасного стенда – («Новые книги чувашских писателей», просто в окно полезут, потому что прекрасные чувашские писатели как раз пишут о любви вообще, а не о любви одного человека к другому. Не читал новые книги чувашских писателей о тружениках села? Это не важно, читал или не читал, но сказал правильно, да, очень правильно!..
Люся смеется, а я расхожусь еще больше.
Однако ей нужно сходить домой. Прекрасно, пока она ходит домой, я буду топить печки, тем более что дрова уже припасены.
И вот она уходит, заперев дверь на ключ, а я затапливаю все три печки. Дрова горят хорошо, в трубах гудит, и я от нечего делать хожу вдоль стеллажей с книгами, рассматриваю фотографии на стендах «Прошлое Сявалкасов» и «Сявалкасы сегодня». Очень интересно. «1932 год. Первый трактор в Сявалкасах». За рулем маленького трактора на больших колесах гордо восседает парень в расшитой рубашке и в кепке с огромным козырьком. И какой гордый взгляд!.. «1932 год. Молотьба». Толпа мужиков и баб стоит, подняв высоко над головой цепы – позируют. Все в самотканых рубахах, в лаптях… А вот молотят на лошадях. Я слышал, что были конные молотилки, но сам таких не видел… Фотографии скособочившихся изб под соломенными крышами, установка первого телеграфного столба в Сявалкасах… Вот, оказывается, как все это было!..
А «Сявалкасы сегодня» – это словно другой мир, другая планета; одни кирпичные фермы и свинарники – что тебе дворцы!.. Ну, это мне все знакомо. А вообще говоря, очень хорошо, надо бы и мне в Кабыре организовать нечто подобное: «Прошлое Кабыра» – «Кабыр сегодня».
А можно еще и третий стенд: «Кабыр завтра»! Да, очень может интересно и наглядно получиться. И когда наконец приходит Люся, я спрашиваю, кто сделал такие хорошие стенды? Оказывается, все она сама.
– А карточки эти по домам ходила и выпрашивала.
Вчерашнее и сегодняшнее… Неужели наша сегодняшняя жизнь лет через тридцать – сорок покажется поколению, которое сейчас еще и на свет не народилось, такой же убогой и скудной, какой кажется мне прошлое? Наверное, деревни тогда превратятся в благоустроенные городки, труд людей будет легким и приятным. Может быть, и мы с Люсей еще увидим эту жизнь, хотя нам и сейчас не так уж плохо, тем более что у Люси в сумке оказалась пропасть вкусной еды.
– А вот еще и картошка! Мы сейчас испечем. Знаешь, как вкусно! Мы иногда с девчатами соберемся, ну, с клубными, нас тут трое работает, заведующая – Таня, и худрук – Света Птицына, мы картошку печем и целый вечер проговорим.
– Мужчин, конечно, костерите по всем статьям!
– И достается, а что!..
Зимой день короток, и пока мы сидели у печки в свете пламени, окна в библиотеке померкли, посинели, нас окружал таинственный уютный полумрак, и не хотелось уже ни шутить, ни толковать о неравноправии мужчин и женщин (в доказательство того, что мужчин следует костерить на каждом углу, Люся даже принесла какую-то брошюрку, где была изложена история «женского движения» и говорилось о том, как две девицы были приняты на службу в акцизное управление Херсонеса и что из этого получилось). Все это казалось чем-то далеким и ненужным, все это не имело к нам отношения, а хотелось просто сидеть молча и глядеть на жаркие угли.
– Бог с ним, с этим движением. – И я обнимаю Люсю, и так мы сидим перед печкой.
Вот уже и дрова прогорели, уже белые угли подергиваются темным налетом, и надо бы закрыть трубу, как положено истопнику…
– Люся, – говорю я, – а ведь я пришел тебе сказать…
Я чувствую, как она насторожилась в ожидании.
– Я пришел сказать… – Но отчего мне так трудно вымолвить вслух то, что в душе я решил?..
– Ты уже сказал. – И она еще тесней прижимается ко мне. – И я… я тоже тебя люблю, Саш…
– Нет, я пришел сказать: ты бы пошла за меня замуж?
Она долго молчит.
– Ах, Саш!.. – И даже слегка отодвигается от меня. – Я… Я чего-то боюсь, ведь эта семейная жизнь… Ты знаешь…
Я понимаю, о чем она хочет сказать: о своей жизни о Генкой, но это мне не важно, это меня не касается, мне наплевать, что там у нее было с Генкой, ведь я не маньяк, не филистер какой-нибудь!..
– Все зависит от того, любим мы друг друга по-настоящему или нет.
– Да ведь семейная жизнь может перемолоть всякую любовь, даже трижды настоящую.
– Откуда ты все это знаешь? Из книжек своих? Да сейчас я их все в печку покидаю, гори они синим пламенем!..
– Нет, Саш, не из книжек, а по людям. – И она грустно улыбается. – Ты еще не видел моего отца.
– А что это за зверь такой?
– Да он, как и Генка, свихнулся на семейном вопросе и теперь поедом ест меня за то, что я ушла от него. И маму извел окончательно, просто хоть из дому беги.
– Но маме-то за что попадает?
– За то, что она испортила меня книгами разными. Его бы воля, он всех бы заставил выучить наизусть одного своего любимого Томаса Мора. Да был такой утоиист, и вот отец на нем свихнулся, вернее, на его теории любви при социализме. Смешно сказать! Отец мой добрый и наивный человек, образование самое поверхностное, и вот наткнулся на Томаса Мора, и открылись ему сразу все «секреты» мира, а главный «секрет» в том, что если женщина вышла замуж, она должна весь век свой любить его и жить с ним. И вот он гонит меня обратно в Кабыр…
– И правильно делает! Твой отец сердцем чует, что счастье твое в Кабыре. Он просто еще не знает, что и я живу в Кабыре!
– А если ты перестанешь меня любить? – серьезно спрашивает Люся.
– Да мне просто некогда будет перестать тебя любить!
– Посидим лучше молча да погорюем о картошке, которая превратилась в угольки. Очень вкусная была картошка!..
И мы опять сидим обнявшись. И как хорошо – поговорив о теориях, забыть о них и жить так, как хочется!
Вот и Люся, точно подслушав меня:
– Я все время пытаюсь пойти против своего сердца, и почему-то мне часто делается так страшно, что кажется – сойду с ума… И почему нельзя увидеть, какое у у нас будущее?
– Самое прекрасное, – говорю я. – Самое прекрасное… Только поменьше читай теории да побольше слушай свое сердце…
8А Бардасов опять исчез, и опять звонки: снаряди две машины на станцию за цементом, из «Победы» приедут за соломой и привезут элитный ячмень, надо принять… Какая «Победа?» Какой ячмень?.. Все эти «операции» с куплей-продажей, с менами-обменами я плохо понимаю, тем более что Бардасов по телефону не много-то и объяснит, однако Михаил Петрович в этом деле знаток тонкий, хотя и он не может сказать, где эта «Победа», в каком районе – в пашем такой нет.
Но вот звонок из самого Горького! Надо, говорит, подобрать пятнадцать человек для временной работы на Горьковском автомобильном заводе, а за это они капитально отремонтируют нам две автомашины!
– Будут как новенькие, как новенькие! – кричит радостно в трубке голос Бардасова.
Оказывается, подобные «командировки» колхозников в «Серпе» не в новинку! Ну и ну!..
А тут еще Граф со свадьбой! Пришел ко мне в партком хмурый, расстегнул полушубок, ногу на ногу закинул, бьет перчаткой по колену:
– Нехорошо вы поступили, Александр Васильевич…
– Сам знаю, что не очень хорошо – сбежал, можно сказать, да так получилось, что делать…
– Под давлением общественного мнения, – усмехается Граф.
– Кроме того, ты ведь собрался жениться, так что рано или поздно мне все равно бы пришлось сматывать удочки.
– Говорят! Вот деревня! Ты только подумал, а тут уж говорят!
– Но ведь так оно и есть, а?
Он молчит, бьет перчаткой по колену.
– Да. – И улыбнулся смущенно. – Решил еще разок попытать.
– И свадьба уже назначена?
– Да. И просьба у меня к вам такая: будьте на моей свадьбе хыйматлах-атте[ Хыйматлах-атте – посаженый отец.].
Хыйматлах-атте?! Меня даже мороз по спине продрал. Не потому, конечно, что вот, дескать, секретарь парткома и хыйматлах-атте на свадьбе, хотя, признаться, раньше я очень рьяно отказывался от подобных ролей, считая, что партийному человеку это не к лицу. По это по молодости, так сказать, лет, а как-то в одном разговоре Владимиров признался, что вчера стал кумом, красным кумом! И еще он сказал, что в том, чтобы принимать участие в хороших национальных обрядах нет ничего предосудительного, потому что теперь все эти обряды имеют уже совсем не тот смысл, что было прежде, это своего рода праздник, так что чуждаться нам, партийным, таких праздников не стоит. И это, конечно, очень правильно, зачем же отгораживаться от людей, тем более во время праздника! Так что с этой стороны я не колебался, не раздумывал. Меня другая сторона смутила. Если я стану, значит, хыйматлах-отцом Графу, то… то Люся невольно будет ему хыйматлах-матерью! О!.. И я чувствую, как краска заливает лицо. Но ведь что-то надо отвечать, и вот я кручусь: когда свадьба да расписались ли, много ли народу и прочее. Мало того, довертелся до того, что говорю:
– А ты хорошо все обдумал, Гена? Не подождать ли?..
– Подождать? – изумляется он.
– Ну, я бы сказал маме, чтобы пива сварила на свадьбу…
– Нет, Александр Васильевич, ни к чему пиво. Я хочу сделать свадьбу без капли водки и без ложки пива. Пусть посмотрят кабырцы, какие должны быть свадьбы у культурных людей в социалистическом обществе. Ну и вас в хыйматлах-атте зову с умыслом, – улыбается Граф. – У меня ведь, Александр Васильевич, сами знаете, родни в Кабыре очень мало, а через вас я породнюсь, можно сказать, со всей колхозной парторганизацией!
– А не боишься, как мы возьмем за бока своего родственника в случае чего? Не боишься?
– Нет, не боюсь.
– Тогда мы обсудим этот сложный вопрос на очередном партбюро и выделим тебе в хайматлах-атте самого достойного человека из пашей организации.
Это Графу нравится. Он смеется. Но только не Карликова, только не этого мужика!..
– Все решит тайное голосование, да, только тайное голосование!
– Вот это будет свадьба! Свадьба века! Ха-ха-ха!.. – И уже наотмашь бьет перчаткой но колену. – Свадьба века!..
И когда он уходит, смеясь, я гляжу ему в спину, и мне вдруг приходит на память Красавцев: «Молодось, молодось!..»
Но как, однако, приятно, когда человек, кто бы он ни был, уходит из парткома в хорошем настроении!.. Только, правда, не всегда это бывает. Вот есть у меня в Тюлек-касах коммунист, пожилой человек, инвалид войны Егор Егорович. Шел я третьего дня туда на занятие кружка по изучению истории КПСС, который ведет Гордей Порфирьевич и прекрасно, надо сказать, ведет, очень интересно рассказывает, ну и шел я, значит, в Тюлеккасы, а дорогу перемело, но вот вдруг свежий санный след! Ага, думаю, за сеном ездили. Поглядел в сторону, где стожок стоял, а там сена на снегу насыпано и разбросано, что еще бы целый воз собрался. Пошел я туда и нарочно поглядел на это брошенное сено. Правда, было и гнилого достаточно, верхние пласты и одонье, но ведь сгодилось бы на ферме хотя бы коровам под ноги бросить, и к весне был бы прекрасный навоз, прекрасное удобрение на поля, из-за которого мы столько бьемся. А тут вот брошено!.. Так мне отчего-то досадно стало! Вот тебе и трудодни, вот тебе и колхозное богатство!.. Но делать нечего, первым делом поинтересовался у бригадира, кто за сеном сегодня ездил. А он и в самом деле какой-то странный человек – испугался чего-то и виновато так, словно дите, опустил передо мной лысую голову.
– Да что, – говорю, – кого вы наряжали за сеном?
А он – я да мы, да у нас как положено, да оно конечно, а что – я? что – конечно?
Тут уж я начал злиться и так официально, сухо говорю:
– Товарищ Яковлев (а потом мне Гордей Порфирьевич со смехом сказал, что Яковлев пуще всего боится, когда его называют «товарищ Яковлев», и оглядывается, словно не уверен, что это к нему. Правда, и тут он тоже этак заозирался). Товарищ Яковлев, – говорю, – вы мне скажите просто – кто у вас сегодня возил сено на ферму. – Раздельно так выговорил, как учитель на уроке, когда диктует.
– А… Этот, ну, как… Да если что не так, мы живо, мы…
Да, пожалуй, он не такой и бестолковый, а скорей хитрый и валяет дурака, прикидывается этаким простофилей, а сам, видишь, «если что не так…»
К тому же он, видимо, во мне все еще подозревает какого-то контролера из района, перед которым надо скрывать и всякие неполадки, и свой ум, а то ведь ненароком еще контролер подумает, что ты умней его, а такого порядка контролеры терпеть не могут, я это знаю. А вот прикинуться дурачком, если ты, конечно, в самом деле не дурак, ломать этакого ваньку деревенского и смотреть ревизору в рот, вот это они любят больше всего на свете… Впрочем, не знаю. Но все-таки я добился вразумительного, если можно так выразиться, ответа:
– Да ведь он возит у нас, ну, вы его знаете, инвалид войны, орден у него есть.
– Егор Егорович, что ли?
– Ну, он, он самый!
– Да так бы и сказал сразу, а то все вокруг да около!
– Так-то оно так, да кто его знает… – И опять виновато склонил свою лысую голову.
Конечно, я не стал выговаривать Егору Егоровичу прямо здесь, на политзанятии, потом, думаю, при случае, а случай и подвернулся на другой же день: идет Егор Егорович по коридору правления, стукает своей деревянной ногой.
– Здравствуй, – говорю, – Егор Егорович, чего приехал по такой погоде?
Глазами черными, цыганскими сверкнул, губы поджал, по усам туда-сюда провел корнями пальцами.
– Наше дело, товарищ секретарь, крестьянское: где чего выпросить, где чего украсть.
– Ну, ну, знаю, знаю вас, бедных родственников! Зайди ко мне, как выпросишь.
– Да я уж вое, готов! – И застучал за мной на деревянной ноге.
Разговор у нас получился трудный, хотя и тема-то была не нова. Он не отпирался, что оставил сено, не прикидывался дурачком, не клялся, что впредь такого не повторится.
– Да, плохо получается, я с тобой согласен, секретарь, – сказал он. – Я ведь сам и ребятам своим, и кому другому такие же слова говорю, какие ты мне сейчас… Да привычка какая-то чертовая, что ли? И ведь сам я и сено-то метал, и про остожья думал: чего, думаю, мы остожья-то не поставим, погниет сено-то!.. А тут везут кучу за кучей, метать надо, работать, некогда думать, ну, так и сметали…
– И душа не болела?
– Душа-то? – Он ухмыльнулся. – Как тебе сказать…
– Так и скажи.
– Да ведь так и говорю: привычка чертовая. Душа-то не железная, болит-болит да и перестанет. Опять же рассуди: ловко ли мне на снегу с моей-то ногой управляться? Да если в голове еще такое рассуждение: ну, поползаю я по снегу, соберу все, и гнилое соберу – для навоза сгодится, да ведь наши же доярки на ферме его и выкинут, да еще на меня и накричат, что гнилье привез коровам! Их тоже попять можно: дело ихнее – молоко доить, а не навоз копить к весне. Вот какое рассуждение, секретарь. Плохое, конечно, рассуждение, сам понимаю умом-то, да что сделаешь?.. Возьми – раньше-то, эти бы остатки я и себе на двор увез, тайком бы увез, а теперь оно мне не нужно, у меня своего сена вдосталь, так что и ни к чему…
– А что, крепко в «Серпе» таскали по своим дворам колхозное сено?
– Воровали-то? Было, было!.. – Он засмеялся. – А сам я, грешным делом, чуть концы не отдал на силосной яме ночью!..
– Как так?
– Та так! Приехал я, значит, на початую яму и давай на сани накладывать. А чтобы не так заметно было, не в ширь рою, а в глыбь, норой, значит. Да, наверно, не я первый тут был – такая уже пещера получалась. Ну, думаю, еще одни вилы – и долой, а то обвалится. И только это я подумал так, крыша-то земляная и осела, и прикрыло меня, голубчика. Я туда торкнусь, сюда, и нога-ми-то упрусь, и руками скребусь, – ничего не поддается, пустое дело. Ну, тут разные мысли полезли в башку. Не про смерть, нет, а про то, как утром приедут за силосом да и обнаружат меня! Вот, думаю, позору-то будет! Милиция, суд, о, господи!.. И ведь все таскают, знаю, и начальство давно козла ловит, чтобы, значит, показательно наказать, и вот, думаю, козел-то сам поймался. А тут и крыша оседать стала, давит меня все крепче и крепче. Тут уж и про позор забыл! На фронте так не пугался, как тут – такой страх напал! И заорал я во всю мочь. И знаю, что без толку орать ночью в чистом поле, а ору. Сколько прошло, не знаю, только вдруг слышу: кто-то скребется ко мне сверху. Ох, секретарь, не вспоминать лучше!..
– Да кто же скребся-то?
– А Бардасов, вот кто! Он тогда агрономом был у пас, а не председателем, но уж тогда мы его боялись на этих делах пуще сатаны. Ну, до милиции, до суда дело не доводил, но все мы у него на учете были. И я вот оказался. Вызволил он меня; это само собой, чего тут говорить, велит обратно силос с саней свалить, да что тут силос, я готов перед ним на колени стать…
– Значит, Бардасов от смерти спас?
– Значит, спас. Так выходит. – И Егор Егорович грустно улыбнулся. – Меня-то таким макаром отвадил, да народу-то в колхозе много, не одна сотня, где за всеми уследишь, вот и вошло у народа в привычку – тащи, где плохо лежит. Оно и другое взять, время было тяжелое в крестьянстве.
Мы помолчали. Он не спешил уходить, не порывался. Он еще так сказал:
– А что теперь делать с этой привычкой, ума не применю. И трудодни те же от того же. Ты вот все толкуешь на эту тематику, а боюсь я, что этак не своротишь.
– Пу, а сам ты как на это дело смотришь?
– Сам-то?.. – он стрельнул на меня быстрым взглядом. – Да я что, как все, так и я.
Он опять переходил на этот шутливый тон, словно прятался в некую скорлупу. Но я сказал серьезно, и даже с какой-то душевной болью это у меня вышло:
– По что же делать, Егор Егорович? Ведь надо ломать эти старые привычки, ты сам говоришь!
И он тоже серьезно и медленно сказал:
– Да, делать надо что-то, чего-нибудь придумать.
Разве я возражаю? И если бы речь шла о какой-нибудь партийной проблеме, о партийной работе, другое дело. А у этого вопроса и хозяйственная сторона есть, и психологическая, так сказать, подоплека, и даже историческая, если хотите, – ведь сознание человека, даже такого, как Егор Егорович, вон в какую даль уходит корнями!.. И все это охватить разом у меня, честно признаться, не хватает соображения. Если бы, допустим, мне открыто оказали: дело обстоит так-то и так-то, человеческие мысли такие-то и такие-то, устраивают ли они вас, как партийного работника? Нет, отвечу я, не устраивают. Не устраивают? Прекрасно, тогда засучивайте рукава и принимайтесь за дело, ведь вы партийный работник, вы политик, а дело политика – действовать, исходя из точного знания жизненного материала. В самом деле, разве не так? Значит, чтобы мне, как партийному работнику, целеустремленно действовать, надо знать, как обстоит дело в жизни, какие у людей реальные мысли и устремления. Но кто мне их скажет, скажет честно и откровенно? Возможно, однако, что мне, как партийному работнику и потом вроде бы ответственному за состояние жизни, эти честные и откровенные слова придутся не по шерсти, по я должен смирить свою гордыню ради будущего дела, ради той же самой жизни, которая не кончится сегодня, а будет и завтра, и послезавтра, будет продолжаться и тогда, когда меня не будет. Значит, что же такое получается? Выходит, что я должен смирить гордыню и быть готовым к работе, к делу, к действию? Хорошо, гордыню я смирю, ведь я очень внимательно выслушал Егора Егоровича, хотя мне не особенно и приятно было узнать, что я вот уже три месяца без всякой пользы «толкую на эту тематику». А не скажи он мне этих откровенных слов, я бы еще на «эту тематику» год долбил! Так, ладно, с этим ясно. Второе. Значит, я должен быть готов к делу, к полезной работе, от которой будет толк в жизни. Готов ли я к такому делу? Мне кажется, что готов. Мое сознание не отягощают никакие филистерские предрассудки, в моем прошлом нет никаких прегрешений перед совестью, я молодой и здоровый парень, у меня нет тайного желания урвать для себя лично никаких благ. Значит, я готов… Вот Бардасов мне сказал: надо отвернуть колхозников от трудодней, и я ринулся отворачивать, ринулся в это дело как застоявшийся конь, а оказалось по-жизненному, что бесполезно. Отчего? Да оттого, что ведь и Бардасов не семи пядей во лбу, он по хозяйственной части профессор, и как его винить, что он много моментов не учел, привычки там всякие, мнения-суждения, в тайну человеческую не проник… Вот Егор Егорович тайну эту мне немножко приоткрыл, но дверца тут же и захлопнулась, и никакими ее ключами не откроешь, никаким ломом не взломаешь, никаким решением собрания не распечатаешь…
Вот задача так задача. И гордыню смирил, и действовать готов, а что делать – не знаю, среди людей – как в темном лесу. А потому, что не ищу честного и откровенного слова о жизни, вот что. Генка вот иной раз начнет высказываться, так я, вместо того чтобы на ус мотать и мозгами своими соображать, останавливаю его, да еще в маньяки записал! Вот как получается… Ну, раз остановлю, два остановлю, а на третий раз он рукой на меня махнет. Да ведь на меня ли только! – вот в чем вопрос. Он, значит, махнет, да я махну, так мы и размахаемся, а толку что от этого махания? Ведь если по правде сказать, мне же первому и вред от этого махания: он на меня махнет да попутно и на неисправную проводку на ферме махнет: а, мол, шут с ней, не мое, гори она синим пламенем! Кому же будет в таком случае ущерб в первую очередь? Ни ему лично, ни мне, ни Бардасову, а всей колхозной жизни ущерб будет. А у кого первая ответственность за состояние колхозной жизни? У меня, как у партийного работника. Вот и выходит, что махание-то мне первому и вредно.
Но что же получается, если черту подвести? Получается, что мне надо побольше живых людей слушать и не пресекать откровенные высказывания, чтобы не боялись они искреннего слова, и тогда я буду знать истинное состояние жизни и точно определю направление своей полезной работы.