Текст книги "Запоздалый суд (Повести и рассказы)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Когда мы шли обедать, он вдруг сказал, что никак по придумает, куда бы меня определить на квартиру.
– Да мне пока и у Графа не плохо…
– Ну, что это за жизнь – два холостяка! А жена приедет…
Тут я признался, что пока не женат, но что у меня есть невеста. И сам не знаю, отчего у меня язык не повернулся назвать имя Нади.
– Тогда совсем хорошо! – обрадовался Бардасов. – Заканчиваем строительство столовой и начинаем дом для специалистов на четыре квартиры со всеми удобствами, и самая лучшая квартира твоя!
Мне вспомнился Владимиров, его обещание квартиры, и я грустно улыбнулся.
– Можешь не сомневаться. А невесте своей так и скажи: с квартирой порядок, и пусть мебель в Чебоксарах присматривает, колхоз может и ссуду под это дело дать.
Чему я обрадовался? Возможной ссуде или тому, что сегодня будет что написать Наде в письме: в житейском смысле она гораздо умнее меня, гак что и это ей будет небезразлично.
– А пока, значит, поживешь у Графа, – продолжал Бардасов. – Парень он толковый, да язык, правда, не в меру острый, что на уме, то и режет, не взирая, так сказать, на лица.
– Да, это я заметил.
– А ведь это, комиссар, не так уж плохо. Или как? Один такой язык на колхоз должен быть для пользы дела, правда?
Я пожал плечами.
– Ну, конечно, если ты его подстрогаешь маленько, – сказал Бардасов уже как-то серьезней, – из Графа вполне может получиться приличный человек.
– Голова у парня варит, я это заметил, – сказал я, хотя думал сейчас вовсе не о Графе.
– Да, к слову сказать, это ведь я из-за него в техникум-то поступил. – Бардасов засмеялся. – Ну, не совсем, конечно, из-за него, но был такой, знаешь ли, момент, теперь-то могу тебе признаться. Поступить-то поступил и вот до четвертого курса добрался с грехом пополам, но досталась эта учеба таким трудом, что не приведи бог! Практика только и выручила. Как начну, бывало, на экзамене рассказывать, почему мой «Серп» хозяйство перспективное, а вот, например, «Восход», сколько в него денег ни вколачивай, толку не дождешься, они только рот откроют и меня слушают. Или вот строительство. Много об этом говорят, много спорят, да все как-то впустую, потому что в расчет не берется реальная жизнь деревенского жителя. Городские инженеры планируют наше строительство по своим меркам, по своим потребностям, по своим вкусам. А тут надо бы делать поправку на наши вкусы и потребности. Или вот другое. Почему мы фермы и свинарники строим по кирпичику, и строим лет пять, не меньше? Почему бы эти самые фермы и свинарники не строить из сборного железобетона? Быстро и дешево… Ой, комиссар, да сколько всего! Вот покрутишься, все сам лучше меня узнаешь.
Мы шли по прямой, словно по линейке пробитой, лице, и я поглядывал по сторонам, стараясь, определить, в каком из домов живет председатель. Впрочем, была и другая мысль, связанная со своим жительством в Кабыре и с Надей: как бы она отнеслась к возможности жить в каком-нибудь из этих вот домиков с четырьмя окнами на улицу, с цветами в палисаднике?.. Председательские дома меня и прежде интересовали, когда приходилось приезжать в колхозы. Не знаю уж, верно или нет мое представление, но мне кажется, что по председательскому дому, по тому, как он живет, можно почувствовать и состояние жизни в колхозе. Во-первых, если председатель хороший хозяин дому своему, то таким же хозяйским заботливым глазом смотрит он и на все колхозное, все замечает и обо всем беспокоится, а эта забота какими-то незримыми путями передается и другим людям. А такого человека видно уже не только по делам или разговору, но и по глазам даже видно, по выражению лица. Или другая сторона. Как председатель в домашней обстановке живет, как разговаривает с женой, с детьми, с матерью или старым отцом, так он и с колхозниками ведет себя, но дома, ь семье, это его душевное качество заметнее, яснее проявляется. Вот почему меня всегда и раньше очень интересовали председательские дома. Приеду, бывало, в незнакомый колхоз, иду по улице и стараюсь определить, где председатель живет. А сейчас у меня был особый интерес. Я не то чтобы боялся разочароваться в Бардасове, нет, я отлично видел в нем крепкую, по-крестьянски хозяйскую хватку и умный расчет в делах, но как бы проверить хотел свои первые впечатления.
Однако все это в мыслях было где-то на втором плане, я слушал Бардасова, поддакивал ему, вроде того как: «Да, теперь трудно без учебы…» – а когда опять выскочило имя Графа, я вспомнил те два портрета на стенке и спросил, где его родители.
– Мать работала у нас в колхозе бухгалтером, да прошлым годом, как раз вот осенью умерла…
– Уж не Любовь ли Петровна?!
– Она самая. А что, слышал о ней?
– Слышал, много хорошего слышал. Любовь Петровна Воронцова…
– Верно. Прекрасная была женщина, это я скажу тебе прямо. А бухгалтер – таких, видно, мне больше не встретить. Если бы не опа, не знаю, как бы колхоз из нужды вылез. Это она научила меня делать из одной колейки две, научила своего рода финансовому риску. При лей у нас каждый рубль был в обороте, каждая копейка трудилась. Да, с бухгалтерией у меня не было забот…
– Ее муж был капитаном?
– Да, капитаном, но я его едва помню, ведь это было еще по время войны. В году сорок втором у нас в Кабыре стоял учебный батальон связистов, и мы, ребятишки, с утра до ночи осаждали школу, где они стояли и занимались своим делом. И вот у них командир был, лейтенант Воронцов, фронтовик. Он, конечно, был наш общий любимец, и мы толпой провожали его до Любкиного дома, где он стоял на квартире. Да, тогда была она для нас Любка, и как мы ей завидовали – ведь она могла трогать его фронтовые медали, когда лейтенант ложился спать: не спит же он в гимнастерке!.. – Бардасов улыбнулся грустно.
– Было тогда Любке лет семнадцать, не больше, и бабы в деревне только и судачили о «Любкином солдате» и как будто все чего-то ждали, какой-то трагической развязки, – в подтверждение своей правоты, что ли?.. Ну и насудачили – вскоре лейтенант Воронцов с батальоном ушел на фронт, а Любке стали приходить письма. Что уж там писал он, никто не знает, а между тем с фронта стали возвращаться ребята по ранениям, и ни один из них не мог пройти мимо Любки. Должно быть, и в самом деле красавица была она, да еще эти неутихающие разговоры о ней подогревали ребят, свахи и сваты не давали ей проходу. Не знаю, правда или нет, но будто бы ее даже хотели украсть по старинке. А ее собственная мать чуть ли не первой и свахой была – так уж ей не хотелось, чтобы Любка дожидалась «этого русского из чертовых куличек». Но тогда Любка уже работала в колхозе счетоводом, а счетовод по тем временам – чуть ли не первая фигура в колхозе. И какой начальник из района приезжает или там уполномоченный, уж не минует взглянуть на Любку. Одно время зачастил в Кабыр очень даже заметный человек из какой-то районной организации, и поговаривали даже, что «бросит Любка своего солдата»…
«Кто же такой?» – чуть было не вырвался у меня вопрос, но я промолчал.
– Но вот осенью в сорок третьем, – продолжал Бардасов с какой-то детской ясной улыбкой, – как раз овес косили, вошел в Кабыр старший лейтенант. Левая рука его висела на груди, в правой он нес небольшой чемоданчик. Все, конечно, сразу его узнали. Ребятишки понеслись по деревне с криком; «Любкин солдат приехал!» И я в том числе был…
Мы уже стояли возле калитки сбоку широких ворот, и Бардасов держался за кольцо. И я понял, что это и есть его дом, и как-то машинально взглянул на белую крышу из оцинкованного железа, на четыре окна по фасаду в резных наличниках, на густо заросший смородиной палисадник.
Уж не Красавцев ли наш – тот «заметный человек»? – подумалось мне. Он самый старый инструктор нашего райкома партии, ему лет пятьдесят, но вот уже несколько лет читает лекцию, которая называется «Любовь и дружба». Когда он говорит о дружбе, то приводит в пример взаимоотношения Маркса и Энгельса, а в подтверждение того, что «верная любовь бывает не только в книгах, по и в жизни», рассказывает о судьбе одной женщины, которую, как он уверяет, «мы все хорошо знаем». При этом он как-то странно смущается, краснеет, вскидывает вверх голову, точно видит что-то такое, чего никто видеть не может, а когда его просят назвать имя этой женщины, он долго трет себе лоб, кашляет в кулак, но так и не решается. Эта «судьба одной женщины» мне все казалась наивной выдумкой старого человека, но многое из того, что я сейчас услышал от Бардасова, мне было знакомо уже по этой лекции, изобилующей, правда, такими выражениями, как «лебединая песня сердца», «горящий факел своей любви»… Атак, по-жизненному, было очень похоже. После месячного пребывания в Кабыре, Воронцов опять ушел на фронт, и опять Любе приходили письма. В начале сорок пятого года по дороге из госпиталя Воронцов заехал в Кабыр на сутки и тогда в первый и последний раз подержал на руках своего шестимесячного сына Генку. Извещение о его смерти пришло Любе как раз в День Победы…
– За одну ночь она сделалась совсем седая, – сказал Бардасов, когда мы уже сидели за столом в кухне. – И никто не слышал, чтобы она голосила, как другие женщины…
– Это ты про Любу рассказываешь, Якку? – спросила его мать, ставя на стол миску с горячим супом. – Правда, это она только и не выла у нас, потому и седая сделалась. Хорошо, что еще умом не тронулась. А ты, сынок, из райкома аль из управления? – живо спросила она у меня.
– Из райкома, – сказал я.
– Вот ты-то мне и нужен! Скажи этому пустоголовому – пусть делает в колхозе детские ясли. До войны-то у нас были ясли, и его-то самого я там с годик держала, а теперь колхоз богатый стал, почему бы не завести опять ясли? Разве сидела бы я сейчас дома? А в деревне сколько старух по домам сидит с детьми, ты считал их, Якку?
– Хватит, мать, хватит, – отмахнулся Бардасов. – Надоело слушать, дай хоть поесть спокойно.
– Не надоело, знать. Районные теперь мягкие пошли, и жаловаться простому человеку некуда, – выговаривала старуха строго и бойко. – Будь я секлетарем, я бы вразумила тебя! Кирпича нет! А на фермы кирпич находится, все находится!..
Бардасов молчал, обколупывая вареное яйцо. Я понимаю, что разговор этот у них не впервые, что он носит скорее какое-то ритуальное значение, и помалкиваю, поглядываю на Якова Ивановича.
– А сам из каких краев будешь? – перескакивает на меня старуха.
– Из Хыркасов.
– Да чей же будешь-то?
Объясняю.
– А как же, знаю, знаю! Вместе с твоей матерью росли – я ведь и сама из Хыркасов. Да уж, верно, лет двадцать там не была. Да как-то, почитай, кабырские и все окрестные чуваши из одного племени – лесного.
Сказавши это, старуха как-то враз успокоилась, села в сторонке на лавку, расправила на коленях складки длинного льняного платья. Но недолго она молча просидела.
– Нас шестеро девок было у отца, а ни одной вот не пришлось в Хыркасах остаться, – говорила она живым, быстрым и приятным голосом. – Я самая младшая была, и десяти годов не исполнилось, как умерли друг за дружкой отец с матерью и перестал идти дым из трубы нашего дома. Мы на том месте жили, где сейчас больница стоит. Знаешь? Ну вот, и разбрелись мы все кто куда. Я-то до семнадцати лет по нянькам жила, чужих детей растила, ну, а потом замуж вышла, свои дети пошли, а тут и война…
– Ну, мама, будет, дай человеку поесть, – перебил Бардасов.
– А я то и говорю: кушайте на здоровье, сейчас и турых подам. – И она легко поднялась, сходила в сени за крынкой простокваши. Я подумал о своей матери. Она у меня не так еще стара годами, как Анна Петровна, но не так легка и ‘проворна на ногу, часто похварывает, а вот приходится жить одной. Но как в сущности похожи судьбы женщин, наших крестьянок, переживших войну. Анна Петровна проводила на фронт своего мужа, и моя мать, и так они остались одни с детьми, и как будто кончилась вся их жизнь, потому что после Дня Победы уже ожидать им было некого. А работа, пусть ее и много, пусть она и непосильная порой, не может убить в человеке всех надежд. И вот кажется им, что они, прожив лет по шестьдесят, и не жили будто. Да разве это и не так? Но и увериться в этом тяжело, вот они и рассказывают так охотно свои судьбы, надеясь найти в них те светлые минуты, ради которых и стоит человеку жить на земле. И не такая ли именно минута выпала на долю Любы?..
6И вот сын ее – Генка…
Он просит, чтобы я прочитал письмо Люси, его недавней жены.
«Петя, милый!..»
– Кто такой Петя?
– Ее школьный товарищ, первая, так сказать, любовь. – И Генкино лицо искажается мучительной, болезненной гримасой.
Читаю дальше: «Уже полгода нет от тебя ни весточки. Где ты? Что с тобой? И знаешь ли ты, какую я здесь выкинула глупость? Вышла замуж. В нашу деревню приехали электрики проводить свет. Вот я и познакомилась с одним парнем. Сначала он мне каким-то смешным показался. Длинный, как жердь, молодой, а уже лысый, хотя на лицо и симпатичный. Он много читает книг, с ним легко разговаривать, интересно спорить, и он показался мне очень умным человеком. Я полюбила его как-то вдруг, каким-то непонятным порывом. Да что я, девчонка! Даже мой отец полюбил его как родного сына. Конечно, я рассказала ему все честно и о тебе, про все, что у нас с тобой было, ведь я обманывать не умею. Увидел бы ты, как он мучительно переживал. И я впервые стала винить себя и обозлилась на тебя. Зачем я верила, глупая, твоим словам…
Сейчас я живу в Кабыре. Мать моего мужа умерла три месяца назад, и мы живем одни. Изба просторная, что тебе клуб. Мне сначала тут очень поправилось, а теперь этот дом мне опостылел. Мой муж работает электриком, ездит но району, дома бывает один раз в неделю, и я сижу одна в четырех стенах, как в тюрьме. На работу я не устроилась, здесь нет места ни в клубе, ни в библиотеке. Ездила даже в райком комсомола, а они только разводят руками и говорят: «Подожди». Но сколько ждать и чего? Целыми днями читаю книжки, и уже одурела от чтения, все противно стало. Такая скучища, хоть вешайся. И зачем я вышла замуж? Он там носится по белому свету, а я здесь сижу, как собака, дом стерегу, Неужели это и есть супружеское счастье?
Петя! Никогда не женись, если будешь так содержать жену – она от тебя сбежит. Ты еще на заводе работаешь? Когда пойдешь в отпуск? Приедешь ли в Сявалкасы? Напиши мне на старый адрес. Всего тебе хорошего, Петя. Будь счастлив. Люся».
Я сложил листок, сунул его в конверт и протянул Генке. Он взял письмо брезгливо, как жабу какую, бросил на стол.
Я чувствовал, что Граф ждет от меня каких-то слов, но что я мог сказать? Партийным работникам часто приходится вникать в разные семейные неурядицы, но в нашем райкоме, я знаю, только один Красавцев разбирает эти вопросы с какой-то страстью, с удовольствием, влезает в семейные драмы, как ледокол во льды, быстро выясняет правых и виноватых, дает советы, выносит решения. И вроде бы скандал утихает на какое-то время, все тихо-мирно, как вдруг разражается с новой силой. Но Красавцев уже потерял всякий интерес к этой семейной драме, она уже его не касается, он уехал читать лекцию «О любви и дружбе». И будь сейчас на моем месте Красавцев, он бы немедленно рассудил, кто прав, кто виноват, а я вот молчу. Мало того, я начинаю волноваться, потому что мелькнуло вдруг в голове: «Что бы ты сделал, если бы твоя Надя написала такое письмо?» И как-то мучительно сжимается все в груди.
– А как попало письмо к тебе?
– Случайно. Однажды мастер попросил пособие по электротехнике, а я вспомнил уже по дороге. Ну, пришлось вернуться. Люся сама и подала мне книжку, да еще в газетку завернула. Машина наша уже ждала меня на дороге, шофер сигналил. Я побежал, но будто кто меня дернул – обернулся. Люся стоит у ворот, за горло себя тискает, и такая бледная. «Что, кричу, с тобой?» Она только махнула так рукой и ушла. Конечно, я ничего не понял, а когда мастер мне письмо отдал, а я прочитал – конверт-то был еще не подписан, я все понял. Что делать? Побежал к мастеру отпуск просить. Ни в какую. Электриков не хватает, работа срочная. Тогда я заявление написал, мастеру отдал и в тот же вечер двинул в Кабыр пешком. Всю ночь топал. Было время подумать, правда? Только все ни к чему оказалось. Пришел, на крыльцо вскочил, а на дверях замок висит. Ключ из-под порога достал, а у самого руки трясутся. А тут еще индюки голодные налетели. Наподдавал я им, разогнал, вошел в дом, а на столе записочка белеет. Я уж понял, что там написано. «Давай, Гена, забудем, как мы жили вместе, забудем навсегда». Вот и все…
Генка помолчал, побарабанил пальцами по столу, искоса взглянул на конверт.
– С того самого утра я прямо-таки ненавижу всех баб на свете. – Он криво ухмыльнулся. – Жди меня, и я вернусь!.. Как бы не так! В сытой жизни ждать, оказывается, труднее, тут другие правила. Или не так?
Я пожал плечами. Надя, моя Надя стояла у меня перед глазами. Что она сейчас делает? Нужно сегодня же написать ей письмо…
– Да чего ждать, если есть в запасе всякие Пети, Васи, Коли, которые испортили их еще в десятом классе! Какие тут могут быть понятия о чести, о супружеской верности! Ты к ней с самым чистым сердцем, а у нее в душе какие-то змеиные помыслы. И это в восемнадцать лет! Нет, просто какая-то жуть берет, честное слово.
– Ты все преувеличиваешь, Гена, – сказал я. – Все не так просто…
– Да что там! Где искренние чувства, где настоящая любовь себя отстаивает и борется с пошлостью, там действительно все не так просто, но зато прекрасно. А где одна похоть, там элементарная мерзость, вот и все. И если эта похоть выдается за любовь, так это просто невежество, какой-то кошачий уровень интеллекта, вот и все. И ведь никто не научит этих юнцов ничему! Дважды два – этому учат, а вот что красиво и что безобразно – этому нет, не учат. Да и кто будет учить? Вот где настоящая сложность – учить некому! За основу взят какой-то ложный гуманизм по отношению к женщине. Слабый, дескать, пол, материнство и все такое прочее, и вот извольте падать на колени. А ей самой наплевать на то, что она жена, мать, что от нее в первую очередь зависит семья. Вот этому никто ее не учит, никто! Да что тут толковать. Сейчас женщина везде права: в любом месткоме, райкоме, суде. Теперь ведь начался век мужской вины. Не виноват только развратник, самец какой-нибудь.
Ну, это у я; чересчур, чересчур. Я не могу с этим согласиться, нет, и я пытаюсь перевести разговор на конкретный случай, я доказываю, что женщины ни в чем не хуже мужчин, что они способны и ждать, и страдать во имя любви, за любимого человека, способны стойко разделять с ним любые житейские трудности. Но я вижу, что Генка не слушает меня, он потерял всякий интерес к разговору, вздыхает и глядит в черное окно, потому что ведь уже ночь. Тут я вспоминаю, что так и не сумел написать письмо Наде, и решаю, что напишу завтра утром, да, обязательно утром напишу, встану пораньше и напишу.
Но я долго не могу уснуть. Я закрываю глаза и лежу так, но сна нет. Мне отчего-то опять вспоминается Красавцев, его лекция «О дружбе и любви», какая она гладкая, красивая, как в книгах, а в жизни вон как все бывает: запутанно, противоречиво. И как прав Генка, думаю я, что молодежь мало учат культуре чувств, культуре поступков, терпимости во взаимоотношениях во имя любви, любимого человека… А в Кабыре много молодежи, и вот как бы хорошо было поговорить с ними обо всем этом!.. И, уже засыпая, я вижу себя в переполненном каком-то зале, я говорю какие-то верные, точные, давно ожидаемые слова о том, что такое любовь, но сам я этих слов почему-то но слышу…
7– Если ты хочешь меня спросить, с чего и откуда тебе начать, то я скажу: начинай с Тюлеккасов. Пока мы их не отвернем от трудодней, за решение общего собрания я не ручаюсь.
Так сказал мне утром Бардасов. И вот я туда шагаю. Я вовсе не жалею, что отказался от тарантаса. Я даже не сел в самосвал, который ехал в Тюлеккасы за картошкой. Мне надо кое о чем подумать. Нет, я не сомневаюсь, что лучше, что выгоднее для колхоза. Тут мне все ясно. Но какими словами все это сказать тем женщинам, которые так яростно отстаивали свои интересы в лучшем заработке не завтра, а только сегодня? Вот в чем вопрос. И честно признаться, я не очень тороплюсь в Тюлеккасы. Ну и названьице у деревни! Тюлек – это тишина, покой, и можно подумать, что в деревне живут тихие, спокойные люди – тюлеккасинцы. Как бы не так! Теперь-то я знаю, что недаром они считают себя потомками пугачевцев. Наверное, во всяких спорных делах они даже и подогревают себя этими легендами, иначе откуда взяться такой устойчивой дерзости?
И как их «отвернуть» от трудодней?
И как бы я сам, окажись на месте той горластой красавицы Хвеклы, заговорил с председателем? Много ли думал бы о тех «двести тысячах свободных денег» в колхозе? Я бы считал, что это забота Бардасова, на то его и председателем выбрали, за то он и зарплату получает, а что сумел капитал колхозный скопить, за то ему спасибо, за то мы его еще на один срок председателем оставим. Но чтобы мне понятнее и ближе была вся эта бухгалтерия, ты и к моей зарплате прибавляй, ведь в конце концов колхозные капиталы не с неба падают, а нашим трудом растут. А старым житьем ты меня, Бардасов, не тычь, когда военная беда была у всей страны, я слова не говорила, за просто так работала от темпа до темна, да и потом не один год одной надеждой сыта была, про это я не вспоминаю, за те труды свои никого не корю и не попрекаю, потому как понимаю, куда шли труды мои. Но бот теперь-то они куда идут? В какую прорву? До каких пор нам еще ужиматься да копейку считать? Или ты, председатель, и в самом деле плохой хозяин трудам нашим, если мы у тебя как попрошайки нищие ходим, дай, дай, пальтуху ребятенку не на что купить к школе! Знать, в самом деле плохой, если за столько-то лет мы у тебя не можем из нужды выбраться – ведь не в лапти же нам обуться, не холщовые рубахи носить за-ради того, чтобы ты в лаковых штиблетах щеголял да на машинке по дорогам раскатывал со своим ординарцем Карликовым… Ты, может, скажешь в справедливое свое оправдание, что тоже работаешь и переживаешь? Знать, худо работаешь, не умеешь председательское дело править, иди с нами в поле картошку копать, а на твое место, может, поумнее человек найдется, будет беречь труды наши и о наших нуждах радеть, так вот, товарищ председатель, а других мнений у нас нету…
«Стоп, секретарь! – сказал я тут сам себе. – Так и заиграться можно, так нельзя».
Но почему нельзя? Ведь это только одна точка зрения, а не игра. Существует другая, такая же равноправная точка зрения на колхозные дела, вот и все. И моя забота – не забывать о них, иначе… иначе… Я не знал, что будет, если я встану на сторону мнения тюлеккасинцев или мнения Бардасова, потому что прав и председатель в своем стремлении еще больше укрепить колхозные капиталы. Ведь что такое двести тысяч для колхоза? Это все равно что двадцать рублей для одного человека, тем более по теперешним потребностям в технике, в строительстве, – смешно, в самом деле, строить сейчас из бревнышек ферму, где все будет делаться вручную, как это было в обычае еще лет десять назад. Уж если строить, так надо строить ферму с полной механизацией всех работ, и для такого строительства вряд ли хватит этих двухсот тысяч. «А зачем ее строить? – может сказать Фекла. – И старая больно хороша, сколько работали, и еще поработаем». Да, ради победы в споре за трудодни она может так сказать, она даже может и еще не один год работать на старой ферме, ведь она привыкла уже к ней. Но будет ли работать на такой ферме ее дочь или любая другая девушка? Нет, не будет. Но думает ли так конкретно о будущем своего колхоза «Серп» Фекла? Нет, не думает, ей просто и думать-то некогда, у нее своих забот много. Конечно, она будет довольна, если в колхозе построят новую ферму, но она будет рада вдвойне, если ее построят не в ущерб ее нуждам, ее заработкам. Но как это можно сделать? «А это уж ваша печаль!» И вот председатель оказывается как бы между двух огней. С одной стороны – справедливые претензии колхозников, и если их не удовлетворишь, не жди хорошей работы. С другой стороны – государственный план, который ты должен воспринимать как закон, а это в основном молоко и мясо, самое трудоемкое, самое сложное дело, но оно пока, к сожалению, не дает прибылей, потому что состояние животноводства в ваших колхозах оставляет желать лучшего. Это я знаю уже как зоотехник. Причин тут много. Во-первых, кормовая база. На наших бедных и неустроенных землях нельзя получать высоких урожаев. А раз нет кормов, нет молока, нет мяса. Но, допустим, завтра будут корма, но молока и мяса по-прежнему не будет, пока колхозы не займутся племенной работой. Пока в колхозах не будет племенных молочных и мясных стад, до тех пор будет просто перевод кормов, вот и все. А чтобы колхозу переменить стадо, нужно не год, не два, а лет пять, не меньше. Вот какой получается замкнутый круг. Но согласна ли Фекла ждать пять лет? И где у Бардасова гарантия, что именно пять, а не шесть, не десять? Нет у него такой гарантии. Да и чего ждать? Разве все это само собой упадет с неба? Вот и вынужден он на свой страх и риск искать такие «статьи дохода», которые бы давали прибыль сегодня, а не через год. Да и не один Бардасов только благодаря своему личному проворству, расчетливости и нюху на спрос создает эти «свободные деньги» колхозу. В колхозе «Гвардеец», например, наловчились выращивать прекрасный лук, и хотя колхоз считается молочным, но главная статья доходов – это лук. Другой колхоз «Знамя Октября» сколачивает свои капиталы продажей семян клевера – по двенадцать рублей за килограмм! Государство продает по шесть-семь рублей, однако в этот чувашский колхоз за семенами клевера приезжают даже из Ленинградской области. А в «Серпе» моем и того лучше – семена свеклы! И участок-то всего гектаров в десять, а вот, пожалуйста – создает колхозу капитал! Эта тихая слава кабырских семян так распространилась, что Бардасов продает их по цене в три раза выше государственной. Да ведь не то чтобы предлагал, нет, сами просят, сами и цену достойную предлагают. Вот ведь какое дело!..
Но как эту всю механику объяснить Фекле? Ведь государство планирует нам не семена свеклы, а мясо и молоко. Но чтобы в конце концов было у нас в достатке мясо и молоко и давало прибыль, надо выращивать незапланированные семена свеклы, а уж на эти деньги покупать удобрения для полей, технику, строить фермы, обновлять стадо. И при всем при этом надо, чтобы и Фекла трудилась ка поле не безразлично, не кое-как, но чтобы старалась. Но только за одно доброе слово она не будет стараться, нет, не будет, она уже сыта нашими добрыми словами, да, сыта. А если она возьмет да и махнет рукой на все наши планы, на все эти семена и на «свободные деньги»?
А вон уже и Тюлеккасы… В поле, где вчера еще убирали картошку, где дымились костры, никого уже нет, пусто, просторно, и только черные грачи вразвалку бродят по вскопанной земле, и клювы их белеют на солнце, как кости…
Теперь мне придется искать бригадира, поговорить сначала с ним один на один. Начну я, как водится, с того, сколько убрали, да сколько выходит картошки с гектара, да сколько еще осталось убирать. Конечно, если у него возникнет какая-нибудь претензия – плохо вывозят, к примеру, картошку, а им хранить негде, я не смогу решить ее, но пообещаю поговорить с Бардасовым. Когда мы об этом потолкуем, я начну речь о настроении в Тюлеккасах, о трудоднях. Он пожмет плечами и скажет: «Я-то что, как ведь народ…»
Так, бригадир. Кого я еще знаю в этой деревне? Гордея Порфирьевича Сергеева, секретаря тюлеккасинской парторганизации в десять человек. Ему семьдесят два года, а партийный стаж его пятьдесят лет. Это человек очень известный, в свое время руководил районом, а уже в пенсионном возрасте работал председателем колхоза. Когда он выходил на пенсию, ему предоставляли хорошую квартиру в Чебоксарах, но он отказался, и вот живет в своих родных Тюлеккасах, да и не просто живет, а работает секретарем, да вот сейчас еще и временно исполняет обязанности председателя сельсовета. Честно говоря, я очень надеюсь в своем предприятии на Гордея Порфирьевича, ведь у него такой авторитет в деревне.
Вот и все, кроме них, я никого и не знаю в Тюлеккасах. Да, есть еще тот самый Казанков, жалобщик, который продал корову для того, чтобы купить пишущую машинку. Но какая у меня может быть надежда на Казанкова?! Для изощренного в этих делах ума тут может быть даже прекрасная пища для очередной его петиции…
В самой деревне тоже тихо. По солнечной улице под облетающими ветлами бродят куры, перекликаются горластые петухи, и сколько я ни озираюсь, нигде не вижу людей. Так я иду по дороге. Но вот на рубленом маленьком доме вижу: «Колхоз «Серп». Контора тюлеккасинской бригады». И это мне привет, как улыбка, и я уже знаю, что мне делать, что говорить. Я даже могу сказать бригадиру, чтобы он послал за той самой Феклой, а пока ее нет, выспрошу все о ней: как работает, большая ли семья, где работает муж и кто он. Ведь когда все знаешь о человеке, с ним легче говорить, легче найти подход к нему.
И вот я бодро вбегаю на крыльцо, каблуки мои смело стукают по чистым половицам сеней, и я широко распахиваю дверь перед собой. А в конторе никого нет. Да, никого нет. Я стою посреди избы, разочарованно и с неудовольствием гляжу на пустой бригадирский стол с телефоном, я даже заглядываю за печку, но там только стоит связка флагов, которые, должно быть, вывешивают в деревне по праздникам. На бревенчатой желтой стене портреты Куйбышева и Фридриха Энгельса, на маленьком столике в уголке газеты и брошюрки, – все как полагается, отмечаю я про себя.
Наконец я сажусь на бригадирский стул, кладу руку на телефон, словно собираюсь куда-то звонить, но звонить мне некуда. Куйбышев с Фридрихом Энгельсом глядят на меня со стены и как будто улыбаются. Да, конечно, надо что-то делать, а то можно так просидеть здесь до вечера и никого не дождаться. А Гордей Порфирьевич дома, иначе где же еще быть старому человеку?
Так я рассудил, но оказалось, что и его нет.
– С утра еще уехал за желудями, – ответила мне по-русски женщина лет шестидесяти. – На шести подводах отправились.
Для свиней, догадался я и спросил, много ли они держат свиней.
– Мы свиней не держим, да и заставишь Гордея Порфирьевича на свое хозяйство работать. Куры только у нас да коза, вот и вся скотина, – посетовала женщина, но глубокого осуждения в ее голосе не было.
– Значит, и бригадир уехал?
– И он поехал, да всех-то их человек двадцать набралось с ребятишками. А вы, чай, не из района будете?