Текст книги "Дальняя гроза"
Автор книги: Анатолий Марченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Офицер взмахнул лайковой перчаткой, два солдата кинулись к Кешке, подхватили его за плечи, поставили на негнущиеся ноги и подволокли к столу, на котором лежала топографическая карта.
– Ты – сержант, артиллерист, – твердо отсекая слова, как бы не желая, чтобы они натолкнулись друг на друга, по-русски, и почти без акцента, сказал офицер. Сейчас, когда он стоял рядом с Кешкой, он уже не казался таким громадным и массивным. – Где есть твоя батарея? Как называется деревня? Сколько пушек? Ты должен отвечать честно.
Кешка молчал.
– Хорошо, – почти ласково произнес офицер. – Сейчас я буду давать тебе пистолет. И ты будешь стрелять в свою девочку. Выбирай, что тебе больше понравится.
– Нет... – судорожно выдавил из себя Кешка. – Нет!
Кешка скосил глаза и увидел Тосю. Она стояла, прислонившись плечом к косяку двери. Платье на ней было разорвано, крохотные, как у девочки-подростка, груди оголены. Она смотрела на Кешку пристально, почти безумно, как смотрят на человека, который делает последний вздох в своей жизни.
«Я же просил тебя: уходи...» Кешке чудилось, что он говорит вслух, но он только шевелил чужими, ссохшимися губами.
– Я отдавал твою девочку моим солдатам. Они очень заслужили такой подарок, – как о чем-то совершенно обычном, сказал офицер. – Теперь ты или расскажешь все, что обязан отвечать военнопленный, или будешь стрелять. Очень хорошо стрелять.
– Стреляй! Стреляй, Кеша! – крикнула Тося, но грузно подбежавший к ней солдат отшвырнул ее от двери.
– Вот пистолет. – Офицер со значением протянул Кешке вальтер. – Просто нажимай вот так. – Он показал, как надо нажать на спусковой крючок. – Очень смело нажимай. Из пушки ты уже стрелять не будешь, – добродушно хохотнул он, довольный шуткой.
– Нет! – отшатываясь от пистолета, выдохнул Кешка.
– Тогда я прикажу солдатам расстрелять тебя! Очень быстро расстрелять. – Офицер произнес это протяжно и таким тоном, будто обещал награду.
Он снова с театральным изяществом вскинул руку в лайковой перчатке, и подбежавшие солдаты выволокли Кешку из избы. Офицер последовал за ними.
Переступив порог, Кешка едва не задохнулся от яркого света. Казалось, само солнце ворвалось в его глаза, и он понял, что все окружавшее его сейчас – и это солнце, и небывало высокое небо, и земля, и деревья, – все это не сможет существовать без него и что ему нужно выжить. Если он выживет, то сможет спасти Тосю. Может, произойдет чудо... Так же как случайно его схватили, так же случайно могут и освободить...
– Считаю до трех, – теперь уже резко, враждебно отчеканил офицер и, подняв руку с зажатой в ней лайковой перчаткой, стал считать по-немецки: – Айн, цвай, драй...
– Стойте! – завопил Кешка. – Я согласен! Спрашивайте! Только ее, – он кивнул на Тосю, – оставьте в живых.
– Не смей, Кеша! Молчи! – простонала Тося, но выстрел оборвал ее стон...
В тупике
С того дня, как началась война, Вадька Ратников не видел вокруг себя людей, которые были бы столь же веселы и жизнерадостны, как Каштанов – тот самый лейтенант с лающим голосом, который отобрал в полку трех младших сержантов для отправки в артиллерийское училище.
Трудно было понять, чему он радуется. Сводки Совинформбюро были более чем неутешительны, чувствовалось, что многое, может быть самое главное, в них недоговаривается. Нередко в них мелькала фраза о том, что наши войска после упорных боев отошли с занимаемых позиций «по стратегическим соображениям». Фраза эта, что заноза в сердце, не щадила нервы. Однако по пути на станцию лейтенант Каштанов считал возможным рассказывать веселые байки, комедийные истории и анекдоты. Рассказывая, он старался по лицам определить, насколько смешной оказалась та или иная история. И если видел, что эффект был незначительным и слабые улыбки, едва вспыхнув, тут же затухали, возбуждался и бил тревогу.
– Не дрейфь, орлята! – бодро восклицал лейтенант. – Чего приуныли, жаворонки?
– А чему радоваться? – не выдержал Вадька. – Так он и до Москвы допрет.
Каштанов круто развернул мощные плечи и монументально встал поперек дороги. Идущие за ним сбились с шага, как бы натолкнувшись на невидимую преграду.
– Кто сказал такие слова? – грозно спросил лейтенант, обводя всех гневными глазами.
Вадька не осмелился признаться.
– Кто сказал, я вас спрашиваю?! – теперь уже с неприкрытой яростью повторил вопрос Каштанов. – Трус и предатель – вот кто! Потому и молчит! Запомните: еще раз услышу такое – расстреляю! Вот из этого пистолета! – Лейтенант потряс над головой пистолетом ТТ, утопавшим в его широкой ладони. – Никто и никогда не возьмет Москву! Никто и никогда! Слышишь ты, паникер недорезанный?!
– Товарищ лейтенант, да кто-то не подумавши ляпнул, – попробовали защитить Вадьку.
– Не подумавши? – грозно растягивая слова, переспросил лейтенант. – А голова для чего? Мозги для чего? Приказываю: прочистить мозги! Будем и мы наступать, орлята! Ловит волк, да ловят и волка!
Лицо его просияло, и Вадька так и не смог понять истинной причины этого совершенно неуловимого перехода от взрывчатого гнева к почти детской радости. То ли он всерьез верил, что своей громовой речью и строгим приказом прочистить мозги смог взбодрить своих слушателей и перебороть их уныние, то ли обрадовался вовремя пришедшей на ум пословице. А может, и впрямь верил в то, что говорил.
Вадька пожалел, что не признался лейтенанту. Наверное, тот кроме бодрых слов смог бы убедить их фактами, которые известны только ему. А сейчас горечь как была, так и осталась. Горечь оттого, что отступаем, да и оттого, что, не успев принять участия в боях, он, Вадька, вместе со своими однополчанами возвращается туда, откуда прибыл, – в глубокий тыл. Все складывалось несуразно, вопреки его воле, мечтам и желаниям.
Сейчас они шли на узловую станцию, где, как сказал лейтенант, размещается штаб дивизии. Там будущие курсанты получат предписания, продпаек и первым же поездом – товарным ли, пассажирским или даже санитарным, главное, чтоб шел на восток, – отправятся к месту назначения.
День был июльский, насквозь пропеченный палящим солнцем. Небо синим шатром распахнулось над полями. Нестерпимо хотелось пить, и Вадьке все время чудилось, что где-то совсем рядом, за поворотом пыльного ухабистого большака, журчит, скатываясь к невидимой реке, звонкий ручей, к которому можно будет припасть сухими, потрескавшимися губами.
На коротких привалах лейтенант, обретая особую веселость, снова принимался рассказывать что-либо смешное.
«Лучше бы о том, как воевал, – подумал Вадька. – Наверное, как и мы, пороху не нюхал. Зачем же мне сейчас смешное, мне нужно героическое».
– Тихо, орлята! – будто желая отвлечь Вадьку от его обиды, вскрикнул лейтенант, запрокидывая к небу голову с ежиком волос. Странно было уже то, что он потребовал тишины, хотя все, с кем он был, молчали, сглатывая вязкую слюну пересохшими глотками. – Тихо! Распахните глаза, откройте уши – как он вьется, как поет!
– Кто? – без особого интереса спросил Вадька, пытаясь высмотреть в небе то, что видел лейтенант.
– Эх ты, черствая твоя душа! – разочарованно взглянул на него Каштанов. – Да вон же он! Жаворонок!
Он замер и повелительным жестом руки потребовал от Вадьки, чтобы тот прикусил язык.
– Все! – как-то обреченно сказал Каштанов. – Улетел. Это ж надо, война кругом, а он поет! А как детство напомнил, стервец! Ты, Ратников, в детстве слушал жаворонка?
– Кажется, нет, – сознался Вадька. – Я в детстве рыбачил. На небо некогда смотреть – поклевку прозеваешь.
– И зря, – сказал Каштанов, будто прощаясь с чем-то очень ему дорогим. – Небо – это, брат, все! Ты только представь, что нет его над головой, ну совсем нет, как же тогда жить?
Лейтенант замолк и долго шел молча.
...Откуда в небе появились немецкие самолеты – никто не успел заметить. Вадька лишь тихо вскрикнул, а они (их было, кажется, два) уже черными распятиями стелились над дорогой, будто давно высмотрели и выследили этого веселого лейтенанта и решили проверить его истинную силу.
«Вот тебе и жаворонок», – мелькнуло в сознании у Вадьки, и он суматошно метнулся куда-то в сторону от дороги, подчиняясь страху и чувству самосохранения. Страх был настолько всемогущ, что он не видел, куда побежали остальные, и боялся взглянуть в небо. Лишь каждой клеточкой своего существа он ощущал захлебывающийся злорадством рев моторов, ощущал над собой их хищно распластанные тела и свою полную беспомощность перед ними. Чувствовалось, что все пули, вспарывавшие воздух и решетившие землю, предназначены только ему, и никому больше. Вадька не сразу понял, что самолеты, проносясь над дорогой, взвывая, разворачивались и снова заходили на них, настырно обстреливали из пулеметов крошечный пятачок местности, по которому рассеялись люди.
Вадьку спасло то, что на его пути попался куст с густой, похожей на шатер кроной. Не веря в то, что он еще жив, Вадька нырнул головой в куст, будто тот был надежной защитой, и, цепенея, замер в нем. Было такое состояние, будто даже по возбужденному дыханию самолеты могут обнаружить его в этом укрытии.
Налет длился всего несколько минут, но Вадька не ощущал времени. Он очнулся не тогда, когда рев моторов стал затихать и постепенно растворился в пространстве, а когда в уши сильнее грома ударила внезапная, схожая с чудом тишина. Вадька высвободил голову из колючих ветвей и осторожно осмотрелся вокруг. Небо было таким же чистым, умиротворенным и добрым, каким было до появления самолетов. Но Вадька все еще никак не мог поверить в эту обманчивую доброту.
Он поискал беспокойными глазами своих товарищей, но в первую минуту не увидел их и испуганно вскочил на ноги, опасаясь, что они ушли и позабыли о нем. И тут по другую сторону дороги, в сотне метров от себя, заметил лейтенанта. Он лежал на спине, как-то беспечно и даже картинно разбросав руки, и казалось, что он снова приметил в небе своего жаворонка. Поодаль лежали два сержанта – один на боку, другой – свернувшись калачиком, как сворачиваются люди, если им холодно.
«Что же они не встают? – с тревогой подумал Вадька. – Или не знают, что самолеты уже улетели?»
– Товарищ лейтенант! Ребята! – крикнул Вадька.
И вдруг сердце обожгло страшным предчувствием. Но почему все они – и лейтенант, и двое его товарищей – очутились так близко друг от друга, вместо того чтобы, как и следовало во время налета, разбежаться врассыпную? Значит, они так верили в неуязвимость веселого лейтенанта, что стремились быть поближе к нему, ища в этой близости спасение.
Он побрел к ним. Вадька еще никогда в жизни не видел убитых, причем вот так, внезапно, что невозможно было поверить в то, что они уже мертвы.
Щеку лейтенанта пересекла алая полоска еще незапекшейся крови. Вадька отпрянул от него. Ему почудилось, что Каштанов улыбается все так же радостно, как улыбался перед тем, как упасть на эту густую траву. Открытые, остановившиеся глаза его неотрывно смотрели в небо.
Все! Никто не остался в живых. Теперь он был совсем один под этим обманчивым небом, посреди тихого, страшного луга.
Вадька сел на подвернувшийся под ноги пень. Его бил озноб. Не от страха. От бессилия и одиночества.
Он растерялся и не знал, как поступить. Не было воли и желания что-то решать, хотелось остаться здесь, вместе с погибшими, и погибнуть самому. Вадька свалился на землю, зарывшись мокрым – то ли от пота, то ли от слез – лицом в траву. Никто из тех, кто совсем недавно шел рядом с ним, не успел сделать ни одного выстрела на этой войне, и вот теперь все они недвижно лежат здесь, вдали от родного дома. Мысли его то проносились вихрем, то получали какое-то странное, пугающее замедление, и голова вовсе отказывалась думать. Только одна мысль все время холодила душу: он почти ничего не знал ни о лейтенанте, ни о ребятах, с которыми оказался вместе. Будто если бы знал, то не дал бы им погибнуть.
Он решил вот так и лежать – будь что будет! Все равно он ничего не сможет сделать, даже похоронить убитых. И потому, что не было сил, и не было чем вырыть могилу. Как он придет в штаб? Как докажет, что его должны были направить в училище? Могут запросто посчитать за дезертира. И правильно сделают.
Самым непонятным было то, что он не ощущал радости от того, что остался жив. Было такое состояние, что он совсем один на этой земле, с таким обманчивым небом. Нет, не может быть, чтобы не произошло чудо! Все равно лейтенант и сержанты, подчиняясь силе волшебства, оживут, вскочат на ноги и кинутся к нему, Вадьке. Вадька ощутил неотвратимую потребность услышать лающий голос лейтенанта, его раскатистый, пронизанный искрами смех. Тот самый смех, который совсем недавно был неприятен ему, сейчас казался необходимым, способным заставить вновь обрести силу и волю, желание жить и бороться.
Вадька вдруг вспомнил, что безоружен. Карабины они оставили в подразделении: лейтенант заверил, что до станции рукой подать и что хватит его пистолета. Очень он все же был самонадеянным, этот юный лейтенант, подумал Вадька и тут же упрекнул себя за то, что нехорошо думает о погибшем человеке.
Он вспомнил о пистолете, том самом, которым грозился Каштанов за кощунственные слова о Москве. Надо было взять пистолет, но Вадька долго не решался снова подойти к лейтенанту.
Наконец все же подошел и... тихо вскрикнул. Ему показалось, что лейтенант приподнялся на локте и тянет в его сторону неживую, вялую руку. Вадька бросился прочь, но что-то более властное, чем страх, остановило его и заставило вернуться. Лейтенант лежал в прежней позе. Вадька, став на колени, склонился над ним. Веки убитого слегка вздрагивали, губы приоткрылись, и что-то похожее на стон послышалось в звонкой солнечной тишине.
– Товарищ лейтенант! – Вадька прильнул ухом к широкой груди Каштанова и никак не мог понять, дышит он или нет. – Товарищ лейтенант!
Оглядевшись, он заметил у лежавшего вблизи убитого сержанта притороченную к ремню фляжку в фланелевом, туго обтягивающем ее мешочке. Поспешно и стыдливо, будто делал что-то недозволенное, Вадька снял ее. Во фляжке булькало немного воды. Он открутил пробку и приложил горлышко ко рту лейтенанта. Теплая вода потекла тоненькой дрожащей струйкой. Каштанов едва уловимо пошевелил губами. Под наглухо застегнутым воротничком гимнастерки судорожно дернулся кадык.
«Живой, живой, все-таки живой!» – затрепыхалось в голове у Вадьки, и он представил себе, как этот богатырь отбросит в сторону уже ненужную фляжку, хлопнет по Вадькиному плечу широкой крепкой ладонью и, озарив его дьявольски веселой улыбкой, скажет: «А он-таки поет, все поет, стервец!» – и Вадька снова увидит трепещущего в небе жаворонка.
Но лейтенант лежал не шевелясь, будто ему было очень удобно и приятно лежать в этой высокой траве и смотреть в небо, надеясь увидеть там неказистую серую пичугу с хохолком – птицу своего детства.
Вадька пристально смотрел на лейтенанта, все более сознавая, что теперь он не сможет уйти отсюда, бросив его. Но разве сможет он дотащить его до станции? Ясно, что на себе не сможет. Тащить волоком – не легче, да и раненый может не выдержать.
Вадька ухватился за бугристые плечи лейтенанта, пытаясь приподнять его. Каштанов застонал, прошептал что-то несвязное. Вадька просунул руки под мышки раненого, с силой потянул на себя. Ему едва удалось сдвинуть Каштанова с места. «Всего полметра, – огорченно подумал Вадька. – Долго придется тащить...»
С трудом он подтащил Каштанова к обочине большака. Надежда была именно на большак: вдруг появится кто-то из своих. Но никого не было видно. Лишь, уплывая к горизонту, тяжело, как море, колыхалось марево.
И тут пришла простая и, казалось бы, самая верная мысль, но он тотчас с испугом отверг ее. Мысль же заключалась в том, что можно, оставив лейтенанта одного под кустом, пойти на станцию и позвать на помощь. Конечно же, ему дадут машину или повозку, и он вернется, чтобы подобрать раненого и отвезти его в санбат. Идея!
Вадька подтащил лейтенанта к кусту, наломал ветвей и замаскировал его. Вылил из фляжки последние капли воды на горячее лицо раненого. Тот вздрогнул всем телом и приоткрыл глаза. Только сейчас Вадька совсем близко увидел его глаза – большие, по-кошачьи зеленые. Еще немного, и они оживут и поразят внезапно вспыхнувшим сиянием.
– Вы полежите, товарищ лейтенант, – надеясь, что Каштанов услышит его, и как бы оправдываясь перед ним, негромко сказал Вадька. – Совсем немного полежите. Я – мигом. Вот увидите!
Тяжелая голова лейтенанта медленно склонилась в сторону Вадьки.
– Ты... не бросай... меня...
– Нет, нет, не брошу... Никогда не брошу... Только сбегаю за подмогой!
Каштанов снова прикрыл глаза.
Вадька бросил взгляд на пистолет, высунувшийся из кобуры. Первым желанием было взять его с собой. Он вытащил пистолет и проворно сунул в карман. Почему-то не хотелось, чтобы это увидел лейтенант.
Уже идя по большаку, Вадька остановился в тяжелом раздумье. Ведь он оставляет раненого без оружия! Ну и что, это же ради самого Каштанова! Ему, Вадьке, пистолет нужнее, жизнь раненого сейчас зависит только от него. Будет жив Вадька, будет спасен и лейтенант. А вдруг, пока он бегает на станцию, резко изменится обстановка, внезапно появится противник, раненый будет обнаружен? Вот тогда-то ему и пригодится пистолет. Хотя бы для самого себя. Если не будет выхода.
Вадька неохотно вернулся к раненому, вложил пистолет в его немощную ладонь.
– На всякий случай, товарищ лейтенант...
– Не бросай... – вновь прошептали посиневшие губы раненого, и Вадьку потрясло то, что он произносит одно и то же, не веря ему.
– Не брошу! – громко воскликнул Вадька. – Вот увидите! – Он поймал себя на том, что тоже повторяет свои, уже сказанные прежде слова, будто не знает других.
Думая, что поступил правильно, Вадька пошел к станции. Задыхаясь, взобрался на бугор. Наскоро вытер рукавом гимнастерки взмокревшее лицо и чуть не вскрикнул от радости: впереди, в обрамлении старых лип и вязов, виднелось строение из красного кирпича. По всем признакам – и по частым столбам, на которых отсвечивали провода, и по желтой глинистой насыпи, похожей на срез слоеного пирога, и по водонапорной башне – это и была станция. Казалось, до нее рукой подать. Вадька ускорил шаг, а с бугра припустил бегом. Тяжелые кирзовые сапоги приковывали ноги к земле, следовало бы перемотать выбившуюся из-под ступни портянку, но Вадька не останавливался. Скорее к станции, там спасение и для него, и для лейтенанта Каштанова!
Он уже приближался к железнодорожному полотну, как раз в том месте, где через овраг с пересохшим ручьем был перекинут мостик, как со всех сторон его окатило ревом моторов. Это были очень знакомые звуки! В небо, несовместимо с его умиротворенностью и спокойствием, снова ворвались немецкие самолеты. Теперь их было больше – сколько, Вадька не успел сосчитать. Он лишь отчетливо видел черные цилиндры бомб, сыпавшихся из люков самолетов и косо, с коварной поспешностью устремлявшихся туда, где виднелись красное здание станции и деревянные домишки поселка. Взрывы – сразу в нескольких местах – ахнули один за другим, сливаясь в непрерывный грохот, и хотя солнце приглушало кровавые отсветы пламени, было ясно, что в поселке занялся пожар.
Вадька ожесточился. Упрямо решив не прятаться, он шел и шел, напрягаясь и тяжко дыша, к возникшему перед ним маленькому строению. Видимо, это была будка стрелочника.
Взглянув на самолеты, которые кружились над станцией и пикировали на нее, словно вознамерились стереть в порошок, Вадька подбежал к будке и сразу же увидел сорванную с одной петли дверь. Жалобно поскрипывая, она раскачивалась, подобно маятнику. Окна были вырваны взрывной волной, стены изрешечены осколками.
У порога лежал небольшой сверток, в цветастом тряпье. Вадька наклонился и оцепенел: сверток оказался запеленатым грудным ребенком с крохотным, как у куклы, лицом. Сперва он и подумал, что это кукла, но, присмотревшись, понял: ребенок! Глаза его, с пушистыми ресницами, были плотно закрыты, как они обычно закрыты у спящего младенца, губы крепко сжаты, а посиневшее личико искажено гримасой боли. Оно было застывшим, как маска.
Вадька неумело взял сверток на руки, пинком ноги отбросил дверь, освобождая проход, и перешагнул через порог. Глаза, привыкшие к слепящему солнцу, не враз разглядели сидящую на скамье женщину. Волосы ее были растрепаны, легкая белая кофточка сбилась набок, обнажая часть груди. Она что-то несвязно бормотала и, завидев Вадьку, вытянула к нему руки. Так просят милостыню.
– Дитё... дитё... – сквозь несвязную речь донеслось до Вадьки лишь одно отчетливо звучащее слово.
– Да, да, ребенок, – понятливо закачал головой Вадька, не зная, отдавать ребенка женщине или нет. Уж слишком пугающий, отрешенный вид был у нее. Она все так же недвижно сидела на скамье, точно была прикована к ней. Судорожное бормотание сменилось рыданием, она стала истово биться головой о сосновые доски, которыми была обшита стена. Сквозь раздирающий душу плач прорывалось одно и то же слово:
– Дитё... Дитё...
Вадька решился и протянул ей ребенка.
– Ребенок! Вот же ребенок! – громко сказал он, и женщина, вдруг приглушив рыдания, сжала ребенка ладонями и почти вырвала его из Вадькиных рук, будто он не хотел его отдавать. Сдернув с плеча кофточку, она обнажила тугую смуглую грудь и, прижав к нёй ребенка, вновь забормотала что-то бессвязное. Никогда еще Вадька не видел так близко оголенную женскую грудь и, хотя понимал, что в кормлении ребенка матерью нет ничего такого, что вызывало бы стыд, смущенно отвел глаза.
Мать тихо покачивала ребенка, ее резкие, горестные черты лица смягчились. Но лишь до того момента, как пристально всмотрелась в младенца. Беспокойство, схожее с паникой, появилось в ее взгляде. Она поднесла ребенка к лицу, отчаянно встряхнула, снова припала к нему губами и вдруг неудержимо и страшно засмеялась. В этом пугающем смехе непостижимо звучали, сливаясь воедино, безнадежное отчаяние и смертная тоска.
Вадька был поражен, что она все сильнее трепала ребенка, припадала к нему искаженными нечеловеческим смехом губами, а он по-прежнему не просыпался.
«Да он же неживой, он мертв», – вдруг осенило Вадьку, и он в ужасе выскочил наружу.
Смеркалось. На горизонте громоздились тучи. Накрапывал дождь. Остро пахло мазутом и мокрой пылью. «Недаром так пекло солнце – к дождю», – подумал Вадька, как будто это имело для него какое-то значение.
Он тяжело прислонился к дощатой стене будки, чувствуя, как сами собой подламываются налившиеся тяжестью ноги. Неотвязная мысль о том, что ему надо куда-то идти, сделать что-то важное, неуловимо ускользала, и Вадька, пытаясь поймать ее, сосредоточиться и принять решение, еще больше слабел и испытывал нервную растерянность. Перед глазами замаячили станция, самолеты, рухнувшая кирпичная стена, тучи огня, дыма и пыли. Ему же надо на станцию! Зачем? Кого он может спасти? Лейтенанта? Наверное, он уже не нуждается в спасении. Ребенка? Он мертв. Эту женщину? Ее уже не спасешь. Тогда кого же? Самого себя? Но зачем спасать себя после того, что произошло?
Вадька медленно и тяжело осел на мокрую землю. «А все-таки я остался жив», – теплой дрожью колыхнулось в душе, и он впал в гулкое, тревожное забытье.
...Вадька спал, не ведая, что два полка дивизии уже попали в окружение, штаб ее разбомблен, те из штаба, кто остался в живых, спасались бегством, а станцию заняла эсэсовская часть.








