355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » В поисках синекуры » Текст книги (страница 5)
В поисках синекуры
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:24

Текст книги "В поисках синекуры"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Ивантьев промолчал, думая об Анне. Самсоновна, разумеется, рассказала ему историю ее замужества. Окончила в Калуге торговый техникум, полюбила «важенного начальника по торговле» (не то товароведа, не то экономиста), а тот оказался пьяницей запойным, двум женам алименты выплачивал, бил ее, ревновал. Не пожалел беременную, избил так, что ребенок родился мертвым. Бросила город, работу, сбежала сюда, в родную глушь, и уже несколько лет заведует киоском-магазином на хуторе.

Вышли проветриться, подышать морозцем перед сном, молча вернулись, улеглись: доктор занял кровать, Ивантьев – диван. Но заснуть Ивантьев не успел, послышался ясный, лишь чуть тронутый сонной вялостью голос доктора:

– Если в городе семидесятилетний женится на девице двадцати пяти лет – разврат, и с обеих сторон: ему молодка понадобилась, ей – его зажиток. В деревне иначе, здесь все – для жизни, дома, семьи, ибо одинокий погибал. Миром не осуждались такие женитьбы.

Ивантьев уснул, обдумывая эти слова. Утром, чуть только зарумянились зарей подмерзшие окна дома, разбудил его кашель и оклик доктора Защокина, уже курившего свой духовитый табачок:

– Товарищ капитан дальнего плавания! Не хотите ли в малое со мной сплавать – на Жиздру, окуньков поудить? Я бы и сам, да ледок, пожалуй, тяжеловат нынче. Крещенские-то морозцы каковы были, а? Выйду я у себя на Сретенке – дома потрескивают, кирпичики старые лопаются. Нос так приморозил один раз, даже стишок вспомнил давний: «Ой-ей-ей, крещенье! Студено январю, и людям некрещеным, и птицам некрещеным, а такоже зверью. Хоть топором ледовую руби зарю!» Прорубим ледок, глянем в чистую речную водицу, на самовар принесем.

Быстро собрались. Защокин взял снасти, Ивантьев ломик и лопату, пошли глубокой тропкой через огород, ежась, покряхтывая. Заря разрослась в полнеба, зарумянила индевелые верхушки сосен, елей, а сплошные березники словно бы заморозились в красной непроглядной воде. Снег скрипел берестой. Дыхание осыпалось изморозью на воротники. Слова хлестко бились о деревья, множились, стылыми черепками падали в снега.

На Жиздре сидел одинокий, упрятанный в тулуп удильщик. Поприветствовали его, взяли предложенный бур – везение, не надо долбить ломом! – просверлили полуметровой глубины прорубь. Из нее хлынула зеленая вода, придавленная льдом, и Ивантьев даже отшатнулся: так напомнила она тяжелую баренцевскую!

Защокин размотал леску, наживил красную блестку мотыля – прямо-таки резанувшую глаза живым цветом, – опустил крючок в лунку, сел на рыбацкий ящик и принялся мерно подергивать короткое удилище с пробковой рукоятью, чтобы там, в сумеречной глубине реки, мотыль поигрывал каплей горячей крови.

Довольно скоро он выудил желто-пятнистого окунька в пол-ладони, затем сизого ершика, воскликнул:

– Поэзия, Евсей Иванович! Непременно обзаводитесь снастью. В морях вы черпали, здесь будете по одной выманивать, зато бесценной, несказанно радостной!

И вправду, Ивантьев обрадовался двум этим мизерным рыбешкам, подержал их в руках – тепленьких на морозе, – пожелал доктору рыбацкой удачи и пошел готовить обед, размышляя о безунывном ученом старике и, кстати, о его понимании поэзии. Потрясающе, говорил он Ивантьеву, будто коллеге по кафедре русского языка и литературы, один известный писатель, отвечая на анкету, сказал: чувствую поэзию, без нее не живу, а что такое она – не знаю. Как же пишет свои произведения, если не знает? Ведь где-то он учился, слышал: талант – от природы, от рождения, от бога, что тоже понимается природой... Когда-то, в своей первобытности, человек был слит с природой и не видел ее. Постепенно, выделяясь, обосабливаясь, он стал терять природу, отдаляться и как бы видеть ее уже со стороны, восторгаться окружающей красотой. Так вот тоска по утерянному единству с природой и есть поэзия. Она тонизирует, настраивает нас, наш дух, ощущение причастности и к ничтожной былинке, и к пугающему мирозданию.

Точно ли определена поэзия – пусть спорят с доктором филологии его оппоненты, а Ивантьеву нравилось это простое, больше чувственное объяснение, дававшее право любому, даже не читающему стихов, на свой лад проникаться окружающей красотой, поэтизировать свое дело. Скажем, приготовление супа из папоротника-орляка и приправы из хрупкой копытянки... Подступись без вдохновения, хотя бы малой веры в таинство трав – наверняка заваришь бурду. Природа услужит, если ты будешь внимателен к ней, будешь знать сущность ее и чувствовать всегдашнюю вину перед нею за свое отдаление. Потому-то Ивантьев несколько минут молча рассматривал пучки сушеных растений, брал листики на язык, тер, нюхал, затем осторожно мыл и еще осторожнее опускал в кипящую воду крошево жестковатого орляка. Варил суп, жарил мясо, искренне веря, что его вдохновение передается пище и она одарит их добрым ощущением слиянности с природой. За столом озябший доктор Защокин, хлебнув ложку дымящегося супа, крякнул, отер бородку, сказал:

– Грибками, болотцем припахивает, но приятно. О пользе не говорю – витамины прямо из тарелки выпрыгивают.

Он поймал десяток окуньков, столько же ершиков, одного голавлика граммов на триста – и был в настроении счастливейшего добытчика, каковым чувствовал себя Ивантьев, может быть взяв два-три плана ценного палтуса. Однако продрог сильно, по-молодому неразумно, щеки ввалились, бледную лысину никак не пробивала испарина, будто она навсегда заледенела. Ивантьев напоил его чаем со смаковой, уложил греться в постель.

Вечером они обошли всех хуторян, в каждом доме чем-либо угостившись: у Борискина тепличными овощами, у Феди Софронова мочеными яблоками с красной капустой, у деда Ульки свиным холодцом, у Самсоновны острыми прибаутками вроде: «Мой соседушка, Защока, я люблю тебя за що-ка?», а также лечебным чаем из семи майских трав.

Утром Ивантьев поехал проводить ослабевшего, примолкшего доктора: он торопился домой, боясь расхвораться на глухом хуторе. Только в теплом вагоне электрички, привычно и надежно усевшись около окна, доктор оживился, стал почти прежним, вспомнил, что забыл прочесть Ивантьеву одно стихотворение, но читать раздумал, вырвал лист из блокнота, сказал:

– Здесь оно. Потом изучите.

Дома Ивантьев прочел:

КОНИ
 
Уходят, уходят кони
От грохота и суеты,
Без гиканья и погони,
Минуя бетонки, мосты.
 
 
Уходят, теряясь в нивах,
Смиряя свои голоса,
Лишь луны лоснятся на гривах,
И слепит им солнце глаза.
 
 
А те, что на ипподромах
Гарцуют под крик и свист,
Давно ни в гостях, ни дома —
Всяк записной артист.
 
 
Пока они хороводят,
Кому-то суля барыши,
Уходят кони, уходят
В память нашей души.
 
 
Не рысаки, не пони
Костьми нам устлали путь...
Нас в люди вывезли кони.
Помни. И не забудь!
 
ВЕШНИЕ СЛЕЗЫ

Весь март весна боролась с зимой: то одолевала ее, и зима плакала длинными ледяными сосульками, то пряталась от разгульных липких метелей во дворы, под застрехи и крыши, в дремучий ельник, где сохранялось тепло. Но воробьи буйно радовались весне, купаясь в скудных навозных лужицах, и уже прилетели грачи: черные на синих волглых снегах, они расхаживали утрами близ дворов, выискивая, чем бы поживиться, дивясь запоздалым холодам, а в полдни обсиживали старые ракиты, с криком делили, чинили потрепанные ветрами гнезда – стародавние, как и сами эти ракиты у деревенского погоста, над развалившейся от времени и недосмотра церкви Николы-угодника.

Только в апреле небывало лютая зима подобрала свои подмокшие, изношенные саваны и, посвистывая стылыми ветерками-утренниками, отодвинулась к северу. Ахнула весна, обозрев голую, унылую землю, принялась суетливо убирать ее, прострочила лужайки зеленью острой травки, по сухим буграм выметнула желтые блестки мать-и-мачехи, омыла теплым дождиком ветви берез, и почки набухли, тонко зазеленев, а в стволах пробудился, потек от земли к небу, из холода в тепло вешний и вечный сок.

Мел Ивантьев метлой-голиком двор, рубил на запущенном огороде жесткий бурьян – капли, рассеянные ветром, опрыскивали ему голову; он поднял лицо – небо было искрещено ветвями берез – и, чувствуя, как глаза обильно наполняются озерцами слез, он вслух выговорил стихи, первый раз в своей взрослой жизни не стыдясь душевной восторженности:

 
Плачут березы,
Хоть им не больно.
Вешние слезы,
Не скажешь – довольно!
 
 
На долы и кущи
Плачут березы.
Пусть льются в грядущем
Лишь вешние слезы.
 

Стихотворение это он вычитал в записной книжке доктора Защокина. Таких книжек на столе – стопа, и заполнены они всякой всячиной: заметками о жителях хутора, филологическими выписками из журналов и книг, мыслями-афоризмами, личными наблюдениями погоды, житейскими случаями, умными анекдотами и, конечно, стихами. Все вперемежку, мелким изящным почерком, с точно расставленными знаками препинания – словно запечатленный письменный образ самого Защокина. Ивантьеву казалось: он получил в эту зиму гуманитарное образование, которого недоставало ему всю жизнь. Что бы он ни делал теперь, о чем бы ни думал – ко всему примерял мысли, высказывания доктора Защокина. Вспомнив сейчас его повеление: «А соком березовым причаститесь, чтобы окончательно соковичем стать!» – Ивантьев взял топорик, бидон, пошел к старой березе у края огорода, думая: «Ведь я пил ее сок тогда, в своем предавнем детстве». Осторожно прорезал кору, дал стечь первым мутным каплям, под светлые поставил бидон, погладил ладонью тяжелый волглый ствол, испросив себе прощение.

Издали увидел: на его крыльце сидит Самсоновна, нарядная – в белом платочке, красных резиновых сапожках – и какая-то благостная. Встала ему навстречу, сказала: «Христос воскрес!» – и приложилась губами к его губам.

– Отвечай, Евсей: «Воистину воскрес».

– Воистину! – послушно повторил Ивантьев, привыкший к неожиданным выходкам старухи.

– Седни пасха. Ко всенощной ездила, куличи святила. Токо что вернулась. Вот и тебе куличек, отведай святого хлебца. – Она развернула, подала на чистой тряпице высокий коричневый хлебец с медовой глазурной макушкой, повела рукой в сторону Жиздры и дальше, за поля, рощи. – Во-он церква. Умный батюшка служит, хочь и не старый... Разговеюсь да отдохну, оченно устала... – И ушла к своему дому – прямая, медлительная, с глазами, устремленными вдаль, где золотой свечкой горел купол колокольни, будто вдруг вытаявший из глубоких снегов лютой зимы.

Ивантьев положил на кухонный стол кулич, сел рядом, говоря самому себе: «Пасха, пасха...» Осталось в памяти, припомнилось давнее: сладкие куличи, конфеты, обильная вкусная еда... Ее накапливали, готовили заранее, во время великого поста, чтобы разом выложить на скатерти, рушники, пожить несколько дней в райском довольстве... Как-то он, маленький Евсейка, утомившись от постного, украл из куриного гнезда яичко, выпил, а потом признался в содеянном грехе деду. Богобоязненный дед поставил внука на колени перед иконой и приказал молиться, пока хватит силы. Так и уснул он посреди пола, проливая слезы раскаяния. Обида забылась, дни же праздничные, чистые одежды матери и бабушки, хождения по гостям, светлые, таинственные до робости песнопения помнятся... И когда в море старый кок Касьянов приносил в кают-компанию кулич величиной с буханку, а затем, под всеобщее веселье рыбаков, окроплял его соленой забортной водой, детская святость наполняла его душу; и не о боге он думал, смутно представляя церковный ритуал пасхи, – о родной деревне, доме, земле; ел морской кулич – причащался к мечте вернуться на землю предков.

Увидел в окно: почтальонша Маша стоит у калитки, размышляя: опустить письмо в ящик или вручить лично хозяину? Вышел. Засмущалась, покраснела. Он взял письмо, высыпал в карман ее телогрейки горсть ирисок, поклонилась: «Спасибочко вам» – и пошла, расплескивая сапогами лужицы, нескладная от рождения с психической ущербинкой девица; но работница отчаянная: в любой день, в любую погоду зимы и лета приносила на хутор письма, газеты, обслуживала полевые станы, бригады; чаще пешком, своими тропами, потому что побаивалась шоферни, леспромхозовских загульных работяг, которые пользовались ее беззащитностью. Несколько раз Машу выручали, Федя Софронов двум приставалам физиономии набил, однако жаловаться она отказалась, говоря: «Чо с их взять, дурные...» Маша тайно и нежно кого-нибудь любила; сначала главного агронома колхоза, потом Федю, а когда появился Ивантьев, выбрала возлюбленным его, о чем хуторяне сразу догадались: осмелела к Феде и до слез стала краснеть, смущаться перед новым жильцом. Рассказывали, будто она и в церковь ходит, чтобы молиться за своего возлюбленного, Ивантьев улыбнулся, помахал ей рукой, почувствовав легонькую, смутную радость: вот ведь жива любовью страждущая человеческая душа, и без того страждущая...

Письмо было короткое, категорическое:

«Здравствуй, отец!

Семь месяцев ты врастаешь в землю родных Соковичей. Не довольно ли пускать глубокие корни? Таковые у моряков отсутствуют. И, как тебе известно, мы не бросаем якорей на мелком месте. Вся твоя жизнь связана с морем, и меня ты воспитал моряком. Мы пахари, но морские.

Никто здесь не верит твоей «тяге к земле». Пенсионеры, среди них и друзья твои, старпом Кузьмин, кок Касьянов, вовсю судачат, будто ты женился на какой-то своей бывшей молодой поварихе, с которой долго переписывался. Мать отыскала письма, сказала им, что адрес у поварихи Александры Павлюк совсем другой, но старики только смеются: мол, сменили место жительства для конспирации. Представь, каково слушать все это матери.

Сначала я шутил насчет курочек и поросяток, теперь не до шуток. У тебя бронхит, ревматизм, тебе нужен постоянный врачебный надзор. Впрочем, ты вполне мог бы еще ходить в море на прибрежный лов, тебя оставляли, но твоя «тяга», или, как выражается научно сестрица, «атавистические проявления», поломала твою жизнь и «заколебала» нас (по модному теперь выражению). Действительно, хуже девятибалльной бортовой качки твои выходки, отец.

Сейчас иду на Кубу через Гвинею, вернусь в мае, и, думаю, ты встретишь меня дома. А явишься на пирс с нашими архангельскими одуванчиками – расплачусь от радости. Помнишь, сколько раз мы встречали тебя из экспедиций, и, если это было весной, сестрица надевала тебе на рыбацкую мичманку венок из одуванчиков?

Обнимаю.

Приказываю вернуться домой.

Твой сын Геннадий.

P. S. Извини за слово «приказываю». Но старпом большого лесовоза старше по чину капитана маленького СРТ. Так-то!»

Прочитал Ивантьев и сперва рассердился, а затем призадумался. Сын по-своему прав, ибо ему, родившемуся у южного, выросшему у северного моря, не понять зова единственно родного места. Виноват он, старший Ивантьев: не дал такой земли детям и, уезжая в Соковичи, не смог внушить им, что его поступок не блажь, а незнакомая им потребность души. Вспомнились первые плавания Геннадия на торговом судне третьим штурманом. Он побывал в европейских портах, быстро набрался лоска, щеголеватости морского интеллигента, считающего рыбаков черными работягами, и по последней западной моде определял свой стиль поведения четырьмя прилагательными: чистый, точный, холодный, отдаленный; никаких излишеств в одежде, никакой фамильярности в поведении. Дипломатическая респектабельность. Правда, его однокомнатная квартира заботами молоденькой жены, свято исповедовавшей принцип «Сегодня не купишь – завтра не найдешь», была завалена джинсами, куртками, вельветовыми костюмами, кристалонами, ворсаланами, и на вечеринках, которые назывались хэппеннингами, Геннадий произносил «Ваше здоровье!» не менее чем на трех языках: «Salute!», «Prosit!», «Skal!»

Случались и прямые стычки между отцом и сыном. Раз на замечание Ивантьева о глуповатом пристрастии дорогой сношеньки к вещам Геннадий ответил: «Я трачу, значит, я существую». Это возмутило «черного работягу», он сказал, что куда человечнее, разумнее звучит: «Я трачусь – я существую», то есть я трачу себя на пользу ближним. В другой раз, когда сын, вроде бы отшучиваясь, проговорил: мол, ты рыбку ловил и рыбкой питался, а камбалу а-ля Брижитт Бордо или омаров по-ньюбургски и вообразить не можешь, Ивантьев прямо назвал его, в тон его же изречениям, «гомо новусом» – новым человеком, выскочкой. Но постепенно, с прибавкой лет и ума, модные прилагательные в стиле поведения Геннадия стали вытесняться более натуральными существительными: дело, совесть, семья. Российская душа часто лишь по молодости хрупка. Родился второй ребенок, построил Геннадий кооперативную квартиру, вырос до старшего помощника, любя, поубавил покупательные страсти жены... И пусть не понял еще поступка отца, кое-чего иного, но письмо – уже от мужчины, сына, равного человека.

До позднего вечера Ивантьев сочинял ответ Геннадию, зачеркивал, вырывал тетрадные листки, писал заново. Остановился на том, что пригласил сына непременно побывать в Соковичах, когда поедет с семейством в Сочи, для разговора, а также навещания земли дедов. Старпому Кузьмину, коку Касьянову, засидевшимся на пенсионерских скамейках, пообещал написать отдельно и пригласить лично обследовать его новую жизнь.

От непривычного умственного напряжения спал Ивантьев плохо, с тоской по чему-то ненайденному – не то ценной вещи, не то думы, – утерянному давно, невозвратно. Опять хохотал, дергал конец одеяла Лохмач, теперь в образе сына, наговаривая глупую фразу: «Премного благодарен, сеньор!» Встал, выпил несколько чашек крепкого чая и до ясного утра размышлял. Выходило так: дом неохотно принимает его, они пока отдельно – он и дом. Необходимо время. И главное вот что: дом не городское жилище, это – двор, сад, огород; это – корова, пусть коза по бедности, куры, гуси, кошка, собака, скворечня, ласточки под карнизом. В доме человек не жилец – работник. А дом Ивантьева празден, пуст. И ласточки не любят его. Надо оживить дом, и он отзовется на живую человеческую душу.

Вспомнил, что дед Улька приглашал смотреть поросят, оделся, глянул на себя в зеркало. Там был крупный, суховатый человек, с резкими складками у носа, иссеченным морщинами лбом, темными, словно бы круто посоленными волосами – поистине памятью моря, – довольно свежей зеленоватостью чуть воспаленных глаз и коротко стриженными усами и бородой. В море он всегда брился, чтобы не походить на лохматых стиляжничающих бичей, а тут отпустил бородку и усы, слегка под Защокина. Может, еще и угодить Анне, однажды сказавшей: не люблю мужчин бритых – все на одно лицо. Нравился ли он себе? Нет. Нос тяжеловат, губы тонки, глаза хоть и не выцвели, но упрятаны под хмурые надбровья. Поэтому, вероятно, он смолоду привык считать главным в себе не внешнего, а внутреннего человека и больше заботился о нем, да о здоровье вообще, помня, что в больном теле дух томится вдвойне. Застыдился вдруг растительности на своем лице («Приукрасился по молодежной моде!») и едва не сбрил ее тут же, но спешно оправдался мыслью: новому месту – новый облик.

Так и пришел к Ульяну Малахову в разладе с самим собой, что сразу было замечено приглядистым дедом, явно взбодрившим себя рюмочкой «нежинской» по случаю второго пасхального дня, благополучия душевного и домашнего. Седой, гривастенький, кряжисто широкий, в расстегнутой до пупа рубахе, он резко вспрыгнул со стула и запел радостным тенорком, вскидывая колючие бровки, омывая Ивантьева прирожденной соковичской синевой глаз, лишь слегка замутненной временем.

– Добро, Евсей Иванович! Люблю угадливых. Сижу, думаю: а ведь должон прийти Евсей Иванович, как раз ко времени. Яичко скушать, чайку попить, а главное – побеседовать. Проходи, значит, лупи яичко...

В большой тарелке на столе сияла горка красных, желтых, фиолетовых яиц, они отражались в начищенном латунном боку самовара, а самовар – в зеркале у стены, и вся горница светилась живительными красками; они трепетали на стенах, потолке, оконных стеклах, казались неопаляющими огнями.

Тепло, уют, тишина дома одарили Ивантьева старой, как вечность, новой, как жизнь, нужной, как спасение, мудростью: на то и люди, чтобы не быть одинокому. «Сосед ближе дальней родни», – гласит пословица. Но – здешний, сельский, живущий землей и от земли сосед. Тот, из многоэтажного каменного дома, делит с тобой лестничную площадку, иногда шахматную доску, или, при дружбе, праздничный стол, этот – само бытие. Этот радуется тебе, как второй половине самого себя, и спешит угодить самыми добрыми, самыми нужными тебе словами.

– Запечалился, Евсей Иванович, запечалился. Вижу. Понять тоже могу: такой перелом жизни устроил. А ты не сиди со своими думками отдельно. Хутор – кроха, да пойти есть куда. Я бы сам тебя проведал, если б не хозяйство: корова телилась, свинья поросилась... Поросятки – во! – Дед Улька деликатно, двумя пальцами, взял сырое некрашеное яйцо, поднес к оконному свету. – Розовенькие как это яичко! Выберешь любого, ливенской породы. Что сало, что мясо – нежности высшей. Дарю на обзаведение. – Он веско накрыл своей скрюченной ладонью руку Ивантьева, не соглашаясь выслушивать его возражения, продолжал мыслить вслух: – Правильно понимаешь: будет занятие у тебя – будет разум на месте. Вот теперь в газетах пишут, по радио передают – пьянствуют шибко. Ну, в городах точно не скажу, что к чему, а про мужика, крестьянина, кое-чего знаю. Возьми меня. Не будет дела – чем займусь? Хобби там разные, марки, вещички собирать не приучен, в театрах, кино особенно не разбираюсь... Значит? Правильно: бутылочкой развлекаться стану. Мужик как работал? От зари до зари, да еще с прихватом цыганского солнца, как у нас говорили, – луны ясной. Гуляли по праздникам исключительно. А теперь посмотри, Евсей Иванович. Вспахал – получил, посеял – получил, другое, третье – в кассу опять... Он же крестьянином разучился быть, он же душу свою от стыда и безделья заливает. Вот как иной раз бывает: скопом, все вместе, да один тянет, а четверо едут. Насмотрелся за свою жизнь. И конюшил, и скотничал, и печи клал, и дома рубил, и медаль заработал, и почет от людей... Скажу тебе: мечта хорошая – скопом, а мужик иной, он мужиком остался: имеется еда, выпивка – не пойдет работать. Натура старее сознательности. На себя он привык, с личной выгодой, тут жилы из себя вытянет. Слыхал, бригады кое-где создали, чтоб от вспашки до уборки поля вести, расчет по готовой картошке? Картошечка сразу похорошела, в весе прибавила, хоть ребята – молодые механизаторы... Ну, вообрази, Евсей Иванович, меня без хозяйства или чтоб я ходил работать на богатый двор Борискина? И считай, нету меня, пенсию понесу к Аньке в магазин...

– Я те понесу, сивый гуляка! Может, еще посватаешься? Она те живехонько гривку повыщиплет!

Никитишна положила на стол пучок остроперого зеленого луку, вытерла руки о фартук, поцеловала Ивантьева без пасхальных присказок, обдав его уличной прохладой, холодком губ и румяных щек, села пить чай, говоря:

– Вижу, идет Евсей Иванович, думаю, надо лучком угостить, поднялся уже в парнике, и тороплюсь управиться – не ушел бы, рюмочкой угостился, а тут, вижу, угощает Ульян. И где берет, куда прячет? Прямо хоть милицию на розыски вызывай.

– Если Потапова, – сказал Улька, – не найдет. Самого жинка преследует за летающие тарелки с рюмками.

– Уж так! – подтвердила Никитишна, колыхаясь от легко подступившего смеха, и спросила улыбающегося Ивантьева: – Он вас небось политическими вопросами замучил? Как свободная минута – читает, штудирует газетки, ворчит да ко мне пристает, чтоб слушала особо важные места. А я мало смыслю, знаю свое главное место – на кухне, еще во дворе.

– Нет, – ответил Ивантьев, – мне очень интересно. И не политика тут – жизнь сельская по крестьянскому разумению. Такое разумение не вычитаешь, оно через руки в голову входит.

Никитишна кивнула: мол, все так и есть, она согласна, работник Ульян добрый, но и за ним присматривать надо, а Ивантьев вспомнил слова доктора Защокина о деде Малахове, вычитанные в записной книжке: «Иван при Марье – что скопил бы, то прокутил бы, да жена строгая». С юмором, метко подмечено, ибо Малаховы – из тех семей, которые славятся хозяином, а живут неприметной управой хозяйки. Лишь в таком, и не редком, единении они сильны, жизнестойки.

– Читаю, разумею, – подтвердил Ульян, разворачивая на столе газету. – И вас просветю. Слушайте в оба уха: «По статистическим данным, в 1978 году в личном подсобном хозяйстве было произведено около трети мяса, молока, овощей, значительное количество фруктов, ягод. Увеличение производства в этом секторе не требует крупных капитальных вложений, дополнительных материально-технических ресурсов». Все правильно, ресурсы сами изыщем, из лома-перелома технику соберем, производство увеличим, чтоб половину всего давать. Только и нам помочь надо. Чем, как думаешь, Евсей Иванович?

– Полагаю, личные хозяйства пора считать важным делом, раз есть к нему тяга у людей, тогда и помощь определится... – Ивантьев развел руки, показывая, что пока еще мало разбирается в тонкостях сельхозпроизводства.

– И думать особо ни к чему, когда тут умно написано. – Улька повел толстым крючком пальца по газетным строчкам. – «Личные хозяйства являются частью агропромышленного комплекса, и оценивать развитие всего нашего сельского хозяйства надо комплексно, учитывать, да и планировать динамику всех его составных частей». Слышишь? Дальше указывается, что необходимо выделять пастбища, корма, продавать нам не выбракованный скот, а породный. Приводится пример из братской Венгрии: «Здесь в кооперативах и госхозах насчитывается более тысячи агрономов-экспертов по приусадебному хозяйству. Во многих есть заместители председателя по личному хозяйству». Мы пока ни одного такого человека не имеем. А даем, как слышали, треть продукции. Значит, жив пенсионер дед Улька, другой, третий мужик. Знать, не токо выпивать горазды!

– Будет орать-то! – потянула Никитишна из рук мужа газету, но тот хватко прижал ее к столу, бумага с треском надорвалась. – Во, грамотей! Разнежился от своей «нежинской», язык с привязи спустил. Сколько раз тебе говорил Борискин – не мели лишнее, из такой муки лепешек не испечешь, а на сухарики заработаешь...

– Борискина со мной не путай. Он – особый элемент. Силы сохранил, пока мы страну кормили. Теперь сатанеет на личном участке, он у него с малый колхоз будет. Про таких здесь тоже написано. Один учитель бросил школу, занялся сельским хозяйством, имеет «Ладу», двух лошадей, свою сенокосилку, трех коров, бычков и плюс еще теплицу. Жена тоже ушла из школы, родственники помогают. На глазах у народа обогащаются без помехи от высшего образования. Борискина по всем показателям превзошли? Чем они опасны, скажи, Евсей Иванович? Ладно, скажу за тебя. Тем, что пользуются моментом. А вот мы наладим хозяйство да вывезем свои излишки туда, откуда они рубли мешками везут. Не станет у них даровой наживы, глядишь, один в учителя вернется, другой – в фельдшера. Не крестьяне они – вот в чем главное дело. Не они кормили, не они и накормят страну.

Слушал Ивантьев, кивал деду Ульке, сочувствуя его речам, и со смущением думал о себе: ведь он почти так же поддакивал Борискину, когда тот обстоятельно развивал свои мысли насчет приусадебного участка, меры расширения хозяйства по принципу «сколько смогу – столько сроблю». Теперь ему было ясно: хороший работник Борискин, хозяйственней Ульки, но у него – только себе, для себя. Улька же думал еще и обо всех, мучился большими проблемами, пусть не всегда посильными его разумению.

– Дальше давай, Евсей! – Распаляясь и как бы роднясь от взаимно интересного разговора, Ульян обычно начинал называть Ивантьева по имени. – Глянь на меня, определи: силенка у меня имеется?

– Я бы вас, Ульян Афанасьевич, боцманом взял.

– Слышь, Никитишна! Высшая оценка, уважай мужика, слушайся, не то и поучить когда могу!

– Как же, как же, – неожиданно мирно согласилась хозяйка и положила руку на плечо Ульяна. – Убоись жена мужа... Без мужика – дома нет, что ни говори. Без мужика вон Анька на Борискиных работает, уж столько им натрудилась – свой бы дом построила, да одной смысла нет, если семьи не заведешь. Плохонький, а мужик пускай будет, около него, за ним – и баба определится... Ты не вскидывайся, не серчай, – чуть прижала ладонью широкое плечо Ульяна серьезно рассуждающая Никитишна. – Ты у меня и в капитаны еще годишься. Я это к примеру говорю. В хозяйстве – не в городе, где по квартиркам живут, из магазинов питаются, деньги одинаковые получают и всю жизнь спрашивают друг дружку: ты меня любишь али нет? Квартирка без мужика – может, дом – пропадает.

– А без хозяйки? – спросил Ивантьев, вспомнив высказывания Защокина о доме, семье, удивляясь одинаковости мыслей доктора и простой крестьянки.

– Хе, – усмехнулась Никитишна. – Глянь, сколь хозяек по деревням. Их всегда больше было. К доброму мужику десяток попросится, только объявись такой мужик.

– Правильно понимает, – с пристуком кулака по столу подтвердил дед Ульян. – Укрепляйся, Евсей, проверишь на себе: природа наша еще живая, пустоцвета не любит, все расплодом заполняет...

– Вы отклонились, Ульян Афанасьевич, – перебил его Ивантьев, боясь, что старик заговорит об Анне, хотя деликатные хуторяне не тревожили его даже намеком на сватовство.

– К тому, к тому веду. Расплод, он и есть расплод. Человеческий, хозяйственный. По своей силе, на своем дворе я могу много держать скотины. А ездить, ходить на главную усадьбу, извини, ноги не те, годы усталые. Как мне помочь общественному расплоду? И думать не надо, тут умно написано: «Следует все больше укреплять связи личного подсобного хозяйства с общественным. Назрела необходимость создания и всемерного развития между ними кооперации. И первые шаги в этом направлении уже сделаны. В Богучарском районе Воронежской области многие колхозники по договору откармливают свиней для колхозов и совхозов. В Горьковской и Пензенской областях пенсионеры также по договорам содержат в своих дворах колхозных свиноматок. Им выдают корма». Ну, что хорошего скажешь? Имеются умные головы? Сколь хошь! Да ты мне дай кормов, зерна, так я десяток хряков выкормлю и сотни две птицы. Сознательности хватит. И, будь уверен, Евсей, Борискина, прочих втяну, расшевелю их непробудную совесть.

– Согласен, такая кооперация нужна. Помог бы и сам, хоть пока из меня хозяин – никакой, картошку не умею сажать...

– Научим, Евсей. А помощь окажи, прошу. Ты грамотный, обдумай письмо в редакцию, изложи наши пожелания, оба подпишемся и Федю еще привлечем.

– Почему бы и нет? Попробую.

– Тогда по рукам! – Дед Улька намеренно сжал ладонь Ивантьева изо всей своей наработанной силы, задиристо глядя ему в глаза чуть шельмоватой хмельной синью нестареющих зенок, но Ивантьев, тоже раззадорившись, сначала выдержал неожиданный вызов, а потом и пережал руку настырного аборигена Соковичей. – Добро! – отозвался дед. – Признаю земляка, роднюсь, почитаю! Теперь идем поросят смотреть, самая пора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю