355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » В поисках синекуры » Текст книги (страница 1)
В поисках синекуры
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:24

Текст книги "В поисках синекуры"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

В поисках синекуры

Герои новой книги писателя Анатолия Ткаченко, известного своими дальневосточными повестями, – наши современники, в основном жители средней полосы России. Все они – бывший капитан рыболовного траулера, вернувшийся в родную деревню, бродяга-романтик, обошедший всю страну и ощутивший вдруг тягу к творчеству, и нелегкому писательскому труду, деревенский парень, решивший «приобщиться к культуре» и приехавший работать в подмосковный городок, – вызывают у читателя чувство дружеского участия, желание помочь этим людям в их стремлении к нравственной чистоте, к истинной духовности.

ПОЗДНИЕ ХЛОПОТЫ
Повесть

ЗДРАВСТВУЙ, ДОМ!

Хозяин дома оказался интеллигентным старичком, с профессорской острой бородкой, коричневой от загара лысиной, в толстых роговых очках; он внимательно, чуть склонив сухонькую голову, выслушал Ивантьева, подумал о чем-то, глядя в низенькое окошко, за которым красно полыхала тяжелыми гроздьями старая рябина, голубел штакетник, виднелся желтый песок глухого переулка, затем переспросил, удивленно и цепко оглядев Ивантьева карими мокрыми глазами:

– Значит, это ваш дом? Я правильно понял?

Ивантьев только пожал плечами, не находя, что прибавить к уже сказанному. А сказал он, ему казалось, много, вразумительно, хоть и, может быть, слишком поспешно от волнения: он родился в этом доме, в голодном тридцатом году отец завербовался рыбаком на Каспий, вывез семейство перетерпеть трудное время, да задержался на легких хлебах, а потом ушел воевать и погиб в первое лето. Он, Ивантьев Евсей Иванович, тоже был рыбаком и на Каспии, и на северных морях, всю жизнь проплавал, вышел на пенсию, вернулся в родную деревню, отыскал свой дом, прослезился пред его живыми окнами – не сгорел, не развалился, не погиб за долгие сорок с лишним лет! – и вот познакомился с его теперешним хозяином и просит продать ему дом, построенный еще дедом.

– Дилемма, – проговорил, потупившись, старичок, шагнул к письменному столу, набил трубку мшистым табаком, окурил себя сладким дымом. – Ваш отец просто бросил дом, двор... Вы купить хотите. Несправедливость какая-то...

– Да ведь когда было? Куплю. Деньги припас. Последние лет десять из души не выходило: вернусь, вернусь... Если дома нет, на том месте новый построю. Не продадут – участок рядом выхлопочу. Тяга, понимаете?

– Ага. А я каждое лето здесь жил эти десять лет. Именно лет – зимой-то столичный воздух сношу. Что же мне, дачу строить? Теперь тут и завалюхи не купишь: все скуплено, все занято жаждущими природы. А еще не так давно дома пустовали – любой хоть задаром бери. Припоздали вы, милый странник, вернувшийся к отчему порогу.

– Понимаю, – едва не перебил медлительную речь старичка Ивантьев, уже надумав, что ответить. – Я куплю, а вы приезжайте, берите полдома, мне места хватит. Просто хочу дожить в родительском доме, на земле... – Он вздрогнул, ощутив вдруг припомнившийся ему холод северных пространств. – Намерзся, отсырел, укачался на волнах.

– Вам сколько?

– Пятьдесят седьмой. Там раньше пенсия.

– Мне семьдесят шестой. Разница есть. Но думаю, договоримся – зрелые люди. Так вот, поселяйтесь и живите. Никакой купли-продажи. Гляньте в окошко. – Из-за леса вздымалась серо-синяя туча, взметнувшийся ветер длинно поволок по переулку желтую тополиную листву, стекла покрылись зябкой дождевой рябью. – Завтра уезжаю. Хорошо, что застали меня здесь, не то пришлось бы искать в столице. Ну, как говорят теперь, вас это устраивает?

Ивантьев вскочил, протянул руку, чтобы выразить свое согласие, поблагодарить хозяина дома за понимание и душевность, но старичок, погрузив сухонькую ладошку в его широкую пятерню, заговорил сам:

– Правильно, надо познакомиться. Виталий Васильевич Защокин. А вас?.. Хорошо. Евсей – особенно приятно: утраченное имя. Ну, попьем чайку за знакомство или по рюмочке примем? Как на морях – небось горячительным сырость из себя выгоняете?

Чемодан Ивантьева стоял у порога, он заспешил к нему, смущенно наговаривая, что есть у него, на всякий случай, коньяк, водка «пшеничная», – и опять был остановлен спокойным, мягко повелевающим голосом Защокина:

– Нехорошо, Евсей Иванович, в отчем доме пить коньяки да водки. Угощу вас родименькой – рябиновой. Заметили, как она ягодами отяжелела? Соседка говорит: примета – зима будет холодная. Верите в приметы?

– В природные. Шел мимо ельника – все елки в шишках, тоже подумал: холодам быть, природа птицам, зверькам еды наготовила. Не то вычитал где про эту примету, не то от детства осталась...

– Верьте: осталось. Все остается, да мы забываем. У вас теперь время пойдет в двух направлениях – вперед медленно, назад быстро, с каждым днем ускоряясь. Ведь вы вернулись?

– Да, – недоуменно подтвердил Ивантьев.

– Чтобы вернуться. Так?

– Да, да! – закивал Ивантьев. – Понял вас: мало вернуться, надо вернуться душой, жизнью, работой!

– Вот и откушаем местной, горькой.

Защокин поджарил на плитке яичницу с колбасой, достал из стеклянных банок соленых огурцов, груздей, к двум тарелочкам культурно положил вилочки и столовые ножи, вынул из холодильника пузатую, оплетенную бутылку из-под «Гамзы», наполнил стаканчики розоватой настойкой. Кивнул, легко осушил свою посудинку, словно бы подавая пример, закусил огурчиком, грибком, сказав, что горькую надо крепеньким, насоленным, наперченным заедать, похвалил Ивантьева за «моряцкое» умение одним глотком принимать спиртное и начал настойчиво кормить его, говоря, что сам недавно пообедал да и нельзя ему переедать – пищу портить и себе вредить, – а вот Ивантьеву, такому кряжистому («Верю, вы родом из тутошних сосняков и ельников!»), молодому и сильному, следует надежно питаться, ибо он, Защокин, хоть и догадывается, как нелегка рыбацкая работа, но должен напомнить вернувшемуся в крестьянство Ивантьеву: труднее сельской пока не сыскать.

– Вы ведь не дачником жить хотите?

Ивантьев положил руки на стол ладонями вверх; они были у него широки, захватисты, с неразгибающимися пальцами, багровы, точно с мороза. Защокин похмыкал, покивал довольно и сказал:

– Понимаю. Душа ваша в руки переместилась, через них к земле прикоснуться хочет.

Ивантьев удивленно и чуть испуганно оглядел очкастого лысенького мыслителя: угадал, объяснил его, Ивантьева, состояние, внутрь вроде бы заглянул карими мокрыми глазами. Спросил осторожно, заикаясь:

– Вы... вы кем работали?

– Не угадали бы – филолог, доктор филологических наук, – Защокин с усмешкой постучал согнутым указательным пальцем по коричневой лысине. – Здесь почти вся мировая литература, да еще своих работ полсотни. Не пахал, не сеял, моря не бороздил, золота ни черного, ни желтого не добывал, но про все понемногу знаю. А характеров, образов, человеческих душ здесь... – он звучно ударил в лысину кулачком, – тысячи. Поищу, примерю, угадаю. Вот, например, вижу: вы не простым рыбаком были, у вас характер немного похож на мой: мы оба привыкли командовать. Я за долгие годы преподавания, вы?..

– Капитаном был. Правда, СРТ, небольшого судна.

– Все равно. И жаргоном моряцким не балуетесь?

– Этого я всегда боялся. Жаргон для бичей, сезонных всяких – вроде форса.

– Ну, еще по рябиновой? Как она?

– Стану хвалить – все равно слов нужных не найду. Через этот стаканчик я уже к родине прильнул – горькой, терпкой, сладкой до слез. Спасибо.

И Евсей Иванович рассказал доктору Защокину Виталию Васильевичу о своей долгой рыбацкой жизни, такой рыбацкой, что, кроме рыбы, ничего не знал, ни о чем не думал, даже на войну не взяли – фронту нужна была рыба. Палуба, соленая вода, сети, тралы... В отпуск погреется на крымском или кавказском песке – и опять план, тонны, одной трески переловил... если ссыпать в единую кучу – гора Казбек получится. В море по три, четыре, шесть месяцев... Не заметил, как выросли сын и дочь, – жена нянчила, воспитывала, дневники проверяла... и осталась нянчить внуков. Отговорилась, не поехала в Россию (так северяне называют среднюю полосу, Подмосковье): мол, потом, когда устроишься, проведаю. Из рыбачек, не знает «тяги земли». Но держать особенно не стала: «Поезжай, потяпай свою землю, к морю небось шибче потянет». В Архангельске все. Дочь учительница, сын штурман на торговом судне, за границу ходит. Затею отца высмеивали, провожали, жалея: мол, свихнулся слегка старик, пусть поблажит – делать-то ему нечего, хобби не приобрел, бражничать с дружками не научился, раньше странствовал по морям – теперь путешествовать по земле будет.

– А я увидел дом, вошел – и осел.

– Понимаю.

– И так посчастливилось, что вы, именно вы оказались в моем доме! Как бы я с другими?.. Можете не опасаться: приберу, подлажу все во дворе, дом подремонтирую.

– Смешной вы, право. Счастливый и смешной. – Легонько вскочив, доктор филологии Защокин раскурил трубку, отошел к письменному столу, улыбчиво оглядел Ивантьева. – Еще неизвестно, кому больше повезло: вы же мне дачу сохраните, и соседке тридцатку совать не стану, чтобы приглядывала за моей халупой. Ясно вам?

– Ясно, – проговорил отрешенно Ивантьев, уставясь в широкие, потертые, когда-то крашенные доски пола; доски были теми, давними, и косяки дверные, и потолок, и мощная матица от стены до стены, она лишь чуть-чуть прогнулась, навек закостенев.

Спать легли поздно, вдоволь наговорившись. Несколько минут, совсем уж по-родственному, Ивантьев посидел на краешке кровати Защокина, а потом улегся, постелив кое-что, прямо посреди пола; от скрипучей гостевой раскладушки он отказался.

Погас в простеньком матовом плафоне электросвет, дом наполнился тьмой, вроде бы хлынувшей снаружи, и оттого там стало светлее, окна засинели прояснившимся к ночи небом; тьмой, наружной синью обернулась понемногу назревавшая и наконец овладевшая всем живым и мертвым тишина; лишь шумел протяжно, глухо древний ельник за огородами у реки. Шум этот слился постепенно с шелестом волн, которые плавно закачали пол, и Ивантьев только удивлялся, почему он лежит на жесткой палубе, а не у себя на диване, привинченном к перегородке каюты, «Ничего, – сказал он себе, – это палуба моего родного дома, привыкнуть надо, она тоже качается от каких-то штормов... На судне пол был деревянный, здесь палуба из сосновых плах. Дом-корабль, корабль-дом... Но этот, мой дом, будет на крепком якоре...» И почувствовал Ивантьев – кто-то тянет, тянет с него одеяло. Он вцепился в край обеими руками и не может удержать... Кто-то маленький, Цепкий, хихикающий пыхтит, тужится, волочит одеяло к порогу... «Домовой! – догадывается Ивантьев. – Шалит, пугает, не хочет меня принять... Позабыл? Или тот, давний, умер, а этот не знает меня? Ничего, поладим, – уговаривает он домового, который почему-то стал очень похож на доктора Защокина: и очками посверкивает, и трубочка в зубах. Тьфу, не слышал, чтобы домовые курили! – Ладно, говорю – не обижу, чего привязался? Будем дружно-мирно жить. Понимаю: без домового какой дом? И другое понятно мне: домовой похож на хозяина... оттого ты и в образе доктора-филолога...» Одеяло сползло к ногам, не удержал Ивантьев, а затем его обдало сырым холодом, аж душа занемела от жути. Он очнулся, сел на постели, зорко озираясь и уже стыдясь своего сна: в распахнувшуюся форточку дул последождевой ветер, холодил горницу, Ивантьев замерз под тоненьким дорожным своим одеяльцем, вот ему и намерещилось. Он встал, закрыл форточку, поверх одеяла набросил демисезонное пальто, снова лег. Но вскоре ему стало душно, а домовой, опять прикинувшись Защокиным, начал наваливать на него всевозможные одежды: плащи, полушубки, ватные одеяла, пиджаки... Когда наволок поверх всего старую ковровую дорожку, Ивантьев не выдержал, проснулся. Было душно в доме. Открыл форточку, остыл немного. Снова ложась, попросил домового: «Ну, признаю: напугал, заявил о себе, буду помнить, любить тебя, дом отстрою, крышу починю. В каком углу ни поселишься – везде тебе будет тепло, уютно. Ну, прими, я навсегда приехал, нам ведь жить долго вместе». И легко, беспамятно уснул Ивантьев.

Поднялся он поздно, дом был залит огненным светом, и этот свет, казалось, исходил от красных, мокрых, тяжелых рябиновых гроздьев. Рассмеялся, оглядев свою постель: поверх одеяла и пальто лежали еще полушубок, плащ, старый пиджак... Вероятно, хозяин перед рассветом накрыл мерзнущего гостя. Ивантьев крикнул, полагая, что Защокин на кухне:

– Виталий Васильевич! Благодарю за нежную заботу! Ну и ночка была в родительском доме. В вашем образе меня домовой охаживал...

Глянул на письменный стол, увидел лист белой нелинованной бумаги, исписанный крупно, прочел:

«Дорогой Евсей Иванович!

Вы так крепко спали, что я не решился будить Вас. Подумалось: захотите проводить меня, а Вы и сами устали с дороги. К тому же ноша моя на сей раз оказалась легкой, дом-то будет жилым, и все в нем сохранится. Пользуйтесь холодильником, плиткой, утюгом и т. д. О Вас я скажу соседке, чтобы не подумала чего-нибудь плохого, с остальными жителями нашего хуторка познакомитесь сами. Всего Вам доброго, поселянин! Зимой, возможно, проведаю Вас. На всякий случай оставляю свой московский адрес...

В. Защокин

P. S. Пляшите от печки!»

Так, понятно: интеллигентный хозяин вежливо удалился. Немножко жаль – не пожал руки, не простился с ним, но ведь... Ивантьев рассмеялся: ведь тут его заместитель будет следить за мной! Он погрозил «заместителю» в чулан за печкой, потом опустился на колени посреди горницы и поклонился в тот угол, где, он помнил, висели иконы и куда крестились дед и бабка. Нет, не из веры вовсе – для выражения памяти, почтения предкам. Вскочил легко, освобожденно, сказал себе:

– Ну, начнем, товарищ капитан, жить на суше!

В майке, спортивных брюках, взяв полотенце и мыло, Ивантьев вышел во двор. Минуту стоял, дыша пронзительной прохладой, оглядывая двор: сруб давнего сарая покосился, углом осел в землю, от сенника даже столбов не осталось, огород зарос бурьяном, мелким березником, лишь палисад огорожен голубыми штакетинами, в нем стояла могучая рябина и росли четыре молодые яблони, понизу виднелись завядшие огуречная, морковная, луковая грядки. Печальна картина крестьянского двора, ставшего дачей горожанина... Но и это мало огорчило Ивантьева: что тут мог, что умел старый ученый человек? И зачем ему? Сохранил кое-что – спасибо!

Тропа к речке твердо протоптана, к рекам тропы не зарастают, их больше становится – из огромных и малых городов, из деревень и селений. Об этом Ивантьев думал, пробираясь меж росных стен бурьяна, обжигаясь ледяными каплями. Речка открылась за белым песчаным бугром, редкими престарелыми соснами, рябящей полосой чистой текучей воды. Она показалась Ивантьеву узенькой, обмелевшей, мало похожей на ту, что хранилась у него в памяти: невеликая, но этакая крутая нравом, и переплыть ее было непросто, и лодку могла закрутить в водовороте, опрокинуть на перекате... Усохла ли она или после огромных рек и морей увиделась Ивантьеву ничтожно маленькой? Но она была, текла, и вода в ней сияла светлейшей голубизной. И он сказал ей:

– Здравствуй, Жиздра! Я жив, здрав!

ПЛЯШИ ОТ ПЕЧКИ

Прав был мудрый филолог: надо начинать с печки, чтобы не замерзнуть зимой. А печка была та, древняя, сложенная еще дедом. Ее давно не топили, и, когда Ивантьев попробовал разжечь в ней березовые поленья, дым хлынул из всех заслонок, конфорок, щелей. Прочихался, решил идти к соседке: сельская жизнь в одиночку не живется. Так-то. Пляши от печки, но не забудь подружиться с соседями.

Принарядился в морскую форму, надел фуражку капитанскую, с крабом, чтобы произвести впечатление – все-таки женщина там, за забором, а форма многим из них нравится, – однако дверь открыть не успел – сама распахнулась, и через порог перешагнула тощая старуха в кирзовых сапогах, телогрейке, вязаной спортивной шапочке, делавшей ее горбоносое лицо злым и воинственным. Ивантьев отступил, пробормотал: «Прошу... Пожалуйста...» Старуха мельком, но придиристо ощупала его выпуклыми, красноватыми с уличного холода глазами, полувзмахнула рукой, хмыкнула, поджав губы: мол, буду я еще тебя спрашиваться, села на табуретку у кухонного стола, хрипло спросила:

– Чего вырядился-то? Свататься собрался?

– Да нет, к вам... – уже с любопытством, одолев смущение, ответил Ивантьев.

– Хи-хи!.. – Старуха широко раскрыла пустой рот, в котором позабытыми пеньками торчали два желтых клыка. – Опоздал маленько, годков на шешдешят. Для мене и дохтор Защока шибко молодой. А ты-то – красавчик, да ишо форменный. Военный, што ль?

– Рыбак морской. Капитан.

– Ага. «Капитан даеть команду: натяните паруса...» Это у нас Федька-тракторист напевает, когда веселой. А дале присказка – японский бог... А теперь ответь: почему долго не шел проведать?

– Хотелось немножко обжиться, привыкнуть к дому.

– Жить собрался?

– Да.

– Сдурел, знать. Мене Защока толковал – не поверила. Теперь вижу: сдурел. Аль пензия маленькая?

– Нет, хорошая. Северная.

Старуха оглядела его еще более придиристо, отшатнулась, явно испугавшись какой-то догадки, негромко спросила:

– Али нашкодил где? Скрываешься?

Ивантьев резко помотал головой.

– Так бегуть же в города!

– Пусть. А я не сбежал – вернулся.

Ничему не поверив, во всем усомнившись, старуха, вероятно, решила отложить дальнейший опрос непонятного соседа (поживется – увидится!) и заговорила о своих думах, заботах:

– Не приезжають, веришь? Мои москвичи, одры культурные. Сама картохи копаю, руки вот закочнели. Ждала, годила, земля нахолонула. Дала Федьке трояшник, вывернул плугом кусты, собираю теперь... Штоб их черт там захомутал, антиллигентов! Приедут – шиш покажу заместо картохи. Кажный год так. Обещают: мама, сажай, подмогем полоть, окучить, копать. Сама горб гну. И веришь, прошшаю: подарочки навезуть, внучат, винца сладкого, ласки, сказки... Да штоб и меня лихоман прибрал от такой жисти!

Она рассказала: у нее два сына в Москве, две дочки и сын в Калуге, все приглашают, а жить, если вдуматься, негде: у одной тесно, у другого пятый этаж – ноги отказывают ступеньки считать, у третьего, четвертого пока общежития; зато старший, инженер автомобильный, хорошо устроился: три комнаты, лифт, мусорный провод, метро рядышком. Одну зиму жила у него. Ласково относились, колбаской, сырком вкусным кормили, к телевизору приучали, зубы по знакомству обещали вставить; да больно мебель у них дорогая, паласы эти, ковры; на ночь застелют чем-нибудь диван-поролон, бока отлежишь, а днем и вовсе приткнуться некуда, все торчком – ходишь, посиживаешь; иной раз и заплачешь тихонько – так хочется прилечь, отдохнуть и чтоб внучка на пианино не тренькала, внук свои проклятые диски не крутил. Заболела она нервным расстройством, хотела посреди зимы вернуться в свою хату, но вспомнила – дров-то не наготовила, уговорили сын и сноха: поживи культурно, чистенько, забудь на время чугуны, ухваты, поленья березовые... Нет, не получилось у нее, как у шибко ученого доктора Защокина: зимой в столице, летом на даче. Она вот без кур и поросенка скучает. Корову недавно продала, сил не стало самой сенокосить, а у деток городских молочко в магазинах, дешевенькое, в отпуск – на юг норовят уехать, фруктов покушать, в соленой воде покупаться, будто она полезнее своей, жиздринской. За картошкой только и приезжают, хоть и без нее могут обойтись, какую-никакую продают там у них. Перестань она сажать, заманивать – вовсе забудут дорогу к матери...

Старуха замолкла, поняв, что наговорила лишнего и вроде бы уже оправдывает своих детей, строго похмурилась на Ивантьева – не подсмеивается ли над старой? – и вдруг, протянув ладошку, сказала:

– Дак познакомимси, што ли? Меня Самсоновной зови. Мы тута по отчествам, чтоб, знать, отцов чаще поминать.

Ивантьев вскочил, пожал ей руку, неожиданно тяжелую (как перезрелый плод на тонком, усохшем стебле), назвал себя и своим именем развеселил старуху Самсоновну.

– Евсей, жидко не сей! – захихикала она и погрозила ему темным корявым пальцем. – А зачем ты, Евсей, печку затапливал? Рази она может гореть, если усохла без огня, померла, кирпич в труху обратился? Углядела – дым с форточек пышет, пойду, думаю, сгорит мой новый сосед, не увижу живьем. А ты вон што, как пароход раскочегарил, уплыть от мене захотел! – И опять она смеялась, довольная своим остроумием; улыбался и Ивантьев, признавая за Самсоновной явный сатирико-юмористический дар, радуясь, что ему посчастливилось на соседку, возле нее скучно не будет: и умна, и въедлива, и смешлива. Отсмеявшись, отерев губы тыльной стороной руки, точно начисто сняв веселость, она спросила: – Дак печку перекладывать надоть?

– Вот именно! Я за этим и собрался к вам! Нет ли печника где поблизости?

– Найдется. Приведу тебе печника. А ты вот што: сымай-ка красивую форму, бери ломик, рушь дедовскую печку. Заодно и деда родного вспомянешь. Рушь, хорошие кирпичики в сторону, плохие во двор.

– Спасибо, Самсоновна! Я вам за это картошку уберу.

– Во, уже постигаешь нашу жисть: поможешь – и себе в погреб на зиму засыплешь.

Самсоновна вышла, промелькала мимо окон по переулку, в кирзовых сапогах, телогрейке, вязаной спортивной шапочке – наверняка подарке внука-лыжника, – тощая, деловая, приспособленная к здешней жизни, земле, погоде, и Ивантьев подумал: нужны кирзовые сапоги, телогрейка, какая-то шапка на осеннее время. Явился в деревню новосел при галстуке, в лаковых штиблетах!

Пересмотрел гардероб доктора Защокина, рабочая одежонка нашлась – филолог иногда копошился в палисаднике «для полезной физической нагрузки», – но все было мало́, подросткового размера; решил переворошить чулан, откуда в первую ночь выпрыгивал домовой, и сейчас Ивантьев сказал ему: «Если ты здесь – извини, что потревожу... а лучше подкинь-ка мне какой-нибудь затрапез для работы». Отодвинув дверцу, зажег спичку, тьма шарахнулась в паутинные углы, выволок груду тряпья и обнаружил потертый, в пятнах, чесучовый костюм – просторный, с широченными гачами по послевоенной моде – некогда выходное одеяние одного из владельцев дома, – выбил, выколотил на крыльце, облачился, голову покрыл мятой капроновой шляпой Защокина.

Нашелся ломик, была лопата, молоток...

С чего начнешь, товарищ капитан? «С любого угла», – ответил сам себе. Но если разумно – надо с трубы, чтобы она не рухнула в дом, когда печь будет разобрана. Полез на крышу, пробрался по шиферу к некогда мазанной, беленой, теперь жалко облупившейся трубе. Присел рядом, огляделся.

За темным, осыпанным шишками ельником и красноватыми стволами сосен текучей голубой жилой пронизывала пространство речка Жиздра (никак он не мог назвать ее рекой – рекой она была для него в детстве), а по ту сторону ясной воды полыхали желтой октябрьской листвой березники, кое-где оголенные, местами высвеченные резкой зеленью ольховника; далее широкими увалами чернели перепаханные, белели стерневые поля, и уж совсем в дальней, прохладной, мглистой синеве мерцала куполом церковка.

И хуторок был виден хорошо. Кто назвал хуторком эти пять домов, пять дворов в одну улицу, с переулками между заборами? Не доктор ли Защокин?.. Когда-то большая деревня Соковичи понемногу переселилась на главную усадьбу колхоза, к железной дороге. Бывшие подворья заросли бурьяном, мелким осинником, зачинающим лес, но дома гляделись весело: крыши под шифером, стены обиты шелевкой, крашены в зеленое, коричневое, окна со ставеньками, резными наличниками. Кое-кто из хуторян, вероятно, работал в колхозе, других, престарелых, навещали родственники. Словом, деревенька умирать не собиралась, и это несказанно радовало Ивантьева.

«Ну, примемся разрушать... созидая», – сказал он себе, ударил молотком по верхнему кирпичу, сбил шелуху извести, снял кирпич – рыхлый, иссеченный дождями, ветрами. Бросил его во двор, испугавшись: не пришибить бы кого! – и рассмеялся: «Двор-то у меня пустой! Надо же – жива крестьянская натура, затаилась, а не погибла».

Дело пошло, наладилось: плохой кирпич – вниз, хороший – в сторонку, пригодится для новой трубы; через час он уже работал на чердаке, к полудню проник через трубную дыру в дом, вошел как бы сверху, увидел разрез дома, его вполне крепкие стропила, балки, плахи потолка, будто приобщился к строительству, возведению деревянного жилища, и почувствовал, ощутил, признал силу рук, умение, ловкое мастерство деда-мужика. На закате солнца выволок в двух мусорных ведрах последние битые кирпичи, замел пол, подивился прочному печному фундаменту, выложенному из дикого камня, от земли; выпил эмалированную кружку крепкого, «морского», чая и пошел на Жиздру умываться, наговаривая, напевая строчки стихотворения, вычитанные на бумажке, оставленной доктором Защокиным поверх кипы тетрадей, блокнотов:

 
Во дворе – молодое сено,
Во дворе – белой горкой дрова.
Пахнут лугом ромашковым сено
И березовой рощей дрова!
 

Баньку бы сейчас! Но у филолога баньки не имелось, обходился речкой да железной бочкой на столбах, приспособленной для душа, никто из соседей, конечно, новому хуторянину баньку не истопил, с соседями предстояло еще пуд соли съесть.

Посидел на песке, остыл; сбросил в воду чесучовый костюм, прополоскал, замутив светлую струю, а затем, решившись, окунулся и сам: уж очень пропылился, засолонел потом, оказавшимся куда солонее соленой рыбацкой воды.

К дому бежал, обжигаясь холодным воздухом, замирая сердцем от веселости и страха: не простудиться бы, не слечь в начале новой жизни! На прохладном Севере редко доводилось купаться в открытой воде.

Толкнул дверь, перепрыгнул порог и замер – в мокрых трусах, с ботинками в руке, растерянно соображая: не ошибся ли двором, домом, дверью?.. На табуретке у застеленного газетами кухонного стола сидел седой, гривастенький, крепкий дедок – из тех, что шире поперек, – сидел, мирно сложив руки на коленях, посмеивался, тихо поглядывал из-под колючих кустиков бровей чистыми синеватыми глазами. «Вот оно, – мельком подумалось Ивантьеву, – наработался, ошалел, опять мерещится... только в ином образе...» Хотел уже выйти в сени, переодеться, успокоить нервы, а потом поговорить с  н и м  более серьезно, если не улетучится. Но дедок привстал, мало прибавив себе роста, протянул руку, сказал бойким тенорком:

– Дед Улька буду.

– Улька? – переспросил, ничего не понимая, Ивантьев.

– Да, Улька. Вообще меня Ульяном звать, да так привыкли: Улька да Улька.

– А вы кто? – не поверил Ивантьев в реальное существование деда Ульки: кем только не прикинется шалавый домовой дух, невзлюбив жильца!

– Печник я. Самсоновна послала, говорит: сложи человеку печь, зимовать вроде собрался. Зашел, вижу – добро поработали, завидно добро! В один день такую махину разворочать... Видать, по-серьезному жить собрались, нам такие особенно нужны: для общения, коллектива. Приезжие отдыхающие хоть и вежливые, да чужой народ. Вроде как наблюдать за нами приезжают. Ваш-то хозяин, правда, ученый, книжки дает читать, в медицинских травах разбирается, а другие только природу любят, загрязняют окружающую среду...

Ивантьев молча прошел в комнату, забыв пожать гостю руку, молча натянул на себя теплое белье, поверх – полную форму (привычка: принимаешь гостя – будь в форме, моряк!). Причесался, даже поодеколонился, слушая ровный говорок деда. Понятно теперь: этот дед – печник, посланный Самсоновной. Померещилось черт знает что! Нервы... Хорошо, хоть гостя не напугал. Думает небось: моряк, капитан, из больших морей и городов, может, там и руки не жмут – честь друг дружке отдают да рапортуют. Но и сами здесь в простоте праотцовской пребывают: вваливаются без стука, приглашения, вольготно рассаживаются, как у себя дома.

Вышел, подал руку деду Ульке, сказал, чуть поклонившись:

– Извините, искупался, мокрый был.

– Молодец, – улыбчиво похвалил дед. – Сразу видать – моряк, стылой воды не побоялся. И это – поработал-то как! Добро. Завидно добро! Сильный вы, извиняюсь... как по батюшке? Ага, Евсей Иванович. Сильный, говорю, вы, Евсей Иванович. Представительный тоже – что рост, что плечи, что волос крепкий... И зубы, вижу, на Севере не оставили, и глаза ясные привезли. Добро. Люблю этаких. Сам смолоду очень дюжим себя чувствовал: на кулачки там или в работе какой – первым выступал. Нос, видите, перебитый, кривой ношу? Свинчаткой помяли, а так – прямой был, как у вас. Нос прямой – характер честный, примета моя такая, на опыте жизни проверена. Горбоносым, курносым не доверяю – из них торгашей, обманщиков много...

– Вы и сейчас ничего, – осторожно прервал деда Ульку повеселевший Ивантьев, – у вас силенки – ой-ей!

– Не жалуюсь. Болями не испорчен. А все потому – по чужим краям не мыкался, места легкого не искал. Как говорится, где родился, там и сгодился, вот и здоровьем сохранился. У меня такая философия: почему человек на своем дворе крепким бывает? В соответствие приходит с окружением, вроде тоже природой делается, все свое природа умно бережет, жалеет... А то как бывает? Раз-два – на севере оказался, три-четыре – юг освоил. Ну, а пять-шесть – болезней не перечесть, старикашкой вернулся. Да что пользы – земля родная его позабыла... И вы, слышал, тоже вернулись будто в родные места?

– Правильно, вернулся. И вот что скажите: вы наверняка помните Ивантьевых, живших в этом доме? Старший мастеровым был, дома рубил, печи клал... А я сын одного из младших, Ивана, что на каспийские рыбные промыслы завербовался.

– Постой, погоди! – Дед Улька живо подскочил, приблизился к Ивантьеву, оглядел его в упор, лицом к лицу, затем сбоку, чуть привстал, вроде бы убедиться, что нет лысины на затылке Ивантьева, немного присел, зыркнул снизу и тогда только протянул короткие, налитые мускулистой тяжестью руки. – Так я же у твоего деда печному делу учился! Вот те крест, – он довольно умело перекрестился, – вот те клятва родителем моим, который колодезным мастером был! В тридцатом твой дед помер, а батька завербовался... Помню. Мне тогда двадцать восемь сполнилось, на станцию провожал... С батькой твоим дружил, а вас, маленьких, трое было... То-то, как глянул на тебя – душа шелохнулась, подумал: не нашенский ли? Выходит – наш. Вы на деда больше похожи, сильный был человек, любую работу добро справлял. Не уехал бы ваш батька, кабы дед не помер. Да и помер-то не своей смертью.

– Знаю. Лошадь ковал, копытом ударила.

– Так. Точно! – Дед Улька тряс руки Ивантьева, топтался около него, трогал морскую форму, подталкивал в бока, постучал кулаком в грудь, словно просясь войти, и радовался, и говорил: – Так мы с тобой да моя бабка – самые коренные, все прочие послевоенные, прибывшие на заселение. Добро! Во добро!

Ивантьев усадил Ульку за стол, открыл банку скумбрии, положил защокинских огурчиков, налил водки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю