355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » В поисках синекуры » Текст книги (страница 7)
В поисках синекуры
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:24

Текст книги "В поисках синекуры"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

– Тогда меня позовешь на рассаду.

Было уже за полдень, было душно от густых испарений наконец-то отогревающейся земли, слепо глазам, если поднять их на мглисто-синие заречные дали – через черные поля, зеленые пастбища, леса, перелески, до золотистой луковки церкви, будто посаженной в тучную парную землю, чтобы выстрелить зелеными стрелами лука. Как раз к этому времени Ивантьев пробил последнюю лунку, Соня бросила последнюю картофелину, Анна прикрыла ее рыхлым бугорком.

Обедали в прохладе, тишине, уютности дома.

Ивантьев усадил женщин за стол, покрытый белой скатертью, приказал им не вскакивать, не суетиться «с ложками-плошками», сам подал закуску, налил по рюмочке вина, каждой сказал спасибо за помощь. Они дивились его салатам из крапивы, листьев одуванчика, мать-и-мачехи, приправленных майонезом, чуть смущенно подшучивали над собой – расселись, как барыни, а мужик ухаживает!

И лишь Самсоновна, отвыкшая чему-либо удивляться, проговорила:

– Нескушно зато, будто в ресторане. Щей нам, Евсей, да мясца пожирней, тогда и тебе благодарность запишем.

Отобедали весело, с наработанным весенним аппетитом; накормили детей, и Соня увела их домой, чтобы успеть приготовить что-нибудь «папе Феде» – своему работнику неустанному. Самсоновна и Никитишна неспешно почаевничали и тоже ушли, оставив Анну перемыть посуду, убрать дом. На отговорки Ивантьева старухи только разом махнули руками, мол, знаем, чего делаем, все равно баб еще никто от бабьей работы не освободил. А улыбчивая Анна молча налила в тазик горячей воды, закатав рукава блузки, принялась ловко «банить» посуду.

– Чем же заняться мне, Аня? – спросил Ивантьев, садясь на диван.

– Газетку читать. – Она вытерла руки, пошла к вешалке, вынула из кармана своей оранжевой нейлоновой куртки газету, подала. – Свеженькая. Ведь вы пока не выписываете.

– Так это похоже... похоже... – Он обвел рукой дом, указал на нее, на себя...

– На семейную жизнь, – подсказала Анна.

Посмеялись. Но невесело. Скорее неловко. Ивантьев прикрылся газеткой, плохо различая, однако, строчки – от усталости, смущения: старик и молодая женщина! О чем говорить, как вести себя? Слишком вольное слово, излишне пристальный взгляд – и будешь осмеян, презрен хуторянами. Они ведь – одна семья... А если Анна хочет, чтобы он поухаживал за ней, ну просто так, от скуки?..

И на это Ивантьев никак себе не ответил, не имея какого-либо опыта ухаживания за женщинами, тем более такой, как Анна, о которой доктор сказал: «Каждому селению – своя великомученица». По натуре он был истинным крестьянином, хоть и пахал морскую ниву, – женщина для него только жена, хозяйка. На легкие связи, любовниц у него не было времени, да и, пожалуй, сильного желания. Женился рано, в трудное послевоенное время, как многие тогда, осиротевшие, чтобы иметь семью, дом, – и долгие годы – плавания, рыбацкие экспедиции; детей редко видел. Погреться под крымским солнышком возил все семейство, не видевшее иного тепла, кроме мурманского и архангельского. Романы с судовыми поварихами были ему запретны – и капитанской этикой (хотя иные не очень соблюдали ее), и совестью: капитан с любовницей – наполовину начальник. Так и прожил почти тридцать женатых лет со своей Натальей. Любил ли жену? Ответить мог тоже по-крестьянски: делил радости и печали, растил детей, имел на земле свой домашний уют – значит, любил. Но опять же по-своему – больше жалея, сочувствуя, понимая ее нелегкую долю жены моряка.

Ивантьев отодвинул газету, посмотрел на Анну. Она перетерла, составила в сервант посуду, сняла и вытряхнула на крыльце скатерть, затем плеснула из чугуна в ведро теплой воды, принялась мыть пол, подоткнув подол ситцевой широкой юбки. Она наклонялась, двигалась так, будто в доме никого не было, и, когда заметила, что на нее смотрит Ивантьев, вспыхнула всем своим и без того разрумяненным лицом, даже замигала часто от стыдливых слезинок в глазах, но сказала спокойно, щадя не менее смутившегося Ивантьева:

– Евсей Иванович, про что пишут в газете?

– Про Иран, Кампучию... – наугад ответил он и бодрее прибавил: – Ничего особенно нового.

– А-а, – согласилась Анна, вероятно поняв, как читал газету Ивантьев, и попросила: – Поставьте, пожалуйста, самовар. Пить хочется, правда?

– Да, да! – спасенно вскочил он, подхватил за оттопыренные ручки пузатый, купечески дородный Федин подарок, потащил его во двор. – Сейчас, Аня, я его быстро раскочегарю, он у меня пароходом загудит.

Шел за водой к единственному на хуторе колодцу, заливал самовар, бросал в трубу сухие березовые чурочки, раздувал огонь голенищем старого сапога и чувствовал, как горячит ему грудь сердце, ставшее вдруг молодым, сильным, как ясно, радостно все видят и понимают глаза, и мысли, совсем воздушные, вроде бы проникают в голову извне, словно они всегда были среди природы, людской жизни, в предметах, вещах, да не было им доступа в него, Ивантьева. Почему?.. Ну-ну, признайся себе хоть сейчас!

«Не было Анны...» – сказал наконец теперешний, деревенский Ивантьев.

«Не влюбился ли?» – спросил его прежний, Ивантьев-капитан.

«Не знаю... Но впервые увидел женщину...»

«А раньше что же?»

«Раньше была жена».

«Странно. Запутанно. Ты ведь, кажется, – сказал Ивантьев-капитан, – гордился тем, что однолюб; правда, в мужских компаниях, за выпивкой, прикидывался бывалым».

«Чтоб не высмеивали...»

«На старости, значит, решил поразвлечься?»

«Отстань! – рассердился деревенский Ивантьев. – Ничего не решил. Да и стар я, ты прав. Просто порадовался женщине, может, первый раз... Все. Не будем ругаться!» И, подхватив кипящий самовар, Ивантьев понес его в дом.

БЕДА В ОДИНОЧКУ НЕ ХОДИТ

Из автобуса у киоска высыпались, как горошины из тугого стручка, грибники, мальчишки-удильщики, разбрелись сразу кто в лес, кто к реке, и лишь одна пара, мужчина и женщина, выйдя последними, неспешно зашагали по улице Соковичей; он – в сером, элегантно приношенном костюме, она – в зеленом плащике, с тяжеловатым шиньоном под блондинку. Шли они, скучновато оглядывая дворы, без особой радушности кивнули поприветствовавшему их из-за забора Борискину, и Ивантьев, красивший штакетник палисада, вдруг понял: мужчина и женщина идут к нему. Он наскоро отер тряпкой руки, убрал под крыльцо ведерко с краской; хотел было уйти в дом – на мгновение ощутилось необъяснимое желание спрятаться, – да тут же застыдился: все равно вызовут, раз уж идут к нему. Но просто так стоять у калитки он не мог, принялся расторопно прибирать двор – отшвырнул пустой ящик, катнул к забору тачку, снял с веревки подсохший мешок... Верный зарычал, тявкнул, спрашивая хозяина, как ему быть – прогнать этих чужих, тревожно пахнущих, или, поджав хвост, уползти под крыльцо к ведерку с краской и оттуда следить за их поведением. Ивантьев приласкал, успокоил пса, открыл калитку, сказал спокойно, расслабленно ожидавшим его появления мужчине и женщине:

– Прошу, если ко мне.

– К вам? – с заметной грубоватой нарочитостью удивилась женщина. – Мы к себе.

Мужчина проговорил размеренным чистым баритоном, подавая руку:

– Защокин Максим Витальевич. – Он чуть поклонился в сторону женщины. – Моя жена Вероника.

Теперь Ивантьев осознал, почему так сразу насторожила его эта пара: было много неуловимо знакомого в осанке, походке, движениях мужчины, его короткие усы, стриженая бородка и чуть вскинутая голова напомнили хорошо знакомое, даже дорогое, но соединить все это с доктором Защокиным он не мог, безотчетно воспротивился, и оттого лишь тревожно забеспокоилось его сердце. Пожав суховатую, узкую, интеллигентно невесомую руку сына доктора, Ивантьев и вовсе разволновался, предчувствуя недоброе, спросил поспешно, ловя его ускользающий, устало холодноватый взгляд:

– Скажите, как Виталий Васильевич? Надеюсь...

– Поздно надеяться, – медлительно и жестко (с явной неприязнью) ответила за него жена Вероника, а муж прибавил негромко:

– Умер отец.

– Как, извините?.. – не поверил их словам Ивантьев, полагая, что над ним зачем-то подшучивают, отыскивая на лицах гостей хотя бы промельки улыбок. Ему не ответили. На него смотрели, точно на туповатого, может, похмельного мужика, и он медленно стащил с головы старенькую, подаренную ему для работы шляпу доктора Защокина. Стоял, опустив к земле глаза, понуря отяжелевшие плечи, пока не услышал резкий голос Вероники:

– Может, в дом пригласите? Мы же с дороги!

Вошли. Они – впереди, он – убито – следом. Они сели на диван свободно и отдыхая, он – на стул у стола, опустив голову. Они закурили сигаретки, не торопясь говорить, а он и слов не находил для разговора. О чем? Для чего? Как?.. Ведь умер доктор, мыслитель, товарищ и брат... Нет филолога Защокина, а важнее – редкой натуры человека... Он ждал его. Он расчистил площадку в углу огорода, под соснами, чтобы строить «Дом творчества». Он готовился жить с ним долгие годы, обживать эту землю, думать о жизни, учиться жить... И теперь у него было такое ощущение, словно из души вынули разумную ее часть, так необходимую для начатой им новой жизни. Утомившись одинокой печалью, он спросил:

– Когда, извините, умер доктор Защокин?

– В апреле, – ответил Максим Витальевич.

– Я бы приехал...

– Он бы приехал! – воскликнула Вероника, будто не переставая возмущаться глупым поведением Ивантьева. – Да он из-за вас и заболел... Промерз, простудился... Поеду, говорит, навещу друга. Никогда зимой не ездил... Воспаление легких, месяц пролежал, подняли, но опять пневмония – не спасли... И откуда вы взялись, такой друг?

Ивантьев наконец разглядел сноху Защокина. О сыне доктор говорил мало: инженер-конструктор на каком-то заводе, вроде способный. О снохе – ни слова. Она была наполовину приблизительно моложе пятидесятилетнего Максима Витальевича, явно недавняя жена, оттого и выказывала так активно свою причастность к семейству Защокиных (не о ней ли думал доктор, осуждая женитьбы городских старичков на молоденьких проворных девицах?), но главной ее заботой была конечно же ее собственная внешность: над ней профессионально потрудилась парикмахерша, косметолог, маникюрша; волосы – техническое сооружение, благоухающее лосьонами и лаками; губы – перламутр, тени под глазами – глубокая синева. Одежда продумана, вероятно, до цвета невидимых застежек на чулках, не говоря уже о пуговицах, перчатках, крупном перстне и золотом обручальном кольце. Она напомнила Ивантьеву его собственную сноху в ее начальное время жизни с сыном («Сегодня не купишь – завтра не найдешь!»), и тем более стало ему печально: ведь Вероника командует интеллигентным приуставшим мужем.

Ивантьев обратился к Максиму Витальевичу:

– Сожалею. Поверьте, давно не чувствовал сердца, а сейчас заболело, точно пораненное... Если из-за той поездки, то от вины мне просто не избавиться... Скажу только: не приглашал, не звал – был удивлен появлением Виталия Васильевича...

– Да вы кто хоть? Сторож, что ли? – спросила несколько заинтересованным тоном Вероника, мало посочувствовав волнению Ивантьева.

– Нет. Приехал в родную деревню.

– Вера... – наконец очнулся от своего расслабленного полузабытья Максим Витальевич, нежно придавив своей ладонью белую пухлую ручку жены. – Не надо так. Отец мне кое-что рассказывал об... – Он запнулся, очевидно вспоминая фамилию жильца, и Ивантьев назвал себя.

– Вот, о Евсее Ивановиче. Он вроде бывший моряк, вернулся в родную деревню.

– А при чем здесь наш дом?

– Ну, временно, понимаешь? Да он и порядок навел, смотри какой. Даже печь переложил.

– Нам здесь зимой не жить.

– Ограду, заборы поправил. А огород видела?

– Картошкой собираешься торговать? – и Вероника вынула свою руку из ладони мужа.

– Думаю, что она не наша...

– Может, и дом уступишь?

Они продолжали свой милый спор, каковыми, пожалуй, была заполнена их бурная семейная жизнь, а Ивантьев, наконец поняв, что эта пара, унаследовав от доктора Защокина деревенский дом, приехала предъявить на него свои законные права и выставить временного жильца-сторожа, стал обдумывать, как поступить, что сделать, чтобы все-таки остаться в обжитом доме: предложить крупную сумму, а если не согласятся – раздел дома, можно с отдельными входами, или построить им для летнего отдыха коттеджик под соснами?.. Но в любом случае они должны прописать его здесь, узаконить на постоянное жительство. И лишь затихла семейная перепалка, Ивантьев, по возможности спокойно, изложил Максиму Витальевичу эти свои размышления, прибавив:

– Уплачу любую посильную сумму, обещаю принимать вас каждое лето.

– Хи-хи! – засмеялась нарочито комично Вероника. – Кто же теперь дома продает? Вся Москва ищет по всем деревням дома, халупы, сараи покупают. А это – дом! Вы, Евсей... как вас там, одурачить нас хотите. Но у нас две головы, и с высшим образованием.

– Поймите: родился в этом доме...

– А я родилась на Ордынке. Вот пойду в свою родную квартиру и заявлю теперешним жильцам: убирайтесь – я здесь родилась. Будьте уверены – милицию вызовут, хулиганство припишут.

Ивантьев зябко передернул плечами и в полной растерянности обратил тоскующий взор к Максиму Витальевичу, немо прося его сказать хоть что-нибудь. Тот досадливо закусил сигарету, нахмурился, так же немо отвечая: мол, зачем без пользы рассуждать, все яснее ясного – дом придется освободить, в жильцах они не нуждаются; дом и не дом вовсе – дача, а дачу делить – не самое приятное дело. И все же сказал:

– У меня дети. Старший сын женат, внук растет... Родителям Вероники без свежего воздуха нельзя... Съедемся. Удобно ли вам будет?

– И хлевом пахнет, и куры... как это?.. Запачкали двор...

Наступила долгая минута молчания, даже неугомонная молодая жена притихла, вероятно почувствовав хоть какую-то жалость к этому безвольно понурившемуся, откровенно несчастному, седовласому, но крупному и крепкому еще на вид человеку; странному, конечно, и, пожалуй, не в себе немного: если все начнут отыскивать родные дома – свет перевернется. А Ивантьев, намолчавшись, спросил, точно ему не хватало последнего слова:

– Значит, никак?

– Никак, – разом ответили муж и жена.

– Когда уходить?

– Приедем к августу... – сказал муж.

– Могли бы раньше, да у нас «Волга» в ремонте, – прибавила жена.

– А это... – муж повел рукой по стенам дома, указующе направил ее в сторону кухни. – Подсчитайте... оплачу ремонт, печь, покраску...

Ивантьев не ответил, его не беспокоила плата, да и говорить, думать о ней сейчас он был совершенно бессилен, наконец-то глубоко, до полной пустоты в душе осознав: доктор Защокин умер, а ему, Ивантьеву, надо проститься с домом. И потому он смутно видел, почти не слышал, как прощались, что-то говоря, как уходили из двери, за калитку, шли по улице хутора сын и сноха доктора Защокина.

Он достал водки, выпил большую рюмку, помянув старшего друга, и лег на диван лежать, мыслить, ибо московские гости разом освободили его от забот и крестьянских волнений. Он вновь стал просто пенсионером, к тому же чудаковатым, неприкаянным.

Усталость сморила его, он задремал и сквозь чуткое забытье слышал: за печью хихикал Лохмач, что-то ехидное наборматывал, словно пьяный вредный мужичок. Ивантьеву хотелось швырнуть в него чем-нибудь, и он вроде бы метнул в сторону печи войлочный тапок, но, когда проснулся, тапки были рядом с диваном (не вернул ли вежливо Лохмач?), окна светились низким солнцем раннего вечера, в сарае повизгивал голодный Прошка, петух собрал кур на крыльцо и кукарекал, вызывая хозяина; обычно Верный гнал его, считая крыльцо частью своего владения, однако сейчас помалкивал: дворовая живность обеспокоена долгим отсутствием хозяина, требует еды, ласки.

Ивантьев ожил, даже взбодрился: что бы ни случилось – скотина должна быть ухожена, накормлена. Он вынул из кастрюли кость, бросил ее псу, насыпал зерна курам, сделал мешанку для поросенка и долго смотрел, как тот жадно поедает рубленую лебеду, приправленную распаренной старой картошкой и отрубями. Прошка превращался в справненького, крепенького боровка, и его пора бы выхолостить, чтобы не ударился в гульбу, о чем напомнил Ивантьеву дед Улька, пообещав прийти как-нибудь вечерком с нужным инструментом. Затем полил огуречные и помидорные грядки, проредил загустевшую морковь. Постоял среди огорода, вдыхая его влажно-зеленые благодатные запахи, и вовсе успокоился.

Потерян дом, но живы пока Соковичи. Просторна, жива земля, на которой можно построить новый дом. И главное – хуторяне приняли, полюбили нового жильца.

Он пошел известить их о смерти доктора Защокина. Федя Софронов еще не вернулся с работы, его шумная Соня гоняла кур по огороду, покрикивая Пете: «Так их, сынок! Вон ту, рябую, окрести палкой. Ах, старая проныра, завтра же в суп ощиплю!» Увидев Ивантьева, она опустила подол, прибрала волосы под косынку и стала рассказывать, что от милиционера Потапова пришла официальная бумага («Во, генерал! Не мог лично приехать!»), в которой предлагалось Феде сдать незаконный, запрещенный для личного хозяйства «тягловый транспорт – трактор «Беларусь».

– И как Федя? – спросил Ивантьев, уловив паузу в беспрерывном говоре Сони.

– А так! Мой Федя с характером. Сказал: «Японский бог! Пусть сам забирает, оприходывает, списывает... Живой механизм не погоню на металлолом!..» А вы, Евсей Иванович, проходите, самовар поставлю, скоро Федя должен приехать, он хотел поговорить про что-то с вами, а то ведь за огородами, хозяйством некогда в глаза друг дружке глянуть.

Ивантьев наконец сказал, зачем пришел, и из Сони выплеснулся еще более бурный поток слов; она всплакнула; она отругала сына и сноху Защокина, «гнилых интеллигентов», предложила сегодня же собраться и помянуть душевного, ученого человека Виталия Васильевича.

– Так это ж мы без головы остались! – удивленно и испуганно воскликнула Соня и тут же, схватив руку Ивантьева, тряся ее, прибавила, точно извиняясь: – Вы будете головой, мы вас уважаем, учимся у вас разумности.

Узнав, что Ивантьеву придется освободить дом, Соня просто задохнулась от негодования, пообещала составить общее письмо хуторян, дойти до Москвы, а выселить «тунеядцев-дачников» из Соковичей.

Дед Ульян и Никитишна, услышав слезливые выкрики Сони, вышли за калитку, присели на лавочку, ожидая Ивантьева. Подали свои заскорузлые ладошки, пригласили сесть, не торопя с разговором, явно почувствовав нехорошее, а когда Ивантьев сообщил им печальную новость, дед молча стащил кепчонку с головы, Никитишна поднесла к глазам платок. Десять лет они знали доктора, поили его молоком, слушали его житейские философствования, верили в его понимание их крестьянского труда, нуждались в нем – милом, мудром госте из огромной непонятной столицы; он как бы духовно связывал их со всем иным миром, и теперь они могли лишь глубоко, надрывно молчать, ибо не умели произносить громких слов, да и не полагались слова: хороший человек поминается в тишине; хороший человек и смертью своей очищает души живущих.

Не стал Ивантьев говорить им о доме. Дом – суета. Для дома, устройства будет иное время. И направился к Борискиным.

Илларион Макарович, как и положено хозяину в летнее время, не распивал самоварные чаи, не сидел в тенечке с газетой, а неспешно, но крайне озабоченно охаживал свой образцово-показательный двор: что-то подлаживал, что-то пристраивал, постукивая молоточком, заодно, конечно, обдумывая все прочие огородные и животноводческие проблемы. На, вопрос Ивантьева, все ли живы-здоровы, ответил, что жена уехала к сыну (понимай: на рынок, торговать лучком, редисом, ранней клубникой), а Анна – в потребкооперацию за продуктами, и присел на ступеньку чистого крыльца с краешку, показывая этим: можешь и ты присесть, если уж пришел, однако же рассиживаться особенно некогда – «летний день велик, да ценит его и кулик».

Смерть доктора Защокина он воспринял тоже по-деловому: настал, знать, срок, все там будем, хоть не в одно время, вечный покой – отдохновение за земную маету. И прибавил, помолчав, что-то прикидывая относительно жизни и смерти:

– Раньше говаривали: от бога человеку положено семьдесят лет, а что выше – божья милость. Немного милости досталось Виталию Васильевичу, но божье взял полностью. – Еще помыслил минуту, решил, очевидно, что уж больно строго рассуждает, смягчился: – Умственная работа все, нервная система... По себе знаю: фельдшерил, людей исцелял – сам больше своих пациентов хворал. И гайморит, и гастрит, и радикулит... Килограммами таблетки потреблял. Теперь, как видите, хоть и хил с виду, да жилист... Нагрузка физическая спасла... Советовал я Виталию Васильевичу постоянно жить в Соковичах, хозяйством посильным заняться. Десятка полтора божьей милости гарантировал ему. Да нет, глубоко в умственную работу погрузился. А человек он, что же, был исключительно интеллигентный, может, и благородного роду... Меня недолюбливал, но зла не делал. Пухом земля ему.

Борискин поднялся, считая разговор законченным, и Ивантьев не стал ему больше мешать: летом Илларион Макарович буквально не в себе от работы, смурной, даже слегка малохольный, смерть Защокина, все прочие великие и малые события он обдумает в позднее осеннее и спокойное зимнее время. Уже идя по улице, Ивантьев вспомнил изречение доктора о Борискине: «Иван Калита – денежный мешок: хитрый, живучий». Не чувствуется вроде бы особой неприязни в этих словах. Скорее всего, не нравилась Защокину излишняя, жестковатая жадность Иллариона Макаровича, ставшая в наши дни неким атавистическим пережитком.

Соседка Самсоновна встретила его у своей калитки, нетерпеливо выжидая, сразу повела в дом, усадила за стол с пыхтящим жарким самоваром – по-видимому, заранее и для него поставленным, – налила чашку кипятка, круто заварила, пододвинула сахарницу, полную любимого ею рафинада, и только после всего этого кротко сказала: – Пей чаек, Евсеюшка.

Ее необычная тихость, даже унылость до растерянности удивили Ивантьева, он подумал, что старуха или почувствовала недоброе, или слыхала причитания Сони Софроновой. Ему захотелось просто посидеть, отдохнуть, а потом уж поговорить о смерти доктора. Но старуха, уставив на него черные, тяжко притушенные сырыми напухшими веками глаза, негромко спросила:

– Што помалкиваешь? Умер Защока?

Ивантьев кивнул, отводя взгляд и вздыхая с грустным облегчением: хоть здесь не пришлось быть вестником горькой печали.

– Я видела, как ты энтих красивых провожал, московских, сразу догадалась: беда с нашим Защокой. Одни не приезжали, одним дом не доверял, при нем иной раз гостили... Ой, думаю, это ж они права предъявлять явились! Хотела сразу пойти к тебе, да плита топилась, а плита у меня летняя, знаешь какая, двор спалит. Пришла вскоре – ты вроде спишь, не стала тревожить. А догадалась, поняла. И по лицу твоему прочитала: кончился наш Защока.

Ивантьеву вспомнилось: двадцать второго мая Самсоновна отмечала Николин день – престольный праздник Соковичей. Хоть и была она родом из приокской, спаленной в войну деревеньки, но святого заступника приняла местного, раз уж тот, свой, не уберег ее жилища. Сходила в церковь, испросила у Николы теплого, с дождичками лета, напомнив ему о немилосердной зиме (мол, испытывать испытывай, но и совесть знай!), поставила свечки от каждого жителя Соковичей, истратив два рубля сорок копеек, помолилась во здравие живущих, за упокой умерших, а вернувшись, тут же разнесла хуторянам просфору – кусочки освященного белого хлебца; всех крестила легко и размашисто, не отказалась взять по двадцать копеек за свечку, говоря при этом: «Защока тоже отдаст, завсегда отдает. Приедет, первым делом спросит: свечку ставила? А как же, отвечаю, хоть и профессур, а не могу обидеть, душа живая. Смеется, отсчитывает мелочь, норовит с задатком еще... Нельзя, говорю, богу ставим – не себе». Ивантьев уже привычно подумал: как много в каждом русском намешано! Ведь и он не отругал Самсоновну за самовольную свечку, и просфору взял, и дал себя перекрестить, будучи неверующим. Почему? И не объяснить толком. Из боязни, пожалуй, обидеть старуху, из почтения к веровавшим предкам – и дед и прадед ставили свечки святому Николе, – из неизжитого начисто суеверия, цепкого особенно в моряках, людях, близких к природе: она сильна еще, не разгадана в нас и вовне. Полное освобождение – в будущем, если вообще таковое освобождение возможно.

Пили чай в тишине, молчании, точно совершая заупокойный ритуал по доктору Защокину. Снаружи медленно темнело, высоко синел воздух в погожем небе, и лишь Жиздра живой жилой струилась, распластывая, одолевая сумеречную твердь земли, чисто, глубоко перенимая вечную синеву неба. Перевернув свою чашку, Самсоновна закончила длинное чаепитие, сказала:

– А я ему во здравие свечку... В воскресенье отпою. – И по крестьянской привычке – мертвого поминай, о живом думай – спросила озабоченно: – Дом отбирают?

– Да.

– Как же будешь, Евсей?

– Не знаю. Попробую купить участок.

– Продадут ли?.. Может, у меня полхаты возьмешь?

Ивантьев усмехнулся грустно, помотал головой. Самсоновна поняла его, руганула себя за малую сообразительность, вспомнив своих «одров», которые неизвестно еще как поделят – мирно ли? – материн дом.

– Не, ты – хозяин, тебе свои стены строить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю