355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » В поисках синекуры » Текст книги (страница 9)
В поисках синекуры
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:24

Текст книги "В поисках синекуры"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

– Не приняла.

– И Аньку упустил?

– Упустил.

– В ей был корень.

– Теперь понимаю: в ней.

– Мужицкой крепости тебе не хватило. Ты этот... антиллигент. Больше думаешь, чем делаешь. Так?

– Так.

– Ну тогда вот как тебе скажу: усмирись. Чего тебе тут с нами? Нам некуда, приросли. Поезжай домой, какой-никакой участок возьми для здоровья, копайся, отдыхай, наработал-то много.

– Не возьму.

– Отбило?

– Да.

– Знать, к пенсионерам на лавочку присядешь, дурь ихнюю обсуждать?

Ивантьев даже вздрогнул, вообразив этих благостных, сердитых, ехидных, не дающих друг дружке покоя стариков и старух, все видящих, за всеми наблюдающих, одиноких, но наотрез отказавшихся нянчить внуков, дабы ничем не омрачать своего честно заслуженного отдыха (а отдых-то близок – вечный, полный), и сказал Ивантьев поспешно:

– Нет, нет! В море пойду!

– Иди, – согласилась Самсоновна. – Там твое место.

И уже не говорила. В сумерки перевернула свою чашку донышком кверху, неслышно удалилась. Сразу же припомнились слова Защокина о Самсоновне: «В ней все – Василиса Премудрая, Марья Искусница, Царевна Лягушка, Баба Яга и Марфа Посадница...»

ПРОЩАЙ, ДОМ!

Он раздал, распределил свою дворовую живность: поросенка вернул Малаховым, кур – каждому двору по курице, а Самсоновне курицу и петуха, потому что ее старый петух «спал на ходу», и она решила отрубить ему голову на проводы Ивантьева; собаку брал Федя Софронов для бригадного домика в поле, о коте решили так: к какому двору прибьется – пусть там и живет. Став свободным и вновь бесхозяйственным, Ивантьев, однако, не спешил уехать: хотелось тихо проститься с домом, а главное – дочитать записные книжки Виталия Васильевича Защокина. Если раньше он заглядывал лишь в одну, оставленную на столе явно для него, то теперь наделил себя правом – вряд ли соковичский архив доктора заинтересует его наследников! – просмотреть, изучить все, доступное его уму, пониманию. Настолько велико, возвышенно было его чувство к этому человеку.

Но труд сей оказался почти непосильным. Записи не чередовались, не помечались числами, не соединялись темами: выдержки, фразы из филологических трактатов и художественных произведений, изречения древних философов, стихи свои и переписанные (под чужими – непременно фамилии авторов), собственные мысли, заметки о книгах, по поводу каких-либо литературных статей, о погоде, самочувствии, встречах с деревенскими жителями; тут же рецепты настоек, отваров из трав, кореньев, способы приготовления смаковы, браги на березовом соке... Попалась и такая запись:

«В этих местах деревеньки в несколько дворов не называют хуторами, как в более южных областях. А я назвал Соковичи хутором чисто эмоционально, ибо таковыми представлял себе и видел хутора – отъединенными, тихими, а собственным, неспешным, на старинный манер, укладом жизни. И удивительно – привыкли к этому слову мои соседи, даже в районе, на главной усадьбе о них стали говорить: «Эти с хутора!» – «Какого еще?» – спросит впервые слышащий. «Есть такой, там академик московский живет». Кстати, и центральную усадьбу я переименовал в главную – ведь так благозвучнее. Это тоже приняли мои хуторяне. Вообще россиянин очень восприимчив к новым словам, если они легки для произношения и понятна, точна их корневая основа. Что же касается теперешнего наплыва областных диалектизмов, якобы обогащающих оскудевший литературный язык, то, думаю, чаще всего это напрасные хлопоты некоторых слишком ретивых авторов – без диалектизмов им, вероятно, не обойтись по различным художественным причинам, – в литературном же, разговорном языке они никогда не приживаются. Это мы видим, знаем. Слово – как человек: где родилось, там и сгодилось. Перемещать его следует осторожно и не навязывая. И вовсе уж печально, когда с русского поморского, скажем, надо чуть ли не переводить на русский средней полосы России...»

Далее приводились сравнения различных диалектизмов, примеры необязательного их употребления, отягощающего, затуманивающего смысл.

«Как глотать непережеванное? Сказано когда еще проницательным А. Ремизовым: «...действуют ведь на душу не слова, а подсловья». Слово всего лишь атом продукта. Не оно главное – стиль. Стиль мышления, образа жизни, духовного поведения автора – и есть смысл, подсмысл его письма, что только и может «действовать на душу» читающего...»

Кое-что Ивантьев выписывал для себя, не решаясь увезти записные книжки доктора. Нужны ли, не нужны они по-уставшему сыну его, но Вероника с азартом затеет скандал, обнаружив пропажу «дневников», в коих, ей наверняка чудится, понаписано много нехорошего про нее, тогда как ни сына, ни сноху доктор не упоминает и единым словом: сказав им, очевидно, все при жизни, он не хотел сердить их после своей смерти.

Выписывать оказалось не менее трудно: сколько, чего, если хотелось очень многое? Но размышления о языке он переписал почти полностью, до слов:

«Забота надуманна. Будет народ, будут истинные писатели – не оскудеет язык».

Ведь и на рыбацких судах затевались споры между матросами-поэтами о будто бы беднеющем, урбанизированном языке. Прибавил и от себя, прутковское: «Зри в корень!»

Интересны были сельские заметки доктора:

«Десять лет наблюдаю за хуторянами. Люди они разные, с непохожими характерами, каждый – тип, с которого можно писать художественный образ, но все – истинные крестьяне, люди от земли и на земле, не знавшие и не желающие знать никакой иной жизни, работы. Кроме молодого мелиоратора Ф. Софронова, живут исключительно своими дворами, даже старуха Самсоновна производит столько огородной продукции, что подкармливает городских «одров», как называет сердито-ласково своих детей, покинувших деревню. Тяжко ли натуральное хозяйство? Да. Более того, по теперешним понятиям, еще и беспросветное: ни праздников, ни выходных, отдых малый лишь зимой, ибо скотину надо кормить, печи топить, еду готовить. О культуре и говорить нечего – в Соковичах один телевизор. Но вот что примечательно: жизнь, всегдашняя работа здесь – добровольны. Всем есть куда поехать, переехать, жить на пенсионы, вспомоществования детей. Не выгонишь – не то чтобы уговорить. И тут, мне кажется, загадка, суть крестьянской души: земля не тяготит, не угнетает ее; напротив, дает ей здоровую слиянность с собой, естественность бытия. Вполне доволен своей жизнью каждый из стариков здешних. Слабый, ленивый уйдет отсюда, попробует затеряться в гуще людской, где его будут воспитывать, обучать делу, наказывать, перевоспитывать и все-таки кормить...»

А сколько было в книжках афоризмов, метких фраз, изречений мудрых людей разных времен! Ивантьев выхватывал наугад, все ему нравилось, многому он восторгался, еще больше открывал для себя впервые.

Вот Конфуций:

«Для народа человеколюбие нужнее, чем огонь и вода. Я видел, как от огня и воды погибали, но не видел, чтобы кто-нибудь погиб от человеколюбия».

Вот Мармонтель:

«Необходимо было бы, чтобы каждый еще в ранней молодости заготовлял себе эпитафию, а остальную часть жизни старался быть достойным ее».

Вот неизвестный Ивантьеву С. Смайльс:

«Человек без принципов и без воли похож на корабль, у которого нет руля и компаса, он меняет свое направление с каждой переменой ветра».

Вот древнегреческий мудрец Анахарсис (по происхождению скиф). На вопрос, как не стать пьяницей, он ответил:

«Иметь перед глазами пьяницу во всем безобразии».

Ниже приписка доктора:

«До сих пор именно это спасает многих (разумных) от пьянства».

И конечно, хотелось как можно больше взять для себя мыслей, изречений самого Защокина.

«Сколько я ни смотрю на весну – я не устаю. А ведь весна повторяется. Сколько я ни вижу снегопад – я не устаю. Снегопад тоже повторяется. Почему не утомляюсь? Вероятно, все дело не во внешних проявлениях: зеленые листики, белые снежинки (это привычно), а в «подтексте». В той вечно не стареющей энергии, которая движет и весной и снегопадом».

«Литература и искусство – не профессия. В древности люди занимались ими, освободясь от работ. Первые авторы неизвестны, они считали постыдным присваивать то, что принадлежит всем, исходит от всех. В будущем литература и искусство также перестанут быть профессиями, сделавшись доступными для всех. Ими будут заниматься (а не кормиться) для умственного, эмоционального совершенствования».

Чем-то, едва ли четко объяснимым, привлекали Ивантьева и беглые заметки, подобные этим:

«Пошел дождь, запахло землей, и стало ясно: все мы умрем. Земля примет в себя народы, города... Земля начиналась не под ногами, а где-то выше, в самой той сырости, которая тяжело накрывала ее».

«Кому не дано от бога – тот берет у людей».

«Сколько я видел занимающихся не своим делом – по несчастью, по амбиции. Последние особенно опасны».

«Каждый день хоть на мгновение вспомни: я тоже умру!»

Две объемистые тетради заполнил Ивантьев. Никогда ему не приходилось столько писать, мыслить. Ведь и в Соковичи он приехал «думать руками», а не развивать свой интеллект, который, он полагал, слишком «просолен» и стар для отвлеченных философствований. Несколько дней почти безвылазного затворничества утомили бывалого капитана больше, чем рыболовная экспедиция куда-нибудь к Фарерским островам. Утомление, правда, было иным: тело словно дремало от тяжести, зато сердце, редко ощущаемое Ивантьевым, стучало, как перегретый мотор, и нервы обострились так, что он вздрагивал, если во дворе вдруг тявкал пес. Голова же, на удивление ему, была свежа и жаждала новых познаний, не щадя сердца, нервов. Тяжким оказался мыслительный труд. Ивантьев громко изрек даже, когда закрыл вторую тетрадь, придавив ее ладонью:

– Без привычки ненормальным можно сделаться! Ясно, почему некоторые интеллигенты «от сохи» страдают бессонницей...

Все это время он питался хлебом и молоком, аккуратно поставляемым Никитишной. Других продуктов у него не имелось: Анна уехала в леспромхоз к Михаилу, на ее место прислали пухлую, громкоголосую, многоопытную, откуда-то изгнанную «королеву прилавка», как тут же окрестил ее Федя Софронов, и полки скромного хуторского киоска-магазина сначала опустели, а затем наполнились широким ассортиментом вино-водочной продукции.

Хуторяне потеряли своего «просветителя», лишились «великомученицы». Пора было расстаться им и с потерпевшим крушение «капитаном».

Вот только Лохмач-домовой все последние ночи молчит в своем закуте, словно вдруг озаботился неурядицами меж людьми, опечалился по-старчески безропотно – не вечно же резвиться да похихикивать. А может, жаль ему стало Ивантьева? Какой-никакой, а хозяин был, дом обогрел... Новые-то и вовсе дачники-кочевники.

В последний день июля Ивантьев обошел дворы, уговорил мужчин не устраивать ему коллективных проводов посреди летней сельской страды, со всеми простился и первого августа налегке, с тем же чемоданом, вышел к раннему автобусу. За ним увязался пес Верный, а на остановке ждала его одинокая Самсоновна.

Старуха всплакнула, пес долго бежал позади автобуса, утомился, свернул на проселочную дорогу и пропал в лесу.

Утро занималось высокое, голубое и зеленое. В белых росах тонули луга, желтые нивы влажно и тяжело клонились от ночной сырости, леса еще дымили дремотной мглой, лишь по вершинам, остро пробегая, ветерки расчесывали пряди легких ветвей. Автобус нырял в сосновые и еловые ущелья, вырывался на просторы распахнутых далей с деревнями у речек, коровами среди лугов, белеными силосными башнями, куполами и шпилями колоколен на холмах. Новый мост, асфальтированная дорога, кирпичные строения... Тракторы, грузовики, лакированные автомобили грибников... И снова лес, и снова захватывающее дух слепящее разноцветье августовских просторов.

Не копилось в душе Ивантьева ни великой грусти, ни обидного сожаления. Он был несказанно рад, что повидал родные места, пожил в доме отца и деда и дом одарил его бо́льшим, чем простое обитание в своих стенах: радостью общения с иными людьми, познанием неведомой доселе жизни. Ивантьев укрепил, подладил, омолодил свой дом – и он долго еще будет служить надежным жилищем людям. К нему можно вернуться, в нем можно поселиться. Все можно, пока жив человек и есть у него родной дом.

Автобус одолел последний, уже струящийся теплым маревом лес на холме, с легким придыханием заскользил средь сеяных лугов, парящих туманом. Оранжевый трактор стрекотал сенокосилкой, она крутыми пластами укладывала тяжелую траву, и в окна автобуса хлынули пронзительные, живые запахи свежесрезанной зелени.

– Хорошо берет! – сказал усатый старик, ловя наружный воздух, одобряя работу, счастливо раскуривая папироску. – Как бритвой чистит!

– Добрая трава, – подтвердила женщина с корзиной мокрых огурцов на коленях.

– Опытный участок... – негромко, словно сам себе, проговорил парень в спецовке механизатора.

И припомнились Ивантьеву стихи доктора Защокина:

 
Запах скошенной травы —
Не теряйте головы!
Скошено зеленое,
По́том окропленное.
А подсохнет, зашуршит —
Не оставьте здесь души,
Вспомнив, что забыто:
Все мы от земли-то!
 

Да, он оставлял здесь часть своей души. Но не жалел об этом. Ибо ничтожна душа у того, кто ею ни с кем не делится.

ЗАЧЕМ ЕМУ ЖИТЬ БЕЗ НЕЕ?
Рассказ

В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое декабря спал он плохо, даже приняв таблетку сильного эуноктина. Поднялся рано, сделал свою обязательную стариковскую гимнастику – несколько приседаний, легоньких пробежек по комнате от глухой стены до окна, затем долго и начисто брился, умывался, одеколонился, обжигая щеки резким «Шипром» и громко покряхтывая. Завтрак приготовил особенный, чтобы взбодриться телом и духом: позволил себе чашку кофе, яйцо, бутерброд с ветчиной, яблоко. Ел неспешно, намеренно растягивая минуты, и все равно, убрав, перемыв посуду, наведя стерильно-больничный порядок в своей кухоньке, он заметил: свободного времени у него еще около часа, ибо ранее двенадцати дня он не может явиться в гости к Евгении Николаевне, где бывал пятнадцатого числа каждого месяца.

Он проверил сумку, приготовленную с вечера, – не забыл ли чего положить? – облачился в праздничный, стального цвета, костюм-тройку, галстук заколол золотой булавкой с рубином, некогда подаренной ему Евгенией Николаевной, и стал разглядывать себя в зеркале платяного шкафа, пробуя строгие и улыбчивые выражения лица, принимая различные, к определенному случаю, позы, а то и небрежно прохаживаясь... Старик, конечно, старик, соглашался он, видя по ту сторону холодно-мутноватого стекла белое узкое лицо с крупными морщинами на лбу, глубокими складками от костистого носа к блеклым запавшим губам, но – упрямо приосанился он, бодрясь, – волосы еще хороши, жестки, как у седого, ворсистого бобра, да и зубы спереди пока свои... Семьдесят каждый даст, а семьдесят шестой – извините, столько ему бывает, когда воспалится застарелая язва желудка или радикулит скрутит. К середине каждого месяца, он давно заметил, болезни затихают, будто сочувствуя ему, даруют легкий, беззаботный день на поездку в гости.

Наконец он вынул из бокала с водой три гвоздики, купленные вчера на рынке, завернул их в целлофан, оделся, защелкнул замком дверь своей малометражной, в доме для престарелых, квартирки и пошагал к метро.

Сегодня морозец, моросит колкий снежок, город в синеватом плотном тумане, и оттого кажется – гудит глуше, утробнее; но и это нравится ему: уютна, малолюдна, просторна зимняя Москва. Он купил газету, намеренно задержавшись у киоска, и опять несут, влекут его ноги, словно сами по себе, мимо чугунной изгороди Сокольнического парка, мимо синих шатров церкви Воскресения, поодаль от троллейбусных и автобусных остановок, прямиком к станции «Сокольники».

Ехать ему до «Каширской», с одной пересадкой, ровно сорок минут, если поторопиться на переходе, но сейчас, как, впрочем, и всегда, времени у него излишек; в вагоне ему уступили место, он развернул газету, попробовал читать, едва различая заголовки статей: вагон колыхался, стоявшие в проходе пассажиры, нависнув, затемняли электросвет, да и читать не очень хотелось – каждый километр, приближавший его к дому Евгении Николаевны, словно бы выветривал из него вагонным холодком утреннюю моложавую уверенность. Он начал вспоминать свое прошлое, месячной давности, гостевание: что пили-ели, о чем говорили, как выглядела Евгения Николаевна (платье зеленое, панбархатное, с черным пояском, прическа под Мэрилин Монро, так и сказала сама, усмехаясь, туфли коричневого густого лака), а главное – почему вдруг заспорили, в какую минуту, кто первый не удержался от обидного слова? И не мог вспомнить все по порядку, тем более понять, уяснить себе, по какой злополучной причине – в который уже раз! – они не могут расстаться без размолвки... Лишь виделись ему сейчас, горели, прожигая газетный лист, сухие, загустевшие молодой синью глаза Евгении Николаевны и звучали вагонным стуком ее внятные слова: «Прошу... не беспокоить меня... своими посещениями!»

Он нажал кнопку звонка, замирая сердцем, выслушал цокающие шаги по паркету, широко распахнулась дверь; лестничную площадку озарил электросвет из прихожей, а вместе с ним и запахами женской парфюмерии, как бы тоже светясь, вея ароматами, выплеснулся изумленный голос Евгении Николаевны:

– Вы, Степан Корнеевич? Не ждала, собралась вот в универсам пройтись, билетик на вечер взять... у нас какая-то французская комедия. И вдруг – вы. Проходите, спасибо, что не забываете.

Раздевшись в тесной прихожей малометражной квартирки для одиноких, сняв теплые ботинки, сунув ноги в «свои», приготовленные хозяйкой мужские тапочки, он идет в комнату, к столу, накрытому веселенькой скатертью, с хрустальной высокой вазой посередине; ваза до половины наполнена водой, точно ждет не дождется живых цветов, и он вставляет в нее три гвоздики – две розовые и красную.

– Изумительно – гвоздики зимой! Посмотрите, Степан Корнеевич, как они смотрятся отсюда, идите сюда! – Евгения Николаевна берет его под руку, отводит к двери, он видит цветы в свете подбеленного морозом окна, за которым дымится легкая студеная поземка по снежным дворам, с буграми сугробов над скамейками и узенькими, словно деревенскими, тропками от подъездов. – Живая акварель, не правда ли? У вас – вкус, все ко времени, к часу, погоде.

Летом ей нравились белые ромашки на фоне тополиной зелени в окне, осенью георгины, «будто плавающие средь желтой листвы» тех же тополей, теперь – гвоздики и снег... Все это он слышал, знал, разве что слова выговаривались ею более или менее восторженно (от сиюминутного настроения Евгении Николаевны, самочувствия, впечатления от последней их встречи), но ему показалось: наконец тот единственный, тихий, согласный, задушевный день, после которого они навсегда примирятся, все простят друг другу и, может случиться – а почему бы и нет? – станут жить вместе.

Он выкладывает из сумки сервелат, импортный сыр «Виола», кусок осетрового балыка, банку мангового сока, бутылку болгарского вина «нестинарско» – все самого изящного вида, дефицитной стоимости, выхоженное, выстоянное им в очередях для этого дня.

Евгения Николаевна удивленно, чуть пугливо качает головой, журит его за неразумную трату денег, а он садится на удобный поролоновый диванчик у стены и благодушно рассматривает ее.

Да, конечно, она ждала его: ноготки наманикюрены, сияют, как драгоценные рубинчики, волосы причесаны с умелой небрежностью, вероятно, под какую-то киноактрису – Гурченко или Брижитт Бардо, в этом он мало разбирался, – глаза в легоньких тенях, платье бежевое, дорогое, в тесную талию...

Ходит из комнаты в кухню, выстукивая четкий топоток тоненькими каблуками, что-то безунывное наговаривает слегка хрипловатым от частых простуд голосом (у нее всегда слабоватым было горло), и он почти не верит своим глазам, слуху: неужели ей шестьдесят восемь? Неужто она только на семь лет моложе его?.. О, женщины умеют молодиться, у них все по настроению – у пожилых и молодых! Вон как шею ловко прикрыла воротничком, запястья манжетами стянула, сережки, золотая цепочка... Не располнела к старости, потому что тверда характером, летом плавает, зимой на лыжах ходит; грузных женщин называет одним словом – «распустехи». Он и сам, правда, прежней сухощавости не потерял, однако с ее помощью, если признаться: не хотелось в чем-либо уступить своей Евгении Николаевне.

– У меня готово, – останавливается она перед ним, легонько наклонив голову. – Открывайте ваше вино, Степан Корнеевич, и прошу к столу. Гляньте – удивительно красив стол сегодня! – И, не удержавшись, хвалится: – Даже красная икра есть, в «Океане» выстояла...

Они садятся, пьют по маленькой рюмочке вина, принимаются угощать друг друга закусками, еще стесняясь чуть-чуть после месячной разлуки и оттого не переставая говорить, он – о международных событиях, она – про лечебные травы, соседей, дворовые неурядицы; но вскоре они замечают, что почти не слышат своего разговора, это их смущает – ведь не для пустой же болтовни встретились! – и он, предложив еще по рюмочке вина, говорит, явно взбодрившись:

– Не пойму, Евгения Николаевна, из-за какого пустяка мы с вами в прошлый раз поссорились?

Она откладывает вилку, медленно всматривается в него, выпрямляет спину, прочно прижимаясь к жесткому высокому стулу.

– И вы забыли? – спрашивает, печально покачивая головой. – Изумительная память у вас, Степан Корнеевич... Забываете все неприятное. Может, вы не знаете, к кому пришли?

Он едва не вскакивает, машет сокрушенно рукой, потом прикладывает обе руки к груди, выражая этим свое полное недоумение и заодно извиняясь, если слова его пришлись невпопад.

– Не так, не так меня поняли! Я хотел уточнить...

– Давайте уточним, вспомним. Согласна.

И они замолкают на несколько долгих минут.

Сияли розовым и красным гвоздики, по снежным крышам огромного города гулял ветер декабря, и уличный неумолчный гул чудился отдаленным, проходящим стороной ураганом.

Что им вспомнить?

Последнюю встречу? Или многие встречи?

А может, всю жизнь?

Их долгая жизнь как бы уместилась сейчас в малом, над круглым столом, промежутке между ними и оттого стала такой уплотненной, что ощущалась обоими невидимым твердым сгустком воздуха: протяни руку – и ушибешься.

Прожили они вместе тридцать пять лет. И вот уже десятый год в разводе. Первое время после размена квартиры не виделись, знать друг о друге ничего не хотели. Но однажды сошлись лицом к лицу в елисеевском магазине, перемолвились растерянно несколькими словами, он пожелал навестить ее, она согласилась. И начались их встречи.

Что же произошло с ними?

Знают ли они это сами?

Всю свою семейную жизнь они были неразлучны, кроме трех военных лет, и работали в одном научном экономическом институте; на службу, со службы, в магазины, кино, за город на природу, к морю по путевкам – вместе, согласно, без капризных споров, всегда с друзьями, коллективом. Кандидатские, потом докторские диссертации защитили почти одновременно, и повышения получали, как по уговору, год в год, и пенсии выслужили солидные, и на отдых ушли с обоюдным чувством исполненного долга: принесли пользу науке, людям.

Жить бы им в своем согласии, радуясь мирно текущим дням, на тихой улочке у Никитских ворот, среди привычных строений старой архитектуры, неподалеку от церкви Большого Вознесения, где когда-то венчался Пушкин. Здесь они выросли, здесь состарились. Кто же разумный разменяет этот уютный центр на окраинные, кирпично-силикатные, сиротски однообразные микрорайоны? Там люди иные, наезжие отовсюду, там московский дух выветрен. Это как оказаться в другом городе.

Но она стала замечать, что он по ночам храпит, утром не делает зарядки, до половины дня ходит или валяется на диване в мятом халате, забывает бриться; и ест много (все потирает мягкими ладошками, наговаривая: «А не употребить ли нам чего-нибудь деликатесного, подружка дней моих суровых?»). Свел знакомства в гастрономах – цветочки, флакончики пробных духов, – что и вовсе, по ее убеждению, недостойно, постыдно для интеллигентного человека. Он отшучивался поначалу, с хохотком выпячивая волосатый тугой живот, ибо благодушно, день ото дня полнел, а затем, после резких ее упреков («кандидат в Обломовы», «пенсионер-скамеечник»), стал замечать: уж очень упрямо, даже фанатично она бережет себя – ни грамма лишней еды, ни минуты лишнего сна; записалась в группу здоровья, по субботам – бассейн «Москва», по воскресеньям – кино, театр, раз в месяц – загородный туристский поход; цветы свежие на столе, парикмахерская через день... И наконец он прозрел, как ему показалось: ведь она хочет понравиться кому-то или уже встречается с кем-то!

Он так и сказал ей, не умея что-либо утаивать от жены. Она рассмеялась и тут же всплакнула. Впервые за все их супружество. Проговорила потом: «Дети мои во мне моей жизнью живут».

Детей у них не было.

Еще в предвоенное, теперь смутно отдаленное время, когда они только-только начинали жить, ютясь в коммунальной комнатенке здесь же, у Никитских ворот, она, тогдашняя студентка Женя, сделала строго запрещенный в те годы аборт. Сделала тайно. И неудачно.

Они поняли это позже, уже захотев ребенка. Лечение не помогло, и до него ли было: дела институтские, общественные, диссертации, студенты, аспиранты, загранпоездки – начисто вытеснили мысли о личном семейном устройстве.

Они не жили в своей квартире, как бы временно обитали. И вдруг остались наедине в двух невеселых пустоватых комнатах, потому что всегда презирали приобретательство, мещанский уют. Решили осовремениться. Оклеили квартиру дорогими обоями, заставили импортной мебелью, накупили эстампов, инкрустаций, ваз, керамики. Но комнаты, став тесными, не сделались веселыми – пропахли музейностью.

Они не умели обжить их. Они не знали, как жить в одиночестве. Их некому было примирить, соединить.

И они разошлись.

А разойдясь, стали встречаться, желая хоть как-то понять, осмыслить прожитые, ушедшие в небытие годы.

– Я вам напомню, – прервала тягостное молчание Евгения Николаевна, покашливая в кулачок с напухшими синими жилками, глядя мимо Степана Корнеевича. – В прошлый раз вы начали жаловаться, будто вас, заслуженного фронтовика, обходят вниманием, медаль какую-то забыли выдать, путевку в Ессентуки задержали, еще что-то... А я сказала: вы же не настоящий фронтовик, интендантом три года воевали, и медалей у вас штук десять, только все за взятие городов. Есть и вовсе чудная, такой город я едва на карте нашла... Орденок – один. Освобождали, брали, вроде бы не воюя, вместе с обозом... Вы обиделись.

– И опять обижусь, – негромко вымолвил он, уже вполне владея своим добрым настроением, за минуты молчания уговорив себя не выказывать даже легкого волнения. – Вы же знаете: солдат – там, куда его пошлют. У меня экономическое образование, без надежных тылов армии гибнут... Тыловики кровавым потом обливались, и пули нас находили. Я и сказал тогда: а теперь мы – вполцены вроде. Больше шутя сказал.

– А зачем свой офицерский аттестат припомнили? Да еще намекнули с улыбочкой: мол, жила я на ваш пайковый аттестат и денежки профессора Болдина.

– Это после... это когда вы меня оскорбили.

– Правдой не оскорбляют.

– Грубо как-то вы...

– А вы? Болдина прилепили. По какому праву?

– Слухи ходили...

– Шлюхи вокруг вас действительно всегда ходили, Степан Корнеевич. Лаборантки, аспирантки в ваш баритон, тонкие манеры влюблялись. Одну, Ипатьеву, встречаю недавно: как поживает милый Степан Корнеевич? Позвоните ему, говорю.

Он вскочил, тут же почувствовав боль в пояснице от слишком резкого движения, заложил руки за спину и, осторожно похаживая около стола, умоляюще проговорил:

– Грубо же, Евгения Николаевна, грубо, извините.

– Изумительно! Он не пощадил памяти уважаемого профессора, а я, выходит, груба.

– Но вы же, вы упали на гроб и так некрасиво, обморочно рыдали!

– Болдин – мой учитель!

– А диссертацию делал вам – я!

– А тему кто дал? А поддержал кто? И не врите, что делали. Кандидатскую – помогали, да. Докторскую – сама, и еще вашу продвигала.

– На фронте отстал...

– Вот и рассчитались, товарищ фронтовик.

Теперь она тоже ходила у своей стороны стола, переплетя руки на груди, колко поглядывая на Степана Корнеевича, одышливо-хрипло, с мгновенно возникающими скупыми улыбочками выговаривая, слоено швыряя в него, заранее конечно же приготовленные, слова.

Он заставил себя замолчать: «Нельзя, невыносимо, снова рассоримся! Пусть выговорится, пусть успокоится. Можно извиниться, попросить примирения, только удержаться от сварливой старческой перебранки. Этому не будет конца!» Он ходил, свесив голову, а она неумолчно говорила. Припомнила ему тридцатилетней давности командировку с аспиранткой Ипатьевой в Свердловск (ну ведь, ей-богу же, поездка была исключительно деловая!); духи «Шанель», подаренные секретарше директора института («А своей жене дороже десятирублевых не дарил»); какой-то пикник в Серебряном бору, где он, нахлеставшись коньяку, выкрикивал тосты за женщин-матерей, всякий раз дурацки прибавлял, что бабам надо рожать, а не диссертации защищать, – явно упрекал ее в бездетности; не пустил в круиз вокруг Европы, отказался лечить гипнозом свой патологический храп, занашивал носки до дыр... и еще, еще что-то совсем уж мелкое, но больно обидное, отчего он просто закрыл ладонями уши и ходил, встряхивая головой, как когда-то при контузии.

Наконец он подошел к ней вплотную, выкрикнул:

– Прекрати болтовню! – и, вяло обойдя стол, упал на свой стул, тут же стиснув пальцами горло.

Какое-то время он будто дремал в полной душевной расслабленности, забыв о себе, своем внезапном, перехватившем дыхание волнении, потом ощутил на губах запах корвалола, покорно выпил два теплых глотка из мензурки, взял в рот таблетку валидола и только после всего этого открыл глаза: перед ним стояла на коленях Евгения Николаевна, отирала влажным прохладным полотенцем его лицо, и подсиненные веки ее смигивали блесткие росинки слез. Он прижал руку Евгении Николаевны к своим онемелым, холодным губам, вымолвил шепотом:

– Прости, не сдержался.

Она тоже извинялась, укладывая его на диван, сидя затем рядом, как у постели больного, а он молчал, поглаживая ее руку. – маленькую, жестко усохшую, и думал, что многие несчастья случаются оттого, что люди не умеют, не научились сдерживаться или просто молчать. Слова, слова... Время нескончаемых слов. Слова гасят любовь, порождают раздоры, иссушают души. Пора людей карать за многословие. Слово, произнесенное всуе, должно считаться самым злостным проступком, грехом. Молчание примирило их.

Они уселись пить чай, лишь вздыхая и обмениваясь виноватыми улыбками. Жестами, кивками предлагали друг другу финский брусничный джем, польское диетическое печенье, мармелад «Лимонные дольки» – все особого вкуса и аромата, купленное, приготовленное для встречи, так желанной обоими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю