355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Буйлов » Большое кочевье » Текст книги (страница 25)
Большое кочевье
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:02

Текст книги "Большое кочевье"


Автор книги: Анатолий Буйлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

– Да есть немножко. – Бригадир обернулся к учетчику: – Сколько у нас, Фока, семнадцать, да?

– Семнадцать, семнадцать, – проворчал Фока Степанович.

– Вот хорошо! Ну отлично, брат, отлично! – Шумков оживился и даже руки потер от удовольствия, и это обстоятельство удивило Родникова. – Отлично, братцы! Давайте побыстрей все оформим, через час вертолет прилетит.

Фока Степанович достал чемоданчик с документами, подсел к Долганову и Шумкову, и они втроем принялись листать ведомости и табеля, что-то подсчитывая, о чем-то тихонько споря. Разговаривали они по-эвенски.

Родников, листая журналы, невольно прислушивался к их разговору, делал он это по привычке, а не только из любопытства – так он учился понимать чужой язык. Но теперь речь говоривших не совпадала по смыслу с тем, что они делали. Они говорили не о бумагах, которые листали, Шумков просил у Долганова десять пыжиковых шкурок, бригадир отрицательно качал головой:

– Все пыжики записаны в ведомость, и акт на них уже составлен, сам сдашь их на склад, со склада и бери.

– Да что ты, брат? – удивился Шумков. – Ведомость мы сейчас другую напишем, все в наших руках…

– Почему не хочешь выписать пыжики со склада? Чего боишься?

– Да не боюсь я! Просто лишние разговоры пойдут, да и председатель морщится, когда много пыжиков берут, двух дает на шапку, больше не разрешает.

– Правильно делает председатель, зачем больше давать? Торговать хочешь пыжиками, что ли? Купцом хочешь быть, да?

– Да пойми ты: должен я за ружье в Тулу послать, в Магадан одному человеку обещал. Чего вы такие жадные стали? Не даром ведь прошу у вас – десять бутылок водки привез!..

– Водки? – Долганов изумленно уставился на Шумкова. Фока Степанович тоже поднял голову от бумаг. – Ты чего, Васька, шутишь или правду говоришь?

Костя с Афоней перестали шелестеть журналами, все смотрели на Шумкова, и только Родников делал вид, что ничего не слышал, да корреспондент с зоотехником, не понимающие чужого языка, продолжали заниматься каждый своим делом: корреспондент сосредоточенно разбирал объектив фотоаппарата, зоотехник внимательно наблюдал за тем, как Татьяна вытирала блюдца тальниковой стружкой и укладывала их в ящичек.

– У тебя водка есть, не ослышался я? – вновь изумленно спросил Долганов.

– Ну да, я же говорю: не даром я шкурки прошу – десять шкурок – десять бутылок водки.

– Да где же она? – почти вскричал Долганов. – Чего сразу не принес ее? – Он даже заерзал на шкуре от нетерпения. – Неси ее! – Но, спохватившись, быстро повернулся к Фоке Степановичу: – Чего, Фока, делать будем? Отдадим ему пыжики, как думаешь?

– Надо отдать, однако…

– Неси давай водку, где она? – нетерпеливо потребовал Долганов.

– Тише ты… – Шумков многозначительно указал глазами на корреспондента, затем подозрительно с неприязнью покосился на Родникова. – Тише ты! Мешок с водкой рядом с мукой лежит, потом возьмете. Когда улетим, тогда пейте, а сейчас нельзя: председатель запретил водку возить! Так что про это знать никто не должен, ясно, да? – Шумков опять покосился на Родникова.

Тот хмуро встретил его взгляд, и Шумков тотчас отвел свои глаза в сторону.

– Ну ладно, – кивнул бригадир и, переглянувшись с пастухами, весело добавил: – Скорей улетайте!

«Вот ты, оказывается, каков – деляга, купчик, – негодующе думал Родников, низко склонившись над журналом. – Может, выйти сейчас из чума, взять тот мешок да как следует трахнуть его об камень?»

Пожалуй, так бы и сделал Родников, если б знал, что это даст положительный результат, но он был убежден, что этим только вызовет крайнее недовольство своих товарищей. Нет, здесь необходимы какие-то иные меры.

Прошло уже два часа, но вертолет все не появлялся. То и дело кто-нибудь из пастухов выходил из чума, оглядывал горизонт, откуда должен был появиться вертолет, и сообщал: «Нет, не видать еще».

Вскоре Татьяна вновь поставила чайный столик. Чай пили молча, прислушиваясь к звукам за пологом чума. Вдруг Шумков, резко поставив блюдце, принялся торопливо ощупывать карманы.

– Вот, черт! Совсем забыл – тебе же, Родников, письмо, чуть не увез его обратно! Так бы и уехал… Куда же я его сунул? – Он все искал, улыбаясь, а Николай возмущенно и нетерпеливо ждал. Наконец Шумков вынул из нагрудного кармана измятый, сложенный вдвое конверт и, подавая его Николаю, чувствуя осуждающие взгляды присутствующих, искренне смутившись, сказал: – Не серчай, брат, хотел сразу отдать, да закрутился тут с этими ведомостями…

Письмо было от матери, но подписан конверт был не рукою отчима, а почерком незнакомым. Такие письма, написанные под диктовку матери посторонними людьми, Родников получать любил и ждал их с особым нетерпением.

«Здравствуй, сынок!

Письмо твое мы получили, и переводы денежные из твоей конторы я тоже получаю. Деньги я кладу на сберегательную книжку на твое имя. Мне, сынок, денег не нужно – у меня желудок больной, ем я мало, одежи мне, старухе, много не надо, что есть, то и ладно, в том и прохожу, а тебе, сынок, деньги пригодятся – ты молодой, хоть и на свадьбу, хоть для начала семейной жизни потребоваться могут, и куды хошь с деньгами поехать можно. Старик все приставал, чтобы я эти твои деньги с книжки сняла, и всяко разно матерился, и стращал, он хотел твои деньги себе забрать. Скандалил пьяный, из комнаты выгонял, спасибо, люди добрые уняли его и сказали, что если он дальше так вести себя будет, то его самого из комнаты выселят.

Здоровье у меня, сынок, плохое стало. Дали мне в прошлом году пенсию и инвалидность второй группы присвоили. А недавно перекомиссия была, и дали мне инвалидность первой группы. А сейчас я лежу в больнице и лечусь от желудка, и еще у меня повышенное давление крови и припадки меня начали бить. Врач у нас хороший, душевный человек, он раньше военным был, генералов лечил, к нему приезжают лечиться больные даже из Магадана.

Ты, сынок, приезжай проведать меня, а то я, может, помру скоро и даже не увижу, какой ты вырос. Я тебя часто во сне вижу, но все маленьким, с белой головкой, волосы у тебя были светленькие, как пшеничные колоски. Приезжай, сынок, очень я за тобой соскучилась.

На этом до свидания. Береги себя, не простуживайся. Приезжай, сынок, жду тебя с нетерпением.

Твоя мама.

29 мая».

Прочтя письмо, Николай аккуратно сложил его, спрятал в карман, движения его были медленны.

– Чиво, Коля, плохое письмо получил, да? – с тревогой спросил Долганов.

Родников кивнул и, еще помолчав, тихо, но твердо сказал:

– Мать в больнице лежит, просит приехать. Отчим пьянствует, дебоширит, надо мне домой съездить, хотя бы на несколько дней. Так что отпустите меня, ребята, с этим вертолетом я улечу…

– Ох ты какой быстрый, – усмехнулся Шумков, – так сразу взял и полетел…

– Ты, Василий, не путайся тут! – сердито оборвал его Долганов. – Мы сами без тебя разберемся. Время, конечно, горячее, Николай, чего там лукавить, но, по-моему, мы справимся. Так я, ребята, говорю, нет? Отпустим Николая, да? – Бригадир обвел пастухов вопрошающим взглядом.

– Пусть, конечно, едет! Справимся, справимся! Поезжай, Николай, чего толковать об этом! – дружно поддержали Родникова пастухи.

И даже корреспондент с зоотехником, как равные члены бригады, одобрительно кивали и с жаром убеждали Родникова в том, что ему необходимо съездить домой, словно он противился этому решению. Но реплика Шумкова успела-таки больно кольнуть его, и было у него такое ощущение сейчас, словно из тела его медленно вытаскивали тонкую свежую занозу.

Послышался гул мотора. Родников быстро сложил в рюкзак библиотечные книги, дневники, кое-что из белья – вот и все его имущество. Пастухи тем временем туго свернули в тюк огромную медвежью шкуру.

– Это тебе, с собой возьми, – сказал Фока Степанович. – Матери своей отдашь, пускай на пол постелет, ногам тепло от нее будет – хорошая шкура. Бери, бери – попробуй только откажись!

Он взял шкуру – не посмел не взять, хотя возиться ему с таким огромным тюком вовсе не хотелось.

Пилоты, должно быть, очень торопились: едва лишь пассажиры вошли в салон и расселись по местам, машина оглушительно завыла, загудела, затряслась и наконец, оторвавшись от земли, плавно и легко взмыла над поляной и, круто развернувшись, все набирая высоту, стремительно заскользила над лесом.

Николай с большим интересом смотрел в иллюминатор на застывшую внизу толчею каменистых сопок, на жемчужные нити ключей, на темные разливы тайги, чуть подернутые зеленоватой пыльцой еще молодой, не набравшей силу хвои, на холодно поблескивающие полоски наледей, на обширные бурые мари, на редкие крохотные озера – все было ему знакомо, он узнавал те места, где когда-то бывал, те вершины, на которые когда-то поднимался, и с восторгом думал: «И когда же я успел обойти все это?»

А вертолет все летел и летел над бескрайней землей, выпукло уходящей в горизонт.

«Черт возьми! Неужели все это я обошел своими собственными ногами? – продолжал удивляться Родников, пристально всматриваясь в изломы гор, трепетно и любовно оглядывая подернутый синеватой дымкой горизонт. Ведь я только четыре года хожу, и уже столько обошел! А как же Аханя? Он ходит уже полвека!»

Родников вспомнил Костины ноги с узловатыми мышцами, переплетенные, перекрученные сетью кровеносных сосудов, – страшные ноги! Вспомнил печальные, уставшие глаза Ахани, вспомнил протяжный мучительный вздох его, когда старик опускался на шкуру после трудного рабочего дня.

«Говорят, муравей великий труженик, восхищаемся муравьем, пчелой восхищаемся, а человек разве не труженик? Десятки лет круглый год изо дня в день трудится он – человек, он – и муравей, и птица, и рыба, и крот, он всю природу в себя впитал, все плюсы ее и все минусы в нем». Родников с презрением покосился на Шумкова.

Далеко позади остались Маяканские горы, внизу простирались светло-зеленые волны мелкосопочника, впереди уже виднелась Малкачанская тундра, а вскоре вогнутой линзой заблестело море.

Родников нетерпеливо искал глазами поселок, а мысленно он был уже дома, слышал голос матери, видел ее простое, грубое и до щемящей грусти родное лицо.

На перекрестке, против розового двухэтажного шестнадцатиквартирного дома Николай попросил водителя остановить автобус. Подходя к дому, Николай с необычайным волнением смотрел на знакомое родное окно, и очень хотелось ему, чтобы мать сейчас была бы дома, а не в больнице.

Перед подъездом он остановился, удивила его дверь – в эту дверь он не раз украдкой бросал перочинный нож, подражая герою фильма «Великолепная семерка». Прошло четыре года, но следы от ножа остались, четко виднелись и прежние надписи: «Тамарка дура!», «Вова+Клава=любовь». Кроме этих надписей появилось множество новых.

«Как будто вчера я отсюда ушел».

Он постоял перед подъездом минуты две, унимая волнение, посмотрел на новые пятиэтажные дома, на два башенных крана, видневшихся в конце Октябрьского переулка, и наконец, шумно и глубоко вздохнув, точно собираясь нырять в холодную воду, шагнул в сумрачный грязный подъезд.

В коридоре он столкнулся с Валей Косичкиной, когда-то миниатюрной большеглазой девушкой, четыре года тому назад она заканчивала десятилетку, а теперь посолиднела и, должно быть, уже выскочила замуж.

– Здравствуйте! – приветливо поздоровался он.

– Здравствуйте, – протянула она, с любопытством разглядывая его. – Вы к кому?

– Да вот домой, в отпуск приехал, – широко улыбнулся Николай. – Вы меня не узнали? Родников я…

– Ойё-ёёй! Неужели Николка? – она недоверчиво посмотрела на него, на вещи, которые он держал. – Вроде и правда Николка. Ой, какой ты ста-ал… – И вдруг, торопливо стуча каблучками, пошла в конец коридора, возбужденно крича: – Баба Зоя! Баба Зоя! Посмотрите, кто к вам приехал!

«Дома мать», – радостно подумал он.

– Выходите скорей, баба Зоя! – Она открыла дверь, пропуская вперед Николая. – Сын ваш приехал!

В глубине комнаты, за столом, у окна, с шитьем в руках сидела мать. Не отрывая глаз от ее постаревшего, изможденного лица, он шагнул в комнату, выпустил из рук вещи и сказал вдруг осипшим голосом:

– Здравствуйте, мама!

Мать вздрогнула, уронила шитье, повернув голову к двери, медленно встала и, тихонько охнув, засеменила к сыну.

– Господи помилуй! Сыночек мой… – Не разглядывая сына, не удивляясь тому, что сын ее вырос, неузнаваемо переменился, превратившись из мальчишки в крепкого ладного парня, она принялась целовать его, с плачем приговаривая: – Сыночек мой приехал! Сыночек мой приехал! Родненький мой…

Николай с трудом удержал подступившие к глазам слезы – мать была худенькая, согбенная, постаревшая, с глубокими печальными морщинами на лице. Он легонько и бережно прижал ее голову к своей груди и погладил седеющие волосы твердой шершавой ладонью.

– Ну ладно, мама, ладно, не плачь. Живой я, здоровый, вот подарки тебе привез… Не плачь, мама, не плачь…

Потом мать ушла на общую кухню жарить на керогазе картошку. Николай развернул медвежью шкуру, постелил ее на пол – шкура заняла половину комнаты в длину, а в ширину не поместилась, и пришлось подвернуть концы передних лап.

Матери шкура не понравилась, опасливо взглянув на нее, она мелко перекрестилась:

– Господи Исусе Христе! Какая мохнатая да большая – страх божий! Зачем надсажался, тащил ее в этакую даль – сам бы лучше спал на ней, она теплая. А в палатке-то, поди, холодно? Вот и спал бы на ней, а то и шубу из нее сшил бы, раньше господа в медвежьих шубах на тройках все катались…

Николай объяснил матери, что медвежья шуба слишком тяжела, в ней не побежишь, а пастух обязан бегать, такая у него профессия, в палатке же достаточно шкур оленьих, не менее теплых, чем медвежья, но зато более легких.

Мать поверила этому с трудом, но успокоилась:

– Ну пусть лежит – бог с ней.

Потом Николай с большим аппетитом ел румяно поджаренную картошку, а мать, сидя напротив, подперев подбородок рукой, рассказывала о том, как она лежала в больнице и как лечил ее опытный врач Сорокомский, к которому приезжают больные даже из областного центра.

Затем она принялась рассказывать о новостях поселка: построили новую кирпичную баню с белым кафелем внутри, с буфетом, как в городе, новый кинотеатр достраивают, пятиэтажный сельхозтехникум строят, универмаг двухэтажный, новую каменную больницу…

Николая все подмывало спросить про отчима, каков он стал, не обижает ли ее, но он ждал, что мать заговорит о нем сама, и не ошибся.

– А старик-то все на старом месте работает. Растолстел еще больше, чем был. И ленивый стал до ужасти: придет с работы, нажрется – и тут же на койку, скорей газету в руки, читает, да и уронит ее, храпит уже – не добудишься. Часов в десять проснется к столу – проголодался! Поест да и опять спать. До пензии ему полтора года осталось, ждет не дождется – вот уж поспит вволюшку! В бригаде он работал, да больно медленно кладет, пока он кирпич положит, другой каменщик пять. Вот бригада его и отделила от себя, сам теперь кладет – отдельно. А как напьется, так хвастает: «Я молодых за пояс заткну!» Шнурки на своих ботинках и те уже зашнуровать по-человечески не может, пузо согнуться не дает. Да и как не толстеть-то ему? Ест да спит – ни забот, ни переживаний.

– Ну, а тебя он не обижает? Ты писала, что буянил он.

– Да буянит, как не буянит! Вот когда напьется, всех материт, со всеми драться хочет. В тот раз, когда я письмо тебе писала, шибко буянил! Соседи едва уняли, милицией пристращали. А теперь-то я, когда он напьется, ухожу к бабушке Неверовой и ночую у ее. – Внезапно мать прислушалась. – Легок на помине, идет. Ножищами топает, половицы скрипят, – и, тревожно взглянув на нахмурившегося сына, попросила: – Ты, сынок, не ругайся с им, по-хорошему стреть его, стерпи уж – бог ему судья, а ты стерпи, сынок.

Открылась дверь, и в комнату вкатился отчим – невысокий, круглый, в заляпанной цементным раствором спецовке, шумно дышащий. Ему, вероятно, кто-то сказал уже о приезде Николая, потому что он не удивился, а сразу же, с порога, направился к Николаю, осторожно обходя шкуру по краю, попутно скользнув по ней удовлетворенными маслеными глазками.

– Николай приехал! Ох ты, сынок наш дорогой, ненаглядный! С приездом тебя, сынок.

Он приготовился тотчас обнять Николая, но тот, предугадав его намерение, торопливо сунул ему ладонь:

– Здравствуй!

Отчим с чувством пожал его руку и затем все-таки полез целоваться, и пришлось Николаю терпеть.

– Ой как вырос! Ой как вырос! Смотри, Зоенька, на сына нашего – мужик, грудь колесом – гренадер! Гренаде-ер!

Отчим восторгался бурно и, должно быть, искренне. Сняв грязные сапоги, потоптался на медвежьей шкуре, опустился перед ней на одно колено и, щупая короткими пухлыми пальцами жесткую густую шерсть, умиленно сказал:

– Ох какая ты мя-ягонькая, шерстка, прям пух – вот как спать на ней хорошо, наверно.

Потом отчим ушел в магазин и вскоре принес бутылку водки. Мать укоризненно покачала головой, но говорить ничего не стала, молча выставила на стол миску с солеными огурцами, колбасу, хлеб. Когда на столе все было готово, отчим позвал Николая:

– Ну что, сынок, иди за стол, давай с тобой выпьем за встречу…

– Я не пью.

– Как не пьешь?

– Ну как? Не пью, да и все!

– Совсем не пьешь, што ли? – Отчим даже стакан свой отставил в сторону. – Разве тебя орочи пить не научили? Они же пить-курить кого хошь научат, или ты болен?

– Да не болен я! И при чем тут орочи? Насильно в рот вино никто лить не станет, если сам не захочешь. Не хочу! Чего ж тут удивительного?

– Во-он что-о… Ну так это хорошо, сынок. Правильно! И не пей! И не пей! Вот я, к примеру, сколь денег-то пропил за свою жисть? Все эти деньги бы собрать – миллионером бы стал! – Отчим взял стакан, брезгливо поморщился, ненавистно взглянул на него. – Не пьешь, стало быть? Во-он ка-ак… Даже там, где ты был, не сбили тебя с панталыку. Упрямый ты и крепок, крепок. Ну ладно. А я выпью! – И, залпом выпив водку, как воду, он начал быстро есть, сопя и чавкая, пачкая желтые прокуренные усы.

Мать одобрительно смотрела на сына.

– Слава богу, сынок, что хоть ты не пьешь. Пьющих-то и начальство не больно уважает, да и людям на непьющего смотреть приятней. А жена трезвому мужу вовсе рада будет…

– Да-а, Зоенька, моя ненаглядная, сын у нас вырос золотой – гренадер! – наливая в стакан еще водки и не переставая жевать, сказал отчим. – Повезло нам с сыном. Да за такого парня любая девка с радостью пойдет! Нашла об чем переживать… – Отчим говорил неискренне, заискивающе посматривая на Николая. – Я вот тоже в молодости сильный был.

«Ну, теперь начнет хвастаться», – брезгливо сморщась, подумал Николай.

– Бывало, выйду на кулачки – ну кто супротив меня?! Молчат. А кто выйти осмелится, так я его возьму за кушак да как начну вертеть-перевертывать, ровно барана, поверчу, поверчу, а потом и припечатаю…

– Ты бы хоть ради приезда сына не напивался допьяна, а то ведь пьяный-то опять дурить начнешь, матершинничать.

– Зоенька! Не переживай, я сына моего дорогого, ненаглядного ни в жисть не обижу, потому что я люблю его как родного, хоть и не родной он мне! Поняла, Зоенька? – Он уже начинал пьянеть.

Николай знал, что после второго стакана он начнет плакать и громко петь. Пел он обычно хорошие старинные песни. Утомившись петь, начнет ругать начальство.

Но ошибся Николай – отчим, изменив своей привычке, петь не стал, а тотчас же принялся вспоминать «ранешнюю жисть», матерясь при этом так, что мать то и дело поворачивалась к иконе и мелко крестилась.

Николаю было неудобно и стыдно перед матерью, он чувствовал себя гостем и не знал, что ему делать – унимать ли распоясавшегося отчима либо молча терпеть его злобные пьяные выкрики. Наконец, не выдержав, он посмотрел на мать и тихо спросил:

– Может, мне его, мама, утихомирить?

– Не надо, сынок, – так же тихо сказала мать, – не связывайся, он, может, буянить при тебе не станет, может, он спать уляжется.

Но отчим спать ложиться даже и не думал. Придавив локтями тарелку с огурцами, он продолжал припоминать обиды, нанесенные ему отдельными гражданами, коих всех он помнил поименно.

– Я их выведу на чистую воду! Все сволочи! Меня не облапошить! Зна-аю, обобрать меня хотите. Не дамся вам! – он стукнул кулаком по столу.

– Может, ты, Оксен Феофанович, поспишь немного, а? – попытался успокоить отчима Николай. – Полежи, отдохни…

– Прошу не учить меня! Я сам знаю, когда мне спать, – отчим грязно выругался. – Ты кто таков, чтобы учить меня? Курицу яйца не учат.

Николай сжал кулаки, напрягся. Но мать с мольбой в глазах делала ему успокаивающие знаки, и он промолчал, нервно постукивая пальцами о никелированную спинку кровати. Внезапно отчим, откинувшись на спинку стула, запрокинув голову, вначале тихо, но затем все громче и громче запел: «Все меня мальчиком люби-или-и, когда-а я в экипажах разъезжал…» Он пел с чувством, то открывая, то закрывая свои масленые глазки, вскоре он пел уже так громко, что, вероятно, каждое слово песни его было отчетливо слышно в самой дальней комнате общежития. Жирное круглое лицо от натуги багровело, лоснящиеся губы под жесткими вислыми усами уродливо кривились, показывая беззубые десны.

Улучив момент, когда пьяный вновь закрыл глаза, мать попыталась незаметно взять со стола недопитую бутылку, но певец мгновенно оборвал песню и, брызгая слюной, закричал:

– А ну поставь на место! Кому говорят! – и грязно выругался.

Этого точно и ждал Николай, до этой секунды все в нем кипело и клокотало и теперь взорвалось, он вскочил, метнулся к отчиму, схватил его под мышки, приподнял над стулом и с яростью швырнул на койку так, что пружины тяжко, жалобно загудели.

– А ну извинись перед матерью! Мразь! – Его трясло, он, точно барс перед прыжком, стоял над поверженной тушей. – Извинись, тебе говорят! Убью! – он придвинулся ближе к кровати.

Отчим лежал на скомканном одеяле в нелепой позе, неловко подогнув ноги, упершись головой в стену, но не шевелился, точно застыл; испуганно снизу вверх глядя на Николая, он все еще не мог прийти в себя, ошеломленный. Но последние слова пасынка, сказанные им не очень громко, но чрезвычайно убедительно, привели его в себя. Боясь пошевелиться, скосив глаза на перепуганную мать, он жалобно проговорил:

– Зоенька! Прости меня! Я разве обидел тебя? Прости христа ради… Уйми сына-то – вишь, глаза у него какие! Убьет он меня, ей-богу, убьет! Уйми его, уйми…

Но мать, неожиданно осмелев, перекрестившись, назидательно сказала:

– Вот видишь, дошли мои молитвы. Видишь, как дело-то обернулось, Оксен Феофанович? Все меня обижал, теперь самого обидели – не пондравилось? А помнишь, как ты меня на улицу выгонял, материл всяко-разно? Бог-то теперь и наказал – защитника вот прислал. Вставай, вставай, чего разлегся как пес побитый! Прости меня, господи! А ты, сынок, охолонись, охолонись. Ты ему словами объясни, что, если он опять меня обижать зачнет, так и останется на старости лет один, уйду я от него, рубашки некому выстирать будет. Объясни ты ему, сынок.

Николай махнул рукой и отошел к столу.

Отчим зашевелился, цепляясь за спинку кровати, приподнялся, сел, все еще с опаской поглядывая на Николая, удивленно покачал головой:

– Как ты меня-я… Ох ты како-ой – во мне-то ведь семь пудо-ов! А ты меня – ровно ребенка, и руку мне зашиб, – он сморщился и притворно заплакал: – Отца своего обидел ни за что ни про что…

– Вот что, уважаемый Оксен Феофанович, – жестко перебил Николай отчима. – Слушай ты меня внимательно и постарайся крепко усвоить. Если ты хочешь жить с моей матерью по-человечески – не пьянствуй, не дебоширь, не оскорбляй ее. Я вам мешать не буду, наоборот, буду помогать материально – живите. Но если мне мать напишет, что ты опять дебоширишь и, не дай бог, хоть пальцем тронешь ее, я немедленно приеду, ты ведь знаешь мой характер, я приеду, слышишь. Понял? Вот так! А теперь ложись спать, и чтобы я не слышал от тебя ни одного матершинного слова. Все!

Отчим проворно разделся и тотчас захрапел.

Утром, во время завтрака, опохмелившись, он заискивающе спросил:

– Я, сынок, вчера, часом, не буянил? Что-то быстро охмелел, ничего не помню, если буянил али матершинничал, ты уж не серчай.

– Да, Оксен Феофанович, вчера ты и буянил, и матершинничал, и оскорблял мою мать. Надеюсь, что все, что я говорил тебе, ты запомнил?

Отчим сделал недовольную гримасу, но тотчас приниженно-угодливо заулыбался, закивал:

– Да, да, рази я не понимаю, сынок, я все это очень даже хорошо понимаю. Водка эта проклятущая – все из-за нее. Мать, говоришь, обидел? Ох ты, господи! Как же это я?! Мать у нас хорошая, сынок, такую женщину поискать надо. Святая она, безответная! Все трудится, минуты не посидит, я сколь раз говорил ей: посиди, отдохни. Вот изработалась вся, по больницам теперь ходит… – Отчим ловко перевел разговор на болезнь матери, затем стал жаловаться на бригаду, в которой он работал не покладая рук, не щадя своего здоровья, а теперь, слава богу, отделился и работает самостоятельно, оно хоть и заработок поменьше, но зато спокойней, а пенсия все равно вытянет на сто двадцать рублей.

Брезгливо слушая отчима, Николай украдкой посматривал на рабски покорное лицо матери, с обидой размышлял: «Зачем живет она с этим человеком? Греха боится? Но разве не грех покорно терпеть зло и быть рабой его?»

Николай с усмешкой взглянул на отчима, жадно заталкивающего в широкий темный рот кусок жирного мяса. Когда-то отчим переболел цингой и потерял половину зубов. Вероятно, из-за отсутствия их во время еды он громко чавкал. Это и раньше раздражало Николая, теперь же вызывало еще и брезгливость.

– Ты, сынок, на меня не серчай, – говорил отчим, смачно обсасывая жирные пальцы, – я твою мать никому в обиду не дам, я ее люблю и жалею – изработалась она, изболелась, сколь я советовал ей: не лезь из кожи вон, начальству все одно не угодишь, дадут грамотешку с печатями, по плечу похлопают ищо, а здоровье? Никто ево не вернет, коли потеряешь. Вот и надсадилась мать наша – шутка ли, по два ведра бетонного раствору на четвертый этаж таскать?!

В том, что мать тратила свои силы и здоровье без меры, отчим был прав. Николай помнил, как мать, работая на разгрузке угля, брала себе самую большую лопату, которую обходили стороной даже мужики. Помнил он, как таскала мать тяжелые сырые баланы для дров, эти баланы Николка с матерью пилили тупой двуручной пилой, а отчим в это время лежал на койке и читал газету либо безмятежно спал.

– Об тебе я тоже, сынок, забочусь, как родного сына я тебя люблю. Кроме вас с матерью, нету у меня никого на свете. Вот недавно мать твоя говорит: надо сыну нашему шубу замшевую купить. Конечно, купи – разве жалко мне? Сын у нас один, вся радость в ём, вся подпора наша. Мне для тебя, сынок, ничего не жалко. А ты бы лучше приезжал к нам насовсем. У меня есть друг хороший, земляки мы с им, работает столяром – бо-ольшой мастер! Большие деньги заколачивает, отовсюду заказы – кому комод, кому шифоньер. Вот с таким бы человеком тебя свести, учеником он тебя взял бы, ты смекалистый, ремеслу-то столярному быстро выучишься, непьющий человек при таком деле моментально озолотится!

Николай вспомнил, как однажды он надел новый рабочий бушлат отчима и, катаясь с ледяной горки, нечаянно порвал его у локтя, дырочка была совсем небольшая, мать аккуратно заштопала ее, но отчим в тот же день ее заметил и потом долго и нудно попрекал его: «Я кормлю тебя, я пою тебя, работаю день и ночь на производстве, сил не жалею, а ты мало что учишься плохо, так еще и одежду рвешь! В прошлом году шапку новую потерял, нонче бушлат в клочья изодрал, а завтра отца с матерью по миру пустишь? Вот они какие, нонешние дети».

«Да он же нечаянно, – несмело заступалась мать, – школьник ведь еще, дите он…»

«А ты еще и защищаешь его? Потакай ему, потакай, дождемся мы от него добра, ишь зверенышем смотрит. Зарежет он нас, по миру пустит, ох пустит…»

Николай тряхнул головой, точно желая избавиться от неприятных воспоминаний, вновь прислушался к тому, о чем говорит отчим.

– У этого столяра, друга моего, парники ишо есть. Огурцы он выращивает. Жена огурцы в Билибино возит, там народ денежный, а зелени никакой нету – мерзлота, холод. Ну так туда она два чемодана огурцов везет, оттуда два чемодана денег. Потом помидоры, лук, вот так колесом и вертится все у них; две машины имеют, мотоцикл, сын-студент, в Хабаровске в институте учится, ему кажин месяц полторы сотни отсылают. Вот как надо жить, сынок! Евстигнеем Петровичем столяра-то величают. Дочь у него есть, тебе ровесница – кра-са-а-вица! Вот бы, глядишь, и познакомились с ней, а там, глядишь, и породнились бы…

Николай слушал его не перебивая, думая о своем, он уже давным-давно пришел к убеждению, что всякий спор с людьми закостенелыми бесполезен.

Наконец насытившись и обтерев жирными ладонями усы, отчим ушел на работу. Мать с сыном облегченно вздохнули.

Первая неделя отпуска пролетела незаметно. Николай за это время переделал все мелкие домашние дела: наточил ножи и ножницы, топор, отремонтировал дверь в сарае, там же прибил дощатые полки, на которые сложил разбросанные по полу вещи, наколол дров, сколотил по просьбе матери два посылочных ящика, и больше работы не было – Николай заскучал.

– Сходил бы в кино, сынок, – предлагала мать, заметив, что сын скучает. – Али книжку почитай.

Но фильмы шли неинтересные, а книг хороших под рукой тоже не было, да и не хотелось читать – шум, раздававшийся со всех сторон, мешал сосредоточиться: в коридоре постоянно топали, шаркали подошвами, хлопали дверьми, с кухни доносился стук и звон посуды, там громко разговаривали, смеялись, иногда ссорились, а за окном гудели машины. От всего этого шума болела голова, и он ходил в комнатке, словно пойманный зверь в деревянном ящике.

Часто выходил на улицу и долго бродил среди строящихся пятиэтажных зданий. Рабочие деловито сновали по стройке, прохожие тоже куда-то спешили с озабоченными, целеустремленными лицами. Проносились по асфальтированной улице грузовики и самосвалы, легковые машины и автобусы.

В стороне от дороги, на обочине, натужно взвывая, скрежеща массивным ковшом, напоминающим зубастую пасть чудовища, яростно вгрызался в землю экскаватор; высокие подъемные краны, предостерегающе позванивая, медленно поднимали и опускали в своих железных клювах поддоны с кирпичом, длинные связки металлических труб, похожие издали на пучки соломы; и даже мальчишки, пускающие с высокого крыльца гостиницы бумажных голубей, представлялись ему людьми, исполняющими важное дело, и он смотрел на них с интересом и завистью. Кругом кипела деловая жизнь, и было скверно чувствовать себя в ней бездельником – безделье угнетало его все больше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю