Текст книги "Большое кочевье"
Автор книги: Анатолий Буйлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Особенно трудно приходилось новому пастуху – Афоне. Николка, несколько раз дежуривший с Афоней ночью, то и дело заставал его крепко спящим у притухшего костра.
– Эй, Афоня! – тормошил он товарища. – Вставай, Афоня! Вставай. Скоро рассвет – олени уже вниз направились.
– Ага, ага, встаю, сейчас, сейчас… – охотно соглашался тот и продолжал спать.
Жалея Афоню, Николка стоял над ним в нерешительности, но олени в предрассветной мгле уже шуршали копытами по насту, и это подхлестывало его – он принимался будить спящего решительней.
– Главное, ребята, продержать оленей до отела, – то и дело успокаивал уставших пастухов Долганов. – Важенки отелятся, тогда меньше будут бегать. Главное, первый сезон продержать, а потом они привыкнут. Если важенка здесь отелится нынче, то сюда же и на следующий год будет стремиться, а молодые телята и вовсе к морю дорогу знать не будут.
– Окси, какой! Ты, Михаил, совсем неправильно говоришь, – подавляя кашель, возражал Аханя. – Эти первые телята потом тоже к морю дорогу будут находить, они хоть и не были там никогда, однако все равно шибко все помнят, что было и чего не было, – у них такая память: куда дед-бабка ходили, туда внук будет ходить, правнук тоже туда ходить будет.
– Ничего, Аханя, колхоз привезет сюда каменную соль – много соли, попробуют олени соль и привыкнут к новому месту за один год. – У Долганова степенный и решительный голос, он действовал на пастухов успокаивающе.
«Паникует старик, – думал Николка, – старики всегда паникеры, им бы только поворчать».
Но старик не паниковал, он знал, что говорил. Важенки перед самым отелом вдруг словно взбесились, все, как одна, устремились в долину, обходя кричащих караульщиков, не обращая ни на что внимания – хоть по насту, хоть по расторопу, – настырно бежали или брели в сторону моря.
Потеряв покой и сон, пастухи круглосуточно ходили вокруг стада, ни на минуту нельзя было оставлять его без присмотра, а тут еще все чаще стали докучать вышедшие из берлог молодые медведи. При виде приближающегося медведя пастухи, караулившие стадо с двух сторон, стреляли в воздух один-два раза, обычно этого оказывалось достаточно, чтобы обратить медведя в бегство, но случалось, что зверь шел к стаду напролом, – такого медведя приходилось убивать.
Все чаще вспоминал Николка море, оно тянуло его к себе. Когда он дремал у потрескивающего костра и ветер шумел в вершинах гольцов – ему казалось, что это плещутся о берег волны. Вскоре Николка понял, что и другие пастухи тоскуют о море.
Высоко-высоко в небе едва заметным треугольником пролетали над Маяканским хребтом гуси-гуменники. Пастухи, задрав головы, молча смотрели вслед улетающей стае. Вот уже растаял треугольник над вздыбленными крутыми сопками, тихо плещется пустое, сиротливое небо.
– К морю полетели, – сказал Долганов, и в голосе его прозвучала зависть.
– Да, к морю, – грустно подтвердил Фока Степанович.
И все почему-то вздохнули, и каждый задумался о чем-то своем.
Здесь, в тайге, солнце жгло необыкновенно яростно, его палящие лучи, особенно где-нибудь в затишье, ощущались так, как если бы ты приблизился к раскаленной докрасна плите.
Снег на южных склонах гор таял буквально на глазах, оставался он незыблемым только в северных распадках, но так казалось только с виду – под толщей снега все равно победно шумели бесчисленные ручьи. Руки и лица пастухов сильно обветрились, загорели.
Над стадом постоянно кружились вороны, высматривающие больного теленка, иногда им перепадала туша убитого медведем оленя. Здешние таежные медведи были гораздо злей и напористей приморских: большей частью не видавшие человека, они не боялись его и даже пытались нападать. Надо было заставить медведей уступать человеку дорогу, и пастухи объявили медведям войну. Через полмесяца девять медвежьих шкур было распластано вокруг палаток. Двух зверей убил Аханя, трех – Фока Степанович, трех – Долганов и одного – Костя.
Николка завидовал пастухам – он тоже мечтал убить медведя, но ему все не везло. Наконец такой случай представился. Утром, приняв дежурство, Николка с Долгановым, стоя на северном склоне распадка, осматривали через бинокли склоны окрестных гор. Насмотревшись вдоволь, Николка спрятал бинокль в футляр, бесцельно взглянул на дно распадка и вздрогнул: внизу, оставляя за собой глубокую снежную траншею, медленно брел огромный черный медведь. Пересекая распадок, он приближался к стаду.
– Медведь! Медведь идет! – полуизумленно, полуиспуганно воскликнул Николка, указывая рукой вниз.
– Так чего ж ты шумишь? – укоризненно сказал Долганов, торопливо засовывая бинокль в футляр. – Догоняй его! Чего стоишь? Догоняй! – и тотчас, сильно оттолкнувшись, покатился вниз.
Николка уже слышал из рассказов пастухов, что медведей иногда стреляют в угон, догоняя их на лыжах по расторопу в тех местах, где много снегу, – тяжелый короткопалый зверь грузнет и, настигнутый охотником, кидается на него либо пытается прорваться своим следом на склоны сопок, где снег плотный и мельче, и горе тому, кто стоит на его пути.
Все это вспомнил Николка тотчас, а Долганов между тем уже катился на средине склона. Оторвав, точно приклеенные, ноги, Николка, отталкиваясь палкой, стал нагонять бригадира, обогнал его, но продолжал неистово отталкиваться, направляя лыжи к медвежьему следу. «Скорей! Скорей!» – подхлестывал он себя. У подножия сопки лыжи угрузли в чуть раскисший ломкий наст.

– Близко со следом не беги! Подальше, подальше от следа держись!!! – крикнул Долганов.
Но Николка, не обращая внимания на крик, бежал уже рядом с медвежьим следом, бежал все быстрей и быстрей, с какою-то даже злостью. Он видел, что медведь, несколько раз трусливо оглянувшись, припустил быстрее, – он выпрыгивал из снега и уходил в него, точно в белую пену. Это подхлестнуло Николку. «Врешь – не уйдешь! Врешь – не уйдешь!» – твердил он азартно.
Охотник настигал зверя, и зверь это вскоре почуял. Он резко развернулся и, коротко рявкнув, с невероятной быстротой ринулся на охотника. Прочно расставив ноги, слившись с карабином, целясь в стремительно приближающийся подпрыгивающий медвежий лоб, Николка выстрелил, медведь упал и остался лежать без движения. Николка передернул затвор, выстрелил еще раз и услышал, как шлепнула пуля в косматую медвежью тушу, но не дрогнул зверь, не взметнул снежную пыль своими страшными когтистыми лапами, уткнув лобастую голову в снег, он лежал перед охотником черным бугром.
Все это случилось так просто и быстро, что Николка не успел ни испугаться, ни обрадоваться, в ушах его стоял звон, он смотрел на косматую глыбу и не верил, что этот бесформенный, торчащий из-под снега бугор всего лишь несколько мгновений назад был воплощением невероятной силы, быстроты и ярости… Не сон ли это? Николка обернулся: от подножия сопки, повесив карабин на плечо, подходил к нему Долганов. Бригадир удовлетворенно кивает головой – значит, это он, Николка Родников, убил сильного, быстрого и яростного медведя, который теперь вот лежит перед ним абсолютно не страшный, скомканный, смятый какой-то непостижимой и подлой силой, и все, что будет дальше с медведем, не вызывало у Николки уже ни восторга, ни даже любопытства.
От бурно тающих снегов непомерно разбухли речушки, став непреодолимой преградой для оленей, и особенно для важенок с телятами. Путь к морю для стада оказался временно отрезанным. Олени успокоились, перестали метаться, пастухи облегченно вздохнули.
Все низинные места долины реки Хакэнджи были залиты вешними водами. Особенно сильно прибывала вода после полудня, когда жара достигала наивысшей силы; если утром на заре через протекающий возле чума ручей пастухи легко перепрыгивали, то к полудню он превращался в бешено ревущий мутный поток, который мог сбить с ног не только человека, но и вьючную лошадь. Пастухи обходили его километра на два выше по течению. Но чем ближе опускалось к горизонту солнце, тем слабее становился рев и шум ручья, а к утру он укрощался вовсе, чтобы вновь проснуться с восходом солнца и загреметь, как прежде, в полдень.
Серые лиственницы стыдливо укрылись только что распустившейся хвоей, издали казалось, что на тайгу наброшена прозрачная бледно-зеленая вуаль, а в долине, среди белых пятен еще не растаявшего снега, среди бесчисленных ручьев, густо набирали листву кусты карликовых березок, и запах молодой зелени уже устойчиво преобладал над запахом снега и вешних вод.
В конце июня в три часа ночи Долганов и Николка, взяв с собой провизии, вышли из чума и направились к синеющим вдалеке сопкам. Пришло время сообщить в колхоз число родившихся в стаде телят. Еще в апреле Шумков предупредил пастухов, чтобы они не ждали его к себе, – он будет занят, и потому пастухи должны сами посчитать телят. Ну что ж, сами так сами, сводка не тяжела, но долог путь к поселку и дорого время.
Звериная тропа плотно стелилась под ноги, то подступая к самому берегу уже обмелевшей речушки, то отходя от нее.
– Вот дойдем до амбара, там речку бросим совсем, – говорил Долганов, – за перевалом речка Хабата. Хабата – значит лысая, по-нашему. С Хабаты увидим Иретьскую сопку, она над морем стоит. В устье Малкачана у Броховского рыбокомбината конюшня, там живет Купцов Яким – мордвин, матерщинник! Но мужик хороший, у него обязательно почаюем. Он лошадей пасет, от него до Брохова близко – километров тридцать. Двести пятьдесят километров мы с тобой должны пройти за два дня, день-два в поселке побудем – рассиживать некогда. Без нас ребята совсем закружатся, зря мы согласились на новый маршрут. Васька, чует мое сердце, что-то хитрит, не в пастбище дело… – Долганов замолчал, набрав быстрый темп, при котором трудно было говорить.
Вокруг замерли освещенные солнцем светло-зеленые лиственницы, над ними слева и справа в темнозеленом обрамлении стланика, чуть склонив серые плешины гольцов, в задумчивом оцепенении стояли высокие крутые сопки. Тайга чуть слышно шумела, точно нашептывала кому-то нечто успокаивающее, умиротворенное, и в такт ей тихонько позванивал ручей, в хрустальных струях которого, плавно шевеля плавниками, стояли серебристые хариусы. Родниково-чистый воздух при вдохе разливался по всему телу так ощутимо и свежо, что казалось Николке, будто он и не дышит им, а пьет его.
«Удивительная штука – жизнь! – философски размышлял Николка. – Мечется человек, страдает, чем-то недоволен, что-то ищет, а что искать-то. Вот оно, самое главное богатство – тайга, горы, это голубое небо, ручей, чистый воздух, которым дышит человек. Разве этого мало? Что еще-то человеку нужно?»
В полдень впереди завиднелись старые обдиры на лиственницах. «Значит, скоро амбар», – догадался Николка. И правда, высоко над землей показалась крыша амбара – он стоял на четырех столбах, коренастый, потемневший от времени, но все еще крепкий, рассчитанный служить не менее века.
Внезапно впереди идущий Долганов, торопливо сняв из-за спины карабин, присел. Николка последовал его примеру и только после этого, осторожно приподнявшись, глянул в ту сторону, куда смотрел бригадир. Под амбаром, задрав кверху лапы, лежал на спине медведь, вся кожа на его боках была содрана до мяса, на лапах она свисала лохматыми черными лентами: вокруг на вытоптанной, забрызганной спекшейся кровью земле лежали клочья шерсти и вырванные куски потемневшего на солнце мяса.
Николка почувствовал между лопаток холод, невольно придвинувшись к Долганову поближе, он крепче сжал цевье винтовки. «Какое чудовище изодрало такого огромного медведя? Может, рядом оно?..»
Озираются пастухи тревожно, чутко, настороженно прислушиваются: мирно, беззаботно тенькают синицы, вздыхает о чем-то лес. Над растерзанной медвежьей тушей рой мух.
Держа оружие наготове, пастухи приблизились к амбару вплотную. Столбы амбара испачканы кровью и жиром, исцарапаны медвежьими когтями. Это была огромная старая медведица с обломанными закругленными клыками.
– Это самец ее убил, – уверенно заключил Долганов, осмотрев место трагедии.
– За что же он убил ее? Ведь сейчас гон у них, – изумился Николка. – Наоборот должно быть – самцы из-за медведицы дерутся.
– И по-другому бывает. Иногда старый медведь убивает свою медведицу-женку из ревности. Правду-правду говорю, чего ты не веришь? – заметив недоверчивый Николкин взгляд, обиделся Долганов.
– Да разве медведи ревнуют? Они же не люди…
– А как же! Зря говоришь так. Медведь – он умный, как человек. Медведицу полюбит, и будет искать ее каждый год ко времени гона, только с ней и будет гулять. И она ни с кем уже не должна гулять. Она как бы женка ему, а он мужик ее. А если она не дождется, погуляет с другим, то придет, понюхает и сразу почует, что уже гуляла она, изменила ему, – тогда убивает ее, шкуру вот так лентами дерет.
Когда дерутся – шибко ревут! Услышишь – волосы на голове дыбом станут. Давай уйдем отсюда, хотел чай тут пить, да лучше на перевале костер разожжем.
Бросив тропу, пастухи начали подниматься в гольцы. Здесь им то и дело попадались снежные забои, от каждого такого забоя струились по камням светлые ручейки с ненасытно-вкусной холодной водой. У одного из них пастухи сделали короткую получасовую передышку. На маленьком костерке прямо в кружках вскипятили чай, заварили его каждый по своему вкусу и, пока он остывал, ели сухую кетовую юколу, заедая ее застывшим костным жиром.
Светлая полярная ночь застала пастухов по ту сторону водораздела, в вершине крутого распадка. Наскоро вскипятив чай, поужинав, натянув ситцевый полог-накомарник, подстелив под бока стланиковых веток, пастухи тотчас уснули. Ночь была тихая, но холодная. Утром, спустившись в долину, пастухи попали в старые гари и шли по ним весь день, и за все это время не услышал Николка ни птичьего свиста, ни звериного топа, не увидел ни одной зеленой веточки – лишь кое-где из-под пепла выбивалась бледная чахлая былинка, да всюду стелились пятнами бурые мхи. То и дело хрустел под ногами древесный уголь, запах золы раздражал ноздри. Мертвые серые лиственницы, черные пни, пепел, мхи – все одно и то же, все одно и то же. И над всем этим гнетущая кладбищенская тишина. И потому необыкновенно радостной, светлой и счастливой казалась людям в этом мертвом пространстве мысль о том, что слава богу, не вся земля такая, что все это непременно скоро кончится и встретится им на пути зеленый лес, дивно пахнущий смолой и грибами, наполненный птичьим гомоном и таинственными шорохами.
Через неделю, как и обещали, Долганов с Николкой вернулись на Маякан, где их с нетерпением ожидали товарищи и тяжелый, изнурительный труд – началась пора гнуса и летних кочевок.
Дни и ночи вокруг чума дымились костры, сложенные из трухлявых пней и валежника, возле костров-дымокуров спасались олени от гнуса, здесь пастухи клеймили телят, кастрировали мулханов и корбов, здесь же ловили ездовых и забивали чалымов на мясо – мясо хранили в наледях, если таковые оказывались рядом, а если их не было – коптили мясо в чуме над костром. Сливочное масло хранилось в муке: положенное в амбаре в мешок с мукой в марте месяце, извлеченное из него в разгар лета, оно оказывалось совершенно свежим и твердым, как только что взятое из холодильника.
А лето выдалось на редкость знойным: все мелкие ключи в распадках начисто пересохли, преждевременно пожелтели травы, ягель под ногой хрустел и рассыпался в мелкий желтоватый порошок. Иногда высоко-высоко над изнывающей тайгой медленно проплывали легковесные белые тучки – подразнят, обнадежат, и вот уж вновь над головой бездонное пустое небо.
В полдень, в разгар жары, даже птицы замолкают, жмутся поближе к мочажинкам, к родникам, прячутся в спасительную тень листвы. Комары и те куда-то исчезают, и только оводы вьются и звенят пестрым жгучим облаком над всем, что ходит и ползает. В такое время пастухи, оставив работу в стаде, уходили в чум обедать, час-два отдыхали. После обеда Николка с Афоней, раздевшись донага, отчаянно отмахиваясь от оводов, торопливо ополаскивались студеной ключевой водой.
Такое купанье освежало тело и снимало усталость. Николка пытался привлечь к этому и остальных пастухов, но тщетно: пастухи холодной воды боялись и восторга молодых не разделяли. «Купайтесь, купайтесь – чахоткой заболеете, тогда узнаете», – говорили они.
Николка почти совсем перестал читать книги, времени едва хватало на дневник, но по-прежнему после сна он упражнялся с тяжелыми камнями, отжимался от земли на руках, а иногда уговаривал Афоню на борьбу. Афоня был парнем не из слабого десятка, но Николка легко клал его на лопатки, это, должно быть унижало Афоню, и он соглашался бороться с Николкой все с большей неохотой. Вскоре Николка стал прибегать к хитрости, он поддавался Афоне, это возымело действие – Афоня стал бороться охотней.
Сын оленевода, Афоня довольно быстро осваивал профессию. Добродушный, исполнительный, улыбчивый, он сразу пришелся по душе всем пастухам. Было видно, что ему нравится кочевая жизнь, нравится тайга и все, что связано с нею. Едва стоя на ногах от усталости, облепленный комарами, которые метелью опускались на тайгу после заката солнца, отмахиваясь от наседавшего гнуса, он обычно говорил беззлобно: «Ну вот, пристали, черт вас подери – дохнуть не дают».
В тайге биноклями приходилось пользоваться редко, обзор был широким только в гольцах да на марях, в любом другом месте горизонт заслоняла тайга. Здесь особенно важны были навыки следопыта – пастухи больше ходили с опущенной головой, стараясь не пропустить ни одного оленьего следа, выходящего за пределы пастбища. Не простое дело – в летнюю пору заметить в тайге след одиночного оленя, еще трудней идти по такому следу многие километры. Но если примятый копытом ягель сохранял на себе форму следа три-четыре года и был сравнительно легко различим, то на каменистой твердой почве от следопыта требовалось предельное внимание.
В конце июля в условленном месте пастухи с нетерпением ожидали Шумкова, но вышли все сроки, наступил август, а Шумков все не являлся.
Так и не дождавшись Шумкова, пастухи откочевали в верховья реки Левая Яма. И в этот же день, не отпуская ездовых, навьючив их пустыми мунгурками, Аханя с Николкой повели два аргиша к Маяканскому амбару, чтобы забрать оттуда остатки продуктов.
К амбару подошли в полдень следующего дня. Рядом с амбаром, на берегу ручья, пастухи обнаружили остов экспедиционной палатки: всюду валялись клочья газет, банки из-под консервов, куски толя, камни, принесенные от подножия сопки, изодранная в клочья рубашка, сломанная совковая лопата, новое кайло без черенка.
Тщательно осмотрев табор, Николка пришел к выводу, что людей было четверо, с ними была одна собака и три лошади. Геологи могли сюда прийти либо с Атки, либо пришли они через водораздел из Нявленгинской поймы.
Пока Николка разглядывал табор, Аханя развьючил своих ездовых. Он еще на подходе к табору видел следы каблуков кирзовых сапог, издали заметил захламленную дюхчу, без нужды срубленные деревья, возмутился этим, но, увидев обструганные топором все четыре столба амбара, Аханя расстроился: под столбами не было щепок – значит, люди тесали столбы на растопку своего костра! Целый век простоял амбар, даже медведи его пощадили…
Старик, чтобы успокоить себя, присел на корточки, сердито морща лоб, закурил, глубоко затягивая едкий, щиплющий горло дым. «Эти люди поднимались в амбар, а потом уходя, забыли убрать лестницу. Разве можно оставлять лестницу в амбаре, ведь по ней легко взберется в амбар росомаха, – огорченно вздыхая, думал Аханя. – Разве не знают эти люди, что росомаха может все продукты испортить? Если б знали – не сделали так. Но пора, однако, выгружать из амбара продукты».
– Николка! Ти туда залезали нада, – старик указал на амбар, – а мине будем тут стояли, продухте принимали. Хорошо, да?
– Хорошо, хорошо, Аханя.
Николка быстро поднялся по лестнице, пролез в амбар. Привыкнув к полумраку, он увидел вокруг себя пустые углы. Николка протер глаза – пусто! Вон в том углу лежали два мешка муки и ящик сахару, а вон там – цинковый ящик с индийским чаем и спичками, на ящике стоял другой ящик – с парафиновыми свечами, чуть правее – бумажный мешок с вермишелью, а вот тут, рядом с люком, были сложены пять хлопчатобумажных костюмов и столько же белья – все новое, приготовленное специально для осенней поры. Но цинковый ящик исчез, а другие были пусты и изломаны, вместо новых костюмов на полу лежала кучка старого грязного белья. Николка все продолжал стоять, растерянно оглядывая пустой амбар.
– Николка! Чиво стояли тибе? Продукты подавали нада, торопились нада…
– Нету, Аханя, продуктов! Нету!
– Тибе нада сначала табак мине подавали, потом мука нада на веревка спускали, мука тизолый…
– Да нету здесь никаких продуктов! Украли продукты! Все, все украли!
– Как иво нету? – сердито переспросил Аханя. – Тибе глаза суксем нету, да? Мука были, сахар были. Теперь иво нету… Окси!
– Ну вот полезай, полезай сюда, сам увидишь. Говорю тебе: нету ничего – значит, нету, все пусто, украдено все!
Уяснив наконец, что Николка не шутит, Аханя торопливо взобрался в амбар. С полминуты он так же, как и Николка, привыкал к полумраку. Он растерянно ходил по амбару, переставляя с места на место два пустых разбитых ящика, ощупывал их, внимательно осматривал, точно искал на них нечто очень важное. Затем брезгливо разворошил ногой грязное чье-то белье, но и там ничего не нашел. Он поднимал с пола каждый клочок бумаги, тщательно осматривал бревенчатые стены, лубяную крышу, зачем-то поднимал пустые пузырьки из-под лекарств и заглядывал в них.
Николке стало казаться, что старик помешался – так нелепо он вел себя. А старик между тем все ходил и ходил по амбару, и лицо его и глаза выражали то полную растерянность, то гнев, то отчаяние, то надежду. Он видел, что амбар пустой, но он не мог и не хотел в это сразу поверить. Он спустился на землю и долго кружил вокруг амбара, заглядывая под каждый куст. Стоя под амбаром, Николка подавленно следил за стариком.
Обыскав все кусты, сгорбившись, Аханя подошел наконец к амбару, прислонился спиной к свежеобтесанному столбу, удивленно и жалобно сказал:
– Весь продукты забирали, суксем забирали… зачем иво такой плохой люди живи?
С этого дня пастухи начали экономить продукты, которые и раньше выдавались Улитой строго по норме: на одну чаевку кусочек лепешки величиной с ладонь и три кубика сахару. Теперь же чай приходилось пить с затураном – пережаренной мукой – и ограничиваться одним кусочком сахара. Чаю осталось лишь на несколько заварок, и надо было готовиться заваривать чай брусничным листом и шиповником. Это очень угнетало пастухов, привыкших чай пить крепким и без нормы, но это не все – беда в том, что воры украли табак. Правда, вдоволь было мяса и рыбы – голодная смерть пастухам не угрожала, но что это за жизнь, если приходится курить сухие листья и измельченный мох?
Дождя все не было – тайга изнывала от жары, редкие слабые порывы ветра сдували с лиственниц, как перетертый табак, пыльцу, от которой першило в горле. Тополя, тянущиеся вдоль речки узкой полосой, роняли пух, он, медленно кружась, точно первым снегом, устилал сухую землю. Тайга в такую сушь – словно бочка с порохом. Пастухи очень осторожно обращались с огнем. Но беда, как всегда, пришла оттуда, откуда ее вовсе не ждали.
В этот день Аханя пришел в чум встревоженный, он сообщил, что видел в стаде чалыма с распухшими суставами, – похоже, что олень заражен копыткой! К предположению старика пастухи отнеслись недоверчиво, хотя и насторожились. Вскоре чалым сдох.
Николка уже слышал и читал о страшной копытной болезни, которая может в короткое время, если не принять мер, скосить двухтысячное стадо. И вот он стоит над сдохшим, уже смердящим оленем и со страхом рассматривает его распухшие ноги, уродливо вывернутые болезнью копыта. Вот она – зловещая копытка! В тишине победно жужжали большие зеленоватые мухи. Черный ворон, успевший выклевать оленю глаз, нетерпеливо переминался на вершине лиственницы.
Через два дня сдохло еще семнадцать оленей. Посовещавшись, пастухи решили немедленно пристрелить всех больных оленей, которых насчитывалось около двадцати голов, и угнать стадо с зараженного пастбища на вершину Маяканского хребта, поближе к холоду и ветру. Три дня от зари до темна гнали пастухи стадо, на ходу пристреливая больных оленей. Стадо, точно чувствуя беду, послушно бежало в горы.
На новом месте, в гольцах, падеж оленей прекратился. Пастухи, не на шутку перепуганные бедой, облегченно вздохнули – это была настоящая большая победа, это было удачное бегство от смерти.
…Осень в тайге не так богата красками, как в прибрежной лесотундре, где кругозор неохватно широк, где все разнотравье развернуто перед взором, словно яркая цветная мозаика. Осень в тайге менее яркая, но она стремительней приморской. Вначале хвоя лиственниц чуть-чуть подергивается словно бы рыжеватой паутиной, вскоре на ветвях появляются охристые искорки, и вдруг в одну ночь или утро все вокруг засияет ровным желтым светом, и в этом желтом море тотчас потонут и пурпурные факелы берез, и червонные россыпи ольховых кустарников. Желтизной отсвечивает небо, желтеют серые каменные сопки и гольцы, желтеют озера и ручьи. И кажется Николке, что и глаза у людей в эту пору чуть-чуть желтеют, и руки их отливают желтизной, как золото, и одежда, и лица, и даже мысли… Но осыпается хвоя на землю – желтизна все тоньше, блекнет позолота, и вот уже прозрачный лес распахнулся настежь, и видны сквозь него, как сквозь тонкое серое кружево, тугие клубы белых облаков и синие вершины гольцов.
Грустное звонкое эхо звучит над тайгой, точно в пустом храме. Тоскливо шумит в оголенных сучьях пронзительный северный ветер. Холодно посверкивают на солнце застывшие озера. Черный ворон на вершине сухостоя нахохлился, взъерошил жесткие перья в предчувствии близкой голодной зимы.
…В этот раз долгановское стадо подошло к коралю последним. Сразу после корализации Плечев пригласил пастухов для большого разговора в Дом оленеводов. В долгановском стаде был самый низкий процент приплода – семьдесят телят на сто важенок, – такого еще не бывало. Был у Долганова и самый низкий показатель сохранности взрослого поголовья – восемьдесят два оленя недосчитала учетная комиссия.
Пастухи шли к председателю удрученные, но, кроме сознания собственной вины, они несли в себе некую взрывную силу. Шестеро измотанных тяжкой работой пастухов шли к председателю, чтобы выслушать его упреки и затем, взорвавшись, высказать ему все свои обиды и претензии.
В просторной бревенчатой избе многослойный табачный дым. На широких лавках вдоль бревенчатых стен, распахнув полушубки, телогрейки и собачьи дохи, сложив на коленях малахаи и шапки, сомлев от тепла и курева, сидят каюры, учетчики, бригадиры первой и второй бригад и много другого незнакомого Николке люду. Плечев с Шумковым сидели за длинным столом, заслоняя спинами окно, и что-то торопливо писали. При виде пастухов Плечев, радушно улыбаясь, вышел из-за стола.
– А, пришли, садитесь, ребята, вон туда садитесь, так, чтобы на виду вы все у меня были. А ты, Аханя, вот сюда садись, поближе к начальству. Подвинься-ка, Василий, расселся…
«Что-то очень уж веселый председатель, – отметил Николка, – может, и не будет распекать нас при всем честном народе?»
– Все расселись? Прошу тишины! – Плечев предостерегающе поднял руку. – Пригласил я вас сюда вот для какой цели. Посчитали мы стадо Долганова, взвесили все и вот какие выводы сделали. Не хватает у вас, милые вы мои ребятушки, восемьдесят голов! Много это или мало? Много для нормальных условий, мало для таких условий, какие были у вас… Да! Знаю, все знаю! Трудно вам пришлось на новом маршруте – по вашим лицам вижу, что трудно. Подобный эксперимент в соседнем колхозе закончился плачевно: больше половины стада разбежалось – пастухи ослабили надзор. У тех же соседей пятьсот оленей унесла копытка, кстати, зараженное копыткой стадо паслось недалеко от вашего. Условия были примерно равные, а результаты в вашу пользу налицо. Нам бы надо было помочь вам, но мы тут закружились, не смогли допроситься вертолета, авиация была брошена на тушение пожаров в тайге. Не смогли мы к вам добраться – наша вина! И честно признаться, мы совсем не ожидали, что вы пригоните на кораль полнокровное стадо, которое не только не пришлось восполнять, но которое дало колхозу четыреста упитанных чалымов. Вот за этот ваш самоотверженный, по-человечески добросовестный труд душевное вам спасибо, товарищи пастухи! Дорогие мои! Спасибо вам от всего колхоза!
Не ждали пастухи таких проникновенных слов от председателя – облегченно вздохнули они, блаженно расслабились, дрогнули и посветлели их суровые усталые лица. И познал Николка в эту минуту, быть может первый раз в жизни, истинную цену, великую силу душевно сказанного слова!
Потом говорил представитель из района:
– С этого знаменательного для всех года, товарищи пастухи, мы обещаем вам ежеквартально доставлять почту: зимой – на собаках, в летний период – на вертолетах. Мы собираемся выделить вашему колхозу два гусеничных вездехода, которые будут обслуживать прибрежные стада.
Он сообщил, что скоро в оленеводческих бригадах появятся портативные рации. Говорил о необходимости улучшения быта оленеводов, о расширении оленеводческого хозяйства, о привлечении в оленеводство молодых специалистов. Речь была складной и долгой, но слова были бездушные и казенные, они взлетали, переливаясь радужными оттенками, и тут же, не трогая душу, исчезали, точно мыльные пузыри.
Не пришлось Николке и в эту зиму уйти с Кодарчаном на промысел белки. Сразу же после корализации увезли в Олу в туберкулезный диспансер Аханю. Уехал в поселок навестить семью Фока Степанович. На январь была заказана путевка на курорт для Кости Фролова. Кому же пасти оленей?
– На вас, ребята, вся надежда, – посматривая на Николку и Афоню, чуть заискивающим тоном сказал Долганов. – Что ты, Николка, грустишь? Не грусти, будешь оленей пасти и белку стрелять, и соболей лови сколько хочешь. В прошлом году ты поймал соболей не меньше охотников. Как-нибудь проживем, Николка. С Афоней бороться будешь, книжки читать, на баранов пойдем охотиться. Разве плохо, а? – Так успокаивал бригадир молодого пастуха.
Николка видел, что и сам бригадир не прочь бы бросить все и уйти на промысел, но в силу необходимости сделать этого не может.
Николка приметил, что Улита после отъезда Ахани стала чаще молиться. Иконка в закопченном замшевом чехле, привязанная на тесемке в углу палатки, во время молитвы была обращена к молящейся то ребром, то тыльной стороной, но Улиту это нисколько не смущало. Мелко, торопливо покрестясь, она отворачивалась и тут же принималась за прерванную работу. Николка сделал вывод: молится Улита не от души, не искренне, а лишь для порядка, на всякий случай. И чтобы проверить свое предположение, он как-то спросил:








