355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Буйлов » Большое кочевье » Текст книги (страница 22)
Большое кочевье
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:02

Текст книги "Большое кочевье"


Автор книги: Анатолий Буйлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

Сразу же после отъезда Махотина Скребыкин занемог. А началось все с маленького фурункула на шее. Бабцев предлагал вскрыть фурункул прокаленным на огне ножом, но Скребыкин отмахнулся: «Чепуха! Созреет – сам прорвет!» Но фурункул вскоре охватил всю шею, от плеч до затылка, страшной багровой опухолью. Днем Скребыкин бодрился и даже пытался шутить, а ночью сквозь дрему тяжко постанывал и ворочался с боку на бок от боли. И стало ясно: надо немедленно выводить больного в поселок.

В девять часов вечера пастухи, вскинув на плечи рюкзаки, направились к едва виднеющемуся в лунном свете перевалу.

На перевал поднялись в полночь. Отсюда, с высоты, лежащий кверху рогами месяц казался ближе и был похож на массивную, до блеска начищенную цыганскую серьгу. Вокруг, сколько хватало глаз, толпились в лунном сиянье островерхие белые горы, от перевала в сторону Ямы серебряным желобом тянулся прямой, в меру крутой распадок. Чтобы не рисковать, решили спускаться не по дну распадка, а по склону горы – неверный лунный свет сглаживал неровности, тут и днем немудрено сломать себе шею, тем более что местность незнакомая.

Наконец, спустившись вниз и добравшись до пойменного лиственничного леса, пастухи облегченно вздохнули.

Чем ниже спускались пастухи по реке, тем рыхлей и глубже становился снежный покров. Впереди идущий Бабцев тонул в снегу почти до колен.

«Если и дальше снег будет, за два дня до поселка не дойдем», – с тревогой подумал Николка.

Должно быть, так же рассуждал и Бабцев, он все чаще оглядывался назад, неуверенно замедлял ход, и вид у него был такой, словно он собирался вот-вот предложить: «А не вернуться ли нам, ребята, пока еще не поздно? Не пойти ли нам и в самом деле через Бабушкин перевал?..»

Но Скребыкин, как будто угадав настроение своих товарищей, ободряюще сказал:

– Ничего, ребята, вот за тем поворотом снег будет потверже, там дело пойдет!

Но за поворотом дело не пошло – снег был все таким же рыхлым и глубоким. Вскоре уставшего Бабцева заменил Николка. Скребыкин тоже порывался идти впереди, но Бабцев запретил ему это. Вначале каждый шел впереди по полчаса, затем время это сократилось до двадцати минут. Наконец пастухи перестали замечать время, каждый пробивал целик столько, сколько хватало сил, а сил хватало на двести – триста метров. Но Скребыкин все успокаивал:

– Ничего, ребята, ничего, скоро легче будет.

Но никто ему не верил, как, впрочем, и сам он тоже. Николка шел как в тяжком сне, будто опутанный клейкой паутиной, он ни о чем уже не думал, ни о чем не жалел, только старался не прозевать свою очередь идти впереди. Как только Бабцев делал шаг в сторону, Николка обходил его и шел вперед, вернее, не шел, а брел, стараясь не потерять равновесие и не упасть в этот рыхлый ненавистный снег.

Мимо, точно декорации, медленно проплывали чахлые серенькие лиственницы. Николка даже не заметил, как прошла ночь и наступил день. Кто-то предложил разжечь костер и попить чаю. Чтобы костер не провалился в снег, поверх снега настелили сырые лиственничные жерди, на этом настиле и разожгли его.

Потом жарили шашлыки и пили чай, о чем-то вяло переговариваясь. И опять брели. И был второй костер, и был третий. И опять Николка не заметил, как день сменился ночью. Пастухи давно уже выбросили из своих рюкзаков лишний груз, оставив только лишь самое необходимое на сутки-двое. У Николки теперь было такое ощущение, точно на него надели невероятной тяжести свинцовую рубашку, а к ногам привязали чугунные гири и он волочет их, волочет…

«Только бы не упасть: упадешь – не встанешь», – размышлял он, и мысль эта, простая и доступная, страшила его, точно пропасть, и придавала ему силы, и он покорно брел дальше, слабо веря в то, что когда-нибудь достигнет цели.

Должно быть в самую полночь, потому что месяц уже стоял в зените, они вышли наконец-то из лесной зоны на край тундры. Лыжи свободно зашлепали по крепким, утрамбованным снежным застругам. Но это не привело пастухов в восторг, они равнодушно брели встречь луне к устью пока еще невидимой Ямы, они даже не почувствовали облегчения, им все казалось, что они продолжают брести по глубокому снегу, ноги их, точно спутанные, привычно делали все те же короткие шаги.

Впереди, далеко-далеко над черной призрачной ниточкой Ямского пойменного леса, точно вырезанные из зеленоватого фосфора, слабо высвечивали Малкачанские горы, правее их гораздо четче виднелись горы Варганчика.

Николка узнал это место: отсюда до поселка километров пятнадцать всего – не более, но это в другие времена, при других обстоятельствах. Теперь же это расстояние казалось бесконечным и мучительным.

Они дошли до кирпичного склада. Здесь рядом с длинным навесом стояла шестиугольная дощатая юрта, обитая снаружи толем. В этой юрте летом жил глухой Ничипор, обжигавший, по договору с колхозом, скверные, рассыпающиеся в руках кирпичи, из которых он же сам клал и ремонтировал печи.

Дверь юрты была распахнута, внутри неуютного темного помещения белел набившийся через многочисленные щели снег.

Пастухи вошли в юрту, сели на лавку и задремали. Николка не чувствовал холода, глаза его сами собой закрылись, он дремал, прислушиваясь к тому, как неимоверная усталость уходит из тела и оно становится все легче и легче…

«Так, пожалуй, можно уснуть и замерзнуть совсем, – подумал он. – Надо пересилить себя и встать. Надо встать. Вставай! Вставай, Николка! Нельзя спать!» Он хочет высказать эту мысль вслух, но ему лень сделать даже это, и он продолжает дремать.

– Ну что, ребяты, дальше пойдем? – Это голос Скребыкина.

Николка с трудом разлепил веки, посмотрел на него, согласно кивнул, качнулся вперед, уперся руками о стол, намереваясь встать, но вновь откинувшись назад, закрыл глаза.

– Надо вставать, ребяты, а то уснем, замерзнем, – повторяет Скребыкин, не двигаясь.

– Да, надо вставать, – соглашается Бабцев.

Лунный свет, проникающий в дверной проем, освещает его усталое лицо, Бабцев усиленно пытается открыть глаза, брови его вздрагивают.

– Да, пора, однако, вставать, – словно бы окостеневшим языком произнес Николка, продолжая сидеть и предаваясь сладкой дреме.

Каждый из пастухов ждал примера, кто-то должен был подняться первым.

– Все, пойдем, ребяты! – решительно произносит Бабцев, он уже встал и, покачиваясь, шаркая подошвами, идет в белый квадрат двери.

Вот теперь можно и встать. Николка доволен: на несколько мгновений он перехитрил Бабцева – дольше подремал.

Лыжи теперь не нужны, от кирпичного склада к поселку тянется санная дорога.

– Бросим здесь лыжи, – предлагает Бабцев. – Завтра Кузьма Иванович съездит сюда на собачках, привезет.

Вот и озеро Чистое. Оно действительно чистое, ветер сдул с него снег, на льду, как в зеркале, отражается месяц. До поселка уже рукой подать: шагов пятьсот – пятьсот шагов!

Пастухи, не сговариваясь, молча ложатся спинами на лед, раскинув руки и ноги, отдыхают. Холодный пронизывающий ветер несет по льду снежные песчинки, они шуршат над ухом, и слышно, как потрескивает от мороза промерзшее до дна озеро. Николка не ощущает холода, лед кажется ему мягким и теплым, будто оленья шкура.

– Подъем, ребята, подъем! – произносит Бабцев, но никто не встает, и сам Бабцев продолжает лежать.

И вновь через минуту-другую первым пошевелился Скребыкин – вот он перевернулся на живот, упершись руками в лед, встал на четвереньки, вот медленно поднялся на ноги во весь рост.

– Вставайте! Уже немного осталось.

Еще два раза ложились пастухи на санную дорогу. Николка брел точно пьяный – пошатываясь, напрягая остатки сил, его тело казалось ему чужим, тяжелым, непослушным, и даже мысли в голове казались чужими, они ворочались медленно и устало и тут же бесследно растворялись, как снежинки во мраке.

Вот и увал. Пастухи останавливаются молча и смотрят вниз.

«Пришли», – равнодушно подумал Николка.

Внизу как на ладони спит поселок, окруженный лунным сияньем. Николка взглянул на часы: половина четвертого. Ни звука внизу, ни огонька. Впрочем, нет, вон там около школы, кажется, светит один-единственный огонек. Или это лунный блик в стекле?

– Ребята! Да ведь это же в моем доме свет горит! – удивленно и радостно воскликнул Бабцев. – Мать моя не спит, однако, – чует материнское сердце, что сын в беде. Вот ведь, черт возьми, как оно бывает! – Голос Бабцева тих, но взволнован, и это его волнение тотчас передалось Николке, и он позавидовал Бабцеву.

– Да-а, вот это точно, вот это здорово! – удивленно произнес Скребыкин. – Все спят, а она не спит…

– Пойдемте, ребята, ко мне ночевать, у меня выспимся, а потом уж по домам разбежитесь. Старуха моя чайком нас напоит – отогреемся…

Бабцев идет впереди. Вот он всходит на крыльцо своего дома, гостеприимно распахивает настежь дверь сеней. Николка тоже поднимается по ступеням – ох и высокое же крыльцо! Взбирается на него, будто на гору. Зачем такое высокое крыльцо делать?

Пастухи с благоговением входят в дом и тут же цепенеют разочарованно. Даже с мороза они чувствуют, что в кухне давно не топлено. На столе светит керосиновая лампа, рядом с лампой пустая бутылка из под водки, граненый стакан, краюха хлеба, половина соленой кетины. Седая растрепанная старуха в телогрейке и торбасах сидит, навалившись грудью на край стола, и неотрывно смотрит безумными глазами на огонь в лампе, совершенно не реагируя на приход столь поздних дорогих гостей.

Николка, усмехнувшись, молча прошел в спальную комнату и, остановившись перед одной из трех кроватей, стал сбрасывать с себя застывшую одежду. Скребыкин последовал его примеру, а Бабцев между тем охрипшим вдруг голосом ругал свою пьяную мать. И Николке, уже засыпающему, казалось, что там, в кухне, кто-то стучит в бубен: «Бу-бу-бу-бу! Бу-бу-бу-бу!» И еще он успел подумать: «Интересно, сколько мы проспим – сутки или двое?»

Но проспал он шесть часов. В комнате было светло и тепло, на кухне кто-то осторожно ходил по скрипучим половицам и тихонько по-старушечьи покашливал. Койки, на которых должны были спать Скребыкин и Бабцев, оказались пусты. Николка посмотрел на пол, ища свою одежду, но она уже висела над обогревателем.

Усталое тело все еще болело, требуя отдыха, но спать уже не хотелось. Николка удивился тому, что так мало поспал, но еще больше удивился исчезновению своих товарищей – они-то ведь еще раньше проснулись! И куда они ушли?

Он хотел было окликнуть топтавшуюся на кухне старуху и спросить ее об этом, но в этот момент в коридоре послышался шум, скрип снега, и в комнату вместе с клубами морозного воздуха ввалился Бабцев – в обеих руках хозяйственные сетки, в сетках банки сгущенного молока, печенье в пачках, хлеб, пачки чая, какие-то свертки и бутылки с водкой.

– А-а, проснулся! Вставай быстрей, а то все сгущенное молоко сейчас выпью, тебе не оставлю.

Николка хотел бодро вскочить и так же бодро одеться, но все получилось гораздо медленней, чем он хотел: как у дряхлого старика, тело болело, руки, ноги не слушались.

А Бабцеву хоть бы что, он успел уже пригубить винца, весело, беззаботно поблескивая глазами, рассказал, что Скребыкина положили на операцию, доктор очень похвалил пастухов за то, что вовремя привели больного, что был он у председателя и взял денежный аванс. Плечев намерен отправить Николку на Маякан, в бригаду, потому что приезжал Долганов, ругался, что отняли у него пастуха, и требовал вернуть Николку.

– Значит, ты поедешь на Маякан, а я с кем-нибудь после праздника уеду опять на Средний, – заключил он.

– А с кем я поеду на Маякан, Плечев не сказал? Не с Табаковым ли?

– Не-ет. Табаков болеет. Осип тебя повезет, дня через три поедете. А ты не торопи его. Найди девку себе – забавляйся. Хочешь, я тебя женю сегодня на Варьке Юдиной? Во девка! Безотказная! Куды хошь, туда веди, что хошь, то и делай. Хочешь, а?

Николка конфузливо отмахнулся, а Бабцев, словно этого и ждал, принялся давать ему такие советы, от которых не только лицо, но даже уши сделались пунцовыми.

– Да, вот чего, – спохватился Бабцев. – Сегодня в клубе общее собрание колхозников. Плечев сказал, чтобы мы пришли обязательно, про оленеводство там говорить будут.

В маленьком зрительном зале сельского клуба тесно от народа. Нестройный гул голосов, покашливание, скрип рассохшихся стульев, множество скучающих нетерпеливых глаз устремлены на сцену. На ярко освещенной сцене большой длинный стол, накрытый красной плюшевой скатертью. За столом председатель колхоза, справа от него парторг, слева заволеневодством Шумков, далее завхоз и секретарша. Чуть левей стола, за красной трибуной, стоит главный бухгалтер Петр Иванович Копейка и вот уже минут тридцать, то и дело отирая платком жирную, лоснящуюся от пота лысину, монотонным нудным голосом «делает доклад».

Хорошо дремать под этот голос. Николка и дремлет, прислонившись головой к косяку окна. Но вот Копейка закончил наконец доклад, не без удовольствия вздохнул и с торопливостью, несоразмерной для его грузного тела, пошел к столу.

– Слово предоставляется заведующему оленеводством товарищу Шумкову, – чуть привстав, объявила секретарша.

«Ну-ка, ну-ка, послушаем», – Николка оживился, сел поудобней, с искренним интересом приготовился слушать. Шумков читал быстро, словно боясь, что его перебьют, голос у него был звонкий, временами срывающийся до фальцета.

«Вот как распетушился, сейчас кукарекать начнет», – мысленно подначивал Николка своего бывшего бригадира. Его раздражало то, что Шумков проблем в своем докладе не поднимал, он сыпал на слушателей ворох каких-то цифр, перечислял особо отличившихся пастухов, из сказанного им следовал вывод – поголовье оленей с каждым годом растет, все довольны, всем хорошо – слава труженикам!

– Товарищи! – сказал он в заключение. – Оленеводство – главная статья колхозного дохода, триста тысяч рублей чистой прибыли дают нам олени ежегодно, так давайте же расширять эту доходнейшую отрасль нашего хозяйства, пора, мне кажется, организовывать четвертое стадо, пастбищ у нас хватает.

– А кто пасти будет это четвертое стадо, ты, что ли?! – выкрикнул кто-то из зала.

Шумков на секунду запнулся, развел руки, точно желая обнять трибуну, неуверенно промямлил:

– Найдем пастухов.

– Э-э, паря, – тот же голос. – Чего зря говоришь? Ты на этих-то стадах людей удержи.

– Правду Тюрин говорит! – задиристо выкрикнул еще один голос, и весь зал одобрительно закивал ему, загудел.

Плечев постучал авторучкой по графину:

– Тише! Тише, товарищи! Кто хочет говорить, выходите на сцену.

Зал тотчас притих, с высокой трибуны говорить никто не хотел.

Николка между тем сидел как на иголках, очень ему хотелось возразить Шумкову, высказать давно наболевшее. Возбужденный репликами из зала, он уже было поднял, как школьник, руку, но, вспомнив, что придется говорить не с места, а со сцены, тотчас опустил ее и даже пригнулся. Однако глазастый Плечев успел-таки уловить его движение.

– Что, Николка, выступить желаешь? Ну вот и отлично! Давай, давай, не стесняйся.

Сжавшись еще более, Николка отрицательно замотал головой:

– Да я ничего, не хочу я…

Но Плечев, широко улыбаясь, уже громогласно объявлял:

– Товарищи колхозники! Слово предоставляется нашему самому молодому пастуху Николке… – Тут председатель запнулся, помедлил и решительно исправил себя: – Слово предоставляется Николаю Родникову. Прошу тишины, и просим товарища Родникова выйти к трибуне. – Голос председателя прозвучал требовательно и жестко.

Николка встал, ломая в руках шапку, осевшим вдруг голосом сказал:

– Да о чем я буду говорить? Не умею я…

– Просим! Просим! Давай, паря, толкни им речугу! Не робей, Родников.

– Да не привык я складно говорить…

– А мы, товарищ Родников, и не требуем от вас складной речи, – вежливо сказал парторг. – Вот, например, только что выступал Василий Петрович, он что-то упустил, вот и дополните его, расскажите, как вы работаете, какие у вас соцобязательства на этот год.

– Давай, Родников! Не робей, паря! В обиду тебя не дадим.

Чувствуя, что пауза слишком затянулась и что он становится похож на привередника, он решительно, с какою-то даже злостью стал пробираться между рядов к проходу. Подходя к сцене, он четко слышал удары собственного сердца, голова шумела, будто кипящий чайник, он не представлял себе, о чем и как будет говорить, но, поднявшись на сцену, он вдруг преобразился, точно стал выше, и все сидящие внизу разноликие люди, глядящие на него с вниманием, превратились в одно огромное благодушное лицо.

– Ну что ж, я, конечно, дополню Шумкова, очень даже дополню… – Николка смолк, не зная, с чего начать.

– Не бойтесь, не бойтесь, товарищ Родников, говорите, как умеете, – ободряюще закивал парторг.

– А я и не боюсь, с чего вы взяли? – рассердился Николка. – Просто не привык я говорить. Однако про Шумкова скажу и вообще про все, что касается оленеводства. – Николка покашлял для солидности в кулак. – В общем, слушал я сейчас товарища Шумкова и вижу, что все у него получилось гладко и сладко. Шумков прав, расширять оленеводство надо, это ясно, но и правду из зала сказали: нет пастухов на четвертое стадо. Пастухов не хватает! Почему не хватает?

Шумков уклонился от ответа, а я скажу. Прежде чем организовывать четвертое стадо, надо вначале подготовиться, то есть, во-первых, повысить заработок оленеводам, во-вторых, как следует и без перебоев снабжать их всем необходимым, – одним словом, надо по-человечески заботиться о нас, а то забросили в тайгу – и живите как знаете. Ну вот, например, карабины старые у нас, пулю боком кладут, менять их давно пора, но, сколько мы ни просим, – кукиш с маслом! Нет карабинов, и все. Палатка старая, как марля, протекает – опять замены не допросишься. Почту привозят за всю зиму два-три раза, да и то газет половины не хватает, журналы тоже часто не все номера. А летом вообще газет нету! Раньше их Ганя на себе таскал, а теперь некому… Вот тут говорили, что доход от оленеводства триста тысяч рублей – ого-го! Не знал я об этом. Большой доход! А почему же оленеводы так мало получают? Полторы сотни в месяц – это же мало, по-моему. Кто за такие деньги пасти будет оленей, а? Кто? А на Чукотке ведь, говорят, оленеводы по четыреста рублей зарабатывают. Почему у нас этого нет? Ну вот, старики пасут, так им ведь хоть вовсе не плати ни копейки – они все равно работать будут, потому что другой жизни они и не мыслят, они привыкли к тайге, к оленям, а вот у молодых требование к жизни иное, их надо приманивать в тайгу чем-то. Правильно я говорю или нет?

– Правильно, паря! Правильно! Молодец, Родников! Давай, давай, руби им матку-правду!

– Тише! Не перебивай! Говори дальше, Родников!

– Ну вот, хорошо. – Николка удовлетворенно хмыкнул, тверже уперся ногами в пол, вцепился в трибуну. – Значит, выходит, нужно вначале заинтересовать людей, улучшить их быт, одним словом, а потом уж и четвертое стадо делать. Но не про это я, вообще-то, хотел сказать. Я хотел сказать про заволеневодством. О Шумкове.

Вот был у нас Ганя. Был он, вы все знаете, больным – инвалидом. А все-таки он в одно лето в каждой бригаде по два раза успевал бывать. Ковылял человек по тайге, по целой неделе в пути находился, один, без провожатых, – жизнью своей рисковал, письма нам разносил, помогал нам и советом, и делом, всей душой болел за оленеводство. А вот товарищ Шумков в летнюю пору, наверное, дальше зверофермы не отходит…

По залу прокатился смешок.

– Не бывает он у нас летом – шибко далеко ходить! А если и приедет зимой на собаках – тары-бары, мяса наберет, пыжиковых шкурок наберет и скорей в поселок бежит от нас, будто мы проказные…

– Ты чего такое говоришь?! – приподнялся Шумков из-за стола. – Ты чего такое болтаешь, выдумываешь… Когда я пыжиковые шкурки брал?

– Не перебивай, пожалуйста, Василий Петрович, – требовательно сказал Плечев. – Тебя ведь никто не перебивал.

– Да чего же он тогда болтает? Не брал я никаких пыжиков…

Чувствуя одобрительный гул зала, Николка распаляется:

– Во-первых, товарищ Шумков, я не болтаю, а говорю, во-вторых, говорю факт. А если вам этого мало, скажу больше. Вот вы, как заволеневодством, разве имеете право во время отельной кампании брать лучших собак и уезжать на полмесяца на гусиную охоту? Пастухи ждут от вас почту, а вы эту почту на пыжи! Было такое или не было? Плохой вы после этого специалист, если о деле своем не болеете, людей ни в грош не ставите. Вот и все, вот и вся моя речь!

На свое место он возвратился под бурные аплодисменты и одобрительные возгласы.

Вслед за Николкой выступил Плечев. Он признал замечания предыдущего оратора справедливыми и сообщил, кстати, что расценки пастухам уже пересматриваются и есть основания полагать, что они вполне удовлетворят молодое пополнение. Кроме того, в этом году колхозу обещают четыре портативных рации «Олень», которые будут связывать бригады с центральной усадьбой. Разумеется, правление колхоза будет делать все возможное, чтобы улучшить быт оленеводов, – в частности будут использованы для заброски почты и других необходимых товаров вертолеты. Заволеневодством Шумкова впредь будут командировать в стада чаще.

Шумков сидел надутый, с видом незаслуженно оскорбленного человека. Иногда Николка ловил на себе его мимолетный мстительный взгляд. Николку вовсе не тревожило то, что Шумков ему будет мстить. Думал он сейчас о том, как могло случиться, что Шумков, бывший пастух, веселый и в общем-то неплохой мужик, превратился в толстокожего мещанина, в очковтирателя и бюрократа.

После собрания к нему кто-то подходил, о чем-то спрашивал. Николка что-то отвечал. И лишь потом, идя на квартиру, он вспомнил, что после собрания его уже никто не называл Николкой, а обращались к нему по фамилии. Даже изрядно подвыпивший Бабцев, хлопая его по плечу, громко восклицал:

– Родников! Молодец ты. Вот это Родников! Наш человек! Правильно ты Ваську критикнул – пусть не задается…

Затем к нему подошел Табаков, крепко пожав руку, сказал:

– Смотри, Николай. Шумков тебе мстить начнет, я с ним учился вместе, знаю его характер. Но ты стой на своем, не бойся…

– Да я и не боюся, дядя Ваня, – рассеянно сказал Николка, думая о том, как бы завтра отправить домой посылку с копченой кетой. И еще он должен завтра хорошенько выспаться, ублажить свое тело сном, дать ему успокоиться после недавнего изнурительного похода.

Но выспаться не пришлось. В семь утра кто-то постучал в дверь. Дарья Степановна открыла. В комнату вошел Махотин. Он был одет по-походному. В малахае, в длинных торбасах, меховые рукавицы под мышкой.

– Вставай, Родников, ты чего спишь?

Николка приподнял голову, удивленно посмотрел на Махотина:

– А что мне делать?

– Как чего? – изумился и Махотин. – Ты же должен сегодня в стадо ехать, я уж собачек запряг.

– В какое стадо? Через два дня я собирался…

– Да ты что, паря? – Махотин недоуменно оглянулся на Дарью Степановну, словно призывал ее в свидетели. – Сам собирался, а теперь говорит – через два дня.

Думая, что Махотин все перепутал с перепою, Николка неторопливо встал с постели, надел брюки и, широко улыбаясь, спросил:

– Вы, дядя Саша, наверно, что-то перепутали, или над вами кто-то подшутил, я только вчера пришел со Среднего, смертельно устал и не успел еще даже выспаться и письма домой написать…

Махотин сел на предложенный стул, снял малахай.

– Так, паря… все ясно, не будешь критиковать начальников. Васька вчера после собрания сказал мне, что ты собираешься рано в стадо ехать, он мне и командировку уже выписал – вот она. – Махотин показал бумажку. – Может, завтра поедем? Я скажу Шумкову, что нарту ладил, собак распрягу, да?

– Не надо, дядя Саша. – Николка стал одеваться быстрей. – Не надо распрягать – поедем сегодня. Я сейчас позавтракаю, напишу домой письмо, потом заедем в магазин, наберу ребятам гостинцев, да и себе на дорогу продуктов надо взять, и поедем… С удовольствием поедем! – Последние слова Николка сказал не столько для Махотина, сколько для Шумкова, о котором сейчас думал с презрением.

В полдень упряжка из двенадцати собак с двумя седоками стремительно промчалась по пустынной улице села, выехала в тундру и стала удаляться в сторону чуть виднеющихся Маяканских гор. У каюра Махотина было отличное настроение не только потому, что до самого Маякана тянулся наезженный нартовый след и что была ясная морозная погода, но главным образом потому, что Родников его щедро похмелил, излечил от раскалывающей головной боли. Махотин то и дело весело, чуть гнусавя, покрикивал на собак, хотя они и без того бежали ровно.

– Хэй-хэй! Хэй-хэй! Субачки! Как-нибудь! Как-нибудь! Субачки!

Николка тоже был весел, ему казалось, что он мчится на глиссере по пенной равнине моря, глиссер то и дело подпрыгивает на мелких белых волнах, а вдалеке черной нитью протянулся берег, и над ним, как седые египетские пирамиды, виднеются горы. Он выехал из села без сожаления, и не было у него на Шумкова уже ни малейшей досады. Ведь Шумков на этот раз не причинил ему зла: Николка успел написать письмо, купил в магазине все, что хотел купить. Больше в поселке делать было нечего, и, кроме того, Николка искренне соскучился по своим товарищам и мечтал их увидеть. Именно по этой причине Николка теперь и улыбался. Он представил, как приедет в бригаду и будет раздавать пастухам подарки: Ахане – портсигар, Косте и Долганову – по фуражке, Фоке Степановичу – мундштук, Афоне – перочинный ножик, Улите – цветной бисер и отрез черного сукна…

На исходе третьего дня увидел он наконец-то светло-зеленый квадрат долгановской палатки, и сердце его взволнованно застучало: как-то его встретят пастухи? Не забыли ли они его?

Но даже в мечтах Николка не мог бы представить более теплой встречи – Долганов первый обнял его, и все пастухи по очереди трясли ему руку, хлопали по плечу, искренне и радушно улыбались.

Отмяк Николка, забыл о трудностях, о сомнениях, все ушло куда-то, точно растаяло, и стало легко на душе и покойно, и хотелось ему обнять этих людей и сказать: «Дорогие вы мои…» Но не сказал, просто кивал головой и улыбался.

В конце марта морозы отпустили и на промерзшую землю бурно хлынуло половодье света: заискрился под ногами снег, как белые парчовые шатры, засияли у горизонта горы, а на солнце нельзя было смотреть – оно сверкало, как добела раскаленный шар. Узкие лесистые распадки, отходящие от пойменного леса к вершинам сопок, казались струйками голубого дыма, застывшего в зыбком, чуть прогретом воздухе. Если прижмурить глаза, повернуть лицо к солнцу, тотчас ощутишь на нем нежное теплое прикосновение будто девичьих рук и от этого по всему телу медленно разольется томительная благостная вялость и захочется дремотно слушать деловитый птичий пересвист и перестук и, жадно вдохнув тонкий, едва уловимый запах мокрого снега, тихо изумленно воскликнуть: весна!

Жемчужно-белый куропач с набухшими перед брачной порой ярко-красными бровями настороженно сидит на снежном бугорке и то и дело, вытягивая шею, посылает в сияющий мир свою негромкую токующую песню – весна!

Иногда легкий прохладный ветерок игриво пробежит по вершинам лиственниц, и лес, точно услышав что-то в самом себе, облегченно вздохнет: весна! Весна!

Плотина зимней ночи прорвана – мир затоплен половодьем света!

Двадцатого апреля случилось сразу три события: в стаде родился первый теленок, и в тот же день прилетел на вертолете Плечев и вручил Николке письмо от матери и посылку от Стеши. В посылке оказались сладости и пара вязаных шерстяных носков. Сладости Николка выставил на общий стол, а носки бережно завернул в тряпицу и спрятал на дно своей вещевой мунгурки.

Пришло время, и снег в низинах растаял, обнажив почерневшую, набухшую от вешних вод землю, и земля, точно стыдясь своей наготы, торопливо обрастала бледно-зеленой молодой травой. Но вот уже зелень темней и гуще, земля вздохнула с облегчением, укрыв наконец свое черное иззябшее тело шелковистой сочной зеленью.

В ложбинах и распадках бурно зашумели сверкающие, как ртуть, ручьи, а в небольших углублениях вешняя вода стоит неподвижно, как хрустальный слиток в малахитовой чаше, а наклонишься ниже, приглядишься – и нет воды: на дне отчетливо видны и травинка, и брусничный, в рыжих крапинах, листок, и светло-русые кудряшки ягеля, и цветные брызги лишайников на серой ноздреватой плоскости камня… «Да тут же пусто!» – удивляешься ты и, смело наклонившись ниже, тычешься вдруг лицом в холодную упругую воду и, отпрянув, кашляешь, отфыркиваешься и весело мотаешь мокрой головой и слышишь, как светлые капли-хрусталинки звонко падают с губ твоих, и видишь, как все, что было на дне, заколебалось, слилось в сплошную пестроту, и хочется тебе побыстрей успокоить воду и вновь смотреть на дно и удивляться чистоте ее. А под конец, насмотревшись вдоволь, перед тем как уходить, не утерпишь и наклонишься опять к воде, но уже осторожно, и, коснувшись губами ее обжигающей поверхности, глотнешь раз-другой и, почувствовав нестерпимую боль в висках, еще раз удивишься: до чего же холодна! Но скоро боль утихнет, отойдет, и ты почувствуешь в теле своем освежающую легкость, и отныне эта светлая вешняя вода будет сниться тебе, и тянуть, и манить к себе, оживляя твое тело в минуты жажды, в минуты грусти, и будет она очищать в душе твоей грязную накипь житейских склок и обид, и будет чистой душа, доколи помнить будешь эту воду – чистую, святую воду.

В период кочевок дни, как назло, стояли знойные, зеленая пыльца, поднятая оленьими копытами с растений, клубилась в жарком сухом воздухе, першила в горле. Терпко пахло лиственничной смолой, маревым багульником и оленьим мускусом.

Пронзительно свистели бурундуки, накликая дождь, протяжно скрипела желна, перелетая с дерева на дерево, но дождя все не было.

Двадцатого июня над кочующим стадом со свистом и грохотом пролетел большой вертолет. Вечером, когда пастухи собрались в чуме, Аханя сделал предположение, что в верховьях Нюлкали, где десять лет тому назад геологи нашли тяжелый красный камень, вероятно, опять работает экспедиция. Десять лет тому назад там было очень шумно – трактор тарахтел, а теперь вертолеты летают – к добру ли это?..

Предположение старика подтвердилось на другой же день: вначале пастухи увидели на высокой каменистой трассе железную бочку с соляром, затем стали попадаться неглубокие шурфы, возле которых непременно валялись пустые банки из-под консервов, срубленные молодые лиственницы, кострища. Вскоре увидели остовы палаток, следы гусеничной машины – вездехода или трактора, развороченный дерн, обрывки троса, опять бочки, от которых терпко, непривычно шибало в нос. Валялся ли на развороченной земле обрывок троса, поблескивало ли на солнце стеклышко разбитой бутылки, лежала ли брошенная за ненадобностью какая-нибудь деталь механизма – перед всем этим олени в страхе округляли глаза и норовили обойти стороной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю