355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Приставкин » Городок » Текст книги (страница 3)
Городок
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Городок"


Автор книги: Анатолий Приставкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

Поэтому он спросил:

– А если, к примеру, не выйдет у тебя?

– Что не выйдет? – обернулся Петруха. Уши у зимней его шапки болтались и мешали смотреть назад.

– Насос, к примеру. Или еще что-нибудь.

– Как же не выйдет? – сказал Петруха и задумался. – Постараться – так все выйдет. Да научиться можно.

Он не хвалился, это было ясно как божий день. Он и впрямь считал, что все в жизни возможно, если захотеть.

– Я тоже все умею,– будто с некоторой обидой произнес Шохов. – У меня двенадцать профессий, если судить по корочкам, а без них так еще больше... Значит, и руки у меня не хуже, но это уже другой вопрос, потому что я другой.

Петруха покачал головой, это был его привычный жест. После выраженного таким образом несогласия он мог бы промолчать до самого Зяба. На этот раз он решил ответить. Он дождался Шохова и пошел с ним рядом, хотя идти так, без тропы, было вдвойне трудно. Видать, и его тема разговора захватила. А может быть, шоховская горячность еще.

– Ты вот прорабом устроился, правильно? – сказал он.– У тебя там участок, люди, техника, и ты без них как без рук. Да и уйти задумаешь, никто тебя не отпустит сразу. Помучают, еще и выговор дадут. А я здесь кто? Обыкновенный механик, проводки паяю. Моя стоимость на миллионы, как у тебя, не тянет. Моя стоимость,– он повторил,– это цена отремонтированного аппарата.

– Низко себя ставишь! – воскликнул, не выдержав, Шохов.

– Я себя низко не ставлю. Я себя знаешь как ставлю, как, скажем, птичку все равно. Все мы можем без птиц прожить, они нам хлеб не сеют. Но с птицами-то лучше, правда? Вон, песенки поют. С них и довольно.

– Но ты же дело делаешь?

– Это моя песня и есть,– сказал уверенно Петруха.– Плана я стройке не даю. И орденов при пуске не хватаю. Так что моя ценность не велика. Но она, как бы тебе сказать, она истинна. Вот это правда. Я всем, как та птичка, нужен. Сгорит предохранитель – и то ко мне бегут. Век такой, люди к технике бросились, все дома заставили этой техникой, а что с ней сделать, когда она испортится, не знают. Проводок прогнется, шнур испортится... Бабы еще так-сяк, лезут, их жизнь заставляет вникать, а мужики нынче не те пошли. Они ко мне прибегают. И так везде, и на Северном полюсе одно и то же...

Шохов мысленно не согласился с Петрухой. У него было другое понимание ценностей: мастер – он во всем и везде мастер. Тут у них разницы никакой видимой нет. Но он по-другому вопрос поставил. В шутку как бы, но очень серьезно:

– А ты не думал вот о чем? С руками, твоими и моими, такую халтуру закатить можно, а? Не думал? Деньги грести лопатой! Особенно тебе!

– А зачем мне деньги? – удивился Петруха. Он не ёрничал, он вправду спросил, потому что не знал, зачем ему деньги. И то же было в его чистых бесхитростных глазах.

Но Шохов-то знал, куда гнет.

– Деньги всем нужны, ты это брось,– сказал он.

– А зачем?

– Дом настоящий построишь.

– Так разве у меня нет дома?

– Халупа...

– Так все одно – крыша над головой.

– И мебель захочешь купить – тоже деньги!

– Мебель у меня есть.

– Эх, что за мебель, я про настоящую толкую. Ты гарнитур заграничный видел хоть раз? Его не то что сидеть и лежать, его для украшения поставишь – и то воздух в комнате другой делается.

Петруха и гарнитура не воспринял, и снова повторил, что по избе и гарнитур у него, с ним неплохо живется. А тот, который заграничный, его от пыли, от солнца, от гостей, от детей сохранять надо. Сразу столько проблем – и все пустых, никчемных. Вещи, когда они появляются, требуют других вещей и доставляют массу хлопот и потери времени.

– А как ты на автомобиль смотришь? – спросил, раздражаясь, Шохов.

Петруха только недоуменно переспросил: «Автомобиль?» – и задумался. В таких переспросах очень у него придурковатый вид получался.

Впрочем, он и тут ответил:

– Чего автомобиль, я его могу вот этими руками собрать, если захочу.

– Тем более!

– Не захочу,– отрезал Петруха. С норовом все-таки он был человек. И все-то знал про себя, чего он хочет, а чего нет. Вот и автомобиль, нынешняя всемирная игрушка, нисколько его не волновал.

– Почему?

– Да был у меня,– сказал, как отмахнулся, Петруха.– Я его на лошадь сменял.

– На лошадь? Настоящую лошадь? – изумился Шохов. Очень занятный выходил разговор. В первый раз, сколько вместе живут, Петруха приоткрылся и тем задал еще больше загадок.

Порядком запыхавшись, они уже взобрались на Вальчик и встали, чтобы отдышаться на виду у Зяба, еще блиставшего утренними огнями на фоне неяркой зари. День только начинался и обещал быть погожим.

По откосу, чистому от снега, сбитому ветром, они ходко спустились в город.

Петруха немного оживился и стал рассказывать, что единственно на что он тратит свои деньги, это на книги. Так ведь книгу хорошую трудно сейчас найти. Но и тут судьба к нему благоволила. Случилось, что он потерял библиотечную книгу. Чтобы избежать конфликта, взамен принес целых две еще лучше. Библиотекари так обрадовались, что повели его в дальнюю комнату и разрешили выбирать из запасников все, что пожелает. У него голова кругом пошла от такого нежданного богатства. «Если бы меня сюда пускали, я бы всю свою библиотеку отдал!» – воскликнул он со своей обычной детской непосредственностью, и так договорились. Теперь он отдает купленные книги (слава богу, и в избе свободнее!), но получает лучшие из тех, что есть в фондах.

– Роскошно живешь,– только и смог произнести Шохов.

Непонятно, что за этими словами было – одобрение или скрытая ирония. Но Петруха не интересовался этим. На центральной улице он попрощался и свернул к своему ателье. Шохов же направился к конторе, где его ждал дежурный автобус, возивший рабочих на водозабор.

Однажды вечером они сидели вдвоем и ужинали. На столе, среди всяческого железного хлама, нужного и ненужного, стояла сковородка с горячей картошкой и отдельно кислая капуста в железной чашке. Петруха ел, по обыкновению держа книгу перед собой, близко поднося ее к глазам.

Был на исходе декабрь, за окном надрывался ветер, хлестал пургой по окнам, а в избе была жара. Печка гудела даже с закрытой заглушкой – такая была тяга – и разливала ласковое стойкое тепло.

Шохов по сложившейся у него привычке сосредоточился на делах будущего дома. Сперва почему-то пришла на ум банька, этакая но-черному банька, с полками да липким веничком из березы. Баньку построить в огороде несложно. На том пока и порешил. С баньки переключился на вещи более важные, первоочередные, что ли, такие, как бытовые приборы, посуда, ложки там, вилки, ножи. Мысль, как всегда, оттолкнулась от тех самых алюминиевых вилок, которыми они ели картошку.

Шохов уже раз, другой заходил в посудный магазинчик и даже присмотрел там набор столовых приборов из мельхиора в дорогом зеленом подарочном футляре. Набор, ясное дело, появился в конце года для плана, и цепкий Шохов тут же выписал его. Но, отойдя от прилавка, замедлил шаг, подумал и не стал брать. Ну куда, спрашивается, он понесет, где будет хранить этот набор? В общежитии своем? Нет, в общежитии он не сохранится. А нести в избу выходило и вовсе неудобно. Чего же, они будут есть с Петрухой гнутыми вилками, а мельхиор держать про запас? В загашнике? Не по-людски вроде да и не по-товарищески!

Но вот к какому вопросу пришел Шохов в своих мыслях: отчего это Петруха домом своим не интересуется и хозяйством тоже? Зачем его тогда иметь, если не интересоваться? Тогда лучше в городе жить, ведь не зря же Петруху дергали в исполком, значит, имели в виду комнатенку, пусть и с подселением.

Прервав молчание, Шохов так и спросил Петруху – и про дом, и про хозяйство.

– А чего интересоваться, – отреагировал Петруха, как обычно.– Дом как дом. Мне тут хорошо.

– Может, тебе хорошо, потому что города не любишь, а? – полюбопытствовал Шохов.

– Город я люблю,– сказал Петруха.

– Почему же не живешь?

– Здесь мне лучше, я же сказал.

– Чем тебе лучше-то? Ты вон и готовить не хочешь, а в городе столовка есть.

– Да, столовка – это хорошо... Я люблю.

– К людям ты как относишься?

Ишь как хитро повернул Шохов, сам небось удивился.

– Хорошо отношусь. А как еще?

Петруха отложил книжку и задумался. Его глаза уперлись в Шохова, в них было детское изумление.

– Правда? – переспросил Шохов.

– Правда,– ответил Петруха и улыбнулся. Скулы разъехались, и губы поползли, а глаза еще больше стали, все в них можно прочесть сейчас – и безлукавность, и даже то, что Петруха догадался о причине такого вопроса. Может, это его и развеселило. Но вдруг задумался и, утыкаясь в картошку, пробурчал: – Я так думаю: главное – это не мешать никому жить. Пусть люди живут как хотят, это и есть хорошее к ним отношение. И я от них того же хочу. Мы должны приходить друг к другу, когда мы нуждаемся в этом. Только и всего.

Петруха вроде бы все сказал, но Шохову этого было мало.

– А если они пекутся о твоем счастье? Тогда что ты скажешь?

Шохов вспомнил о разговоре в исполкоме, где они и вправду желали Петрухе добра и не могли понять, судя по репликам Риточки, чего еще ему надо.

Петруха понял, о чем идет речь.

– Скажу... Каждый из нас должен на совесть работать. Здесь мы и приносим людям счастье, так я считаю. Мы делаем для них все, что в наших силах. И они тоже для нас делают. А если ко мне приходят и начинают мне объяснять, как я должен жить, это уже не добро, это зло.

– Почему же?

– Да потому, что даже мы с тобой хоть не первый день видимся, а счастье по-разному понимаем. По-разному, точно знаю! А десять человек имеют десять пониманий его, а тысяча – ровно столько же! Так вот, знаешь, я счастлив уже тогда, когда мне его никто не навязывает, даже самый ближний человек!

– И поэтому ты здесь?

Петруха не стал отвечать. Взял книгу и лег на кровать.

Имел ли в виду он, говоря о навязчивости, самого Шохова, да пожалуй, что нет. Хотя косвенно тирада Петру-хина могла к нему относиться. Впрочем, как сам Шохов понимал, у них с Петрухой было не так уж много разногласий по жизненным вопросам. Но одну слабину он у Петрухи приметил (не одну даже, но одну такую, какую не грех и высказать) и вцепился, как клещ в кожу,– не оторвешь.

– Ты говоришь, что мы делаем все, что в силах? Ой ли? С твоей-то головой да твоими руками сидеть в ателье и проводки паять? Да? Загнул, браток, загнул.

Впрочем, все это высказал смешком, походя. Можно было бы не отвечать Петрухе.

Но тот не промолчал.

– И проводки паять на совесть тоже дело. А то мы детишкам нашим внушили, будто летать в космос – это дело, а вот тарелку супа подать будто и не дело. Или вот обычный конденсатор припаять...

Вопрос он явно увел в сторону, ибо если у человека способностей всего столько, чтобы паять конденсаторы, то никто его за это не обвинит. А если у него в голове кибернетика, а он по своей воле дворником работает, то с него и спрос другой. Государственный спрос. Но Шохов не стал спорить.

Он тоже считал, что каждый человек должен вкалывать на полную катушку, иначе жрать будет нечего; не то что излишки какие. Никакого другого богатства у государства нет, это он давно понял, кроме их работы общей, но и каждого в отдельности. То, что сделаешь, то и съешь – вот какой закон получается в экономике. И его никаким боком не обойдешь, не объедешь.

Но есть у Шохова еще одна крошечная поправка к Петрухе: человек не просто должен оберегаться от вмешательства в его личную жизнь, а уметь создавать этакий барьер, чтобы оно не происходило. То есть выходило так: хочешь счастья, так не жди, а строй его и для себя. Кто может помешать тебе творить собственное счастье у себя дома? Никто не может, если ты честен перед собой и перед людьми. Сам Шохов тоже признает правило, при котором хочешь сам жить – дай жить другому. Кому, скажем, вред, что он о себе думает, о доме печется, счастья себе хочет? Оно то же самое и в Конституцию вписано, чтобы все были счастливы вместе, но и отдельно тоже. И никому от этого вреда нет. Вот как надо понимать жизнь, с шоховской поправочкой, к Петрухиному пониманию той же жизни.

Надо отметить, что так же как в мечте о будущем своем доме Шохов отталкивался от Петрухиной избушечки, так и через Петруху, с его суждениями, его оценками, он начинал лучше понимать самого себя. И чем больше выходил в глазах Шохова тот чудаком, чудилой, тем больше по нраву он становился Шохову. Бескорыстие – чего же в нем плохого? Шохов не был таким и сам про себя понимал, что он опытней, что он много расчетливей Петрухи.

Но ведь это лучше, а не хуже, что Петруха был другим, и именно таким, юродивым! Что могло бы выйти из двух одинаково расчетливых людей в одной берлоге? Может, что-то бы и вышло, а скорей всего нет. А тут все сходилось, смыкалось в одно целое, как два обломка одной разбитой чаши по изгибу. То, чего так не хватало Шохову, было в излишестве у Петрухи, и наоборот. Они зацепились, говоря языком механики, как две шестерни, и зуб одной плотно вошел в паз другой и передал вращение...

Шохов был тут ведущей шестеренкой, он это понимал. Но он, в отличие от Петрухи, знал, куда может энергию приложить в жизни.

Вот к чему он пришел в результате долгих зимних разговоров. Но предшествовало этой зиме многое, чего не знал Петруха и никто вообще.

В юности в одном из журналов увидел Шохов белокаменное чудо на цветной фотографии и с тех пор на всю жизнь влюбился в него. Он долго хранил у себя в тетрадях эту вырезку и помнил наизусть надпись внизу: «Выдающейся постройкой является беломраморный мавзолей Тадж-Махал в Агре (1632 – 50 гг.). Выполненный в гармонических пропорциях, в строгих формах, он поражает красотой силуэта и тонкостью инкрустации прорезных мраморных плит. Это произведение заканчивает развитие магометанского периода в архитектуре».

Особенно Шохову нравились слова о гармоничности и о тонкости инкрустации. И было жалко, что «произведение заканчивает развитие... периода...». Вот тут-то и пояснять ничего не надо: никто больше ничего подобного не строил и не смог бы, даже если захотел. Раз заканчивает, значит, хреново дело. Вон как в их Васине, где родился Шохов, последний дом, посчитай, закончили строить году так в пятьдесят восьмом. А с тех пор лишь рушат да на вывоз, или на дрова продают, а строить – баста.

А Тадж-Махал волшебно блистал на картинке среди знойного синего воздуха как белый мираж, как мечта, сотканная из прозрачных струй, непостижимый, чудодейственный, загадочно зыбкий, как во сне все равно. Да он и многажды снился Шохову, то вблизи, то вдали, неизменно прекрасный, и сил больше не было выдерживать эту муку – видеть и не потрогать его, не почувствовать вблизи: как он там соткан, из каких материалов, со швами ли или без них, и на каком таком растворе, и по какому расчету?

Может, с той дальней поры и зародилась в Шохове мечта стать строителем, познать чудо красоты и возможность ее создавать своими руками.

Строить же Шохов любил, у него всегда перед работой руки зудило. А тогда, после армии, он, как застоявшийся конь на конюшне, рвался к делу. К любому, какое только дадут.

Прораб Мурашка сразу почувствовал в нем эту нетерпеливость. Громко усмехаясь, произнес:

– Подожди, парень! На таких, как ты, воду возить любят! Запрягут – и не заметишь! Ох как запрягут!

– Пускай,– отрезал Шохов.

Разговор происходил в конторе строительства, куда пришел Шохов за месяц или за два до увольнения в запас. Он уже понял, что в деревню к себе не вернется, там нечего делать, оставалось попытать счастья, как говорят, на месте.

Тут-то он и наткнулся на Мурашку, прораба строительства: его фамилию произносили все как имя. Мурашка затащил Шохова в чей-то кабинет и, шумно дыша (Шохов тогда не знал, что такова манера у прораба – все время отдышиваться), будто после пробежки или гонки, стал выведывать-разузнавать данные о солдатике.

Шохов коротко отвечал, что делать он умеет в общем-то все.

– Ну, так уж и все?

– Да, все.

– К примеру! – заорал Мурашка, непонятно было, рассердился он или так просто привык всегда говорить.– Я и то всего не умею!

Шохов промолчал.

– Перечисляй,– приказал Мурашка.

– Ну чего,– виновато произнес Шохов,– ну, дома ставил, каменщиком был, печником-кафельщиком, штукатуром, маляром, жестянщиком-кровельщиком, бетонщиком, арматурщиком...

– Годен! – взревел Мурашка и как-то диковато, на всю комнату захохотал и трясанул Шохова за плечо со всей силой, тот едва устоял на ногах.– Дом в одиночку поставишь? Ну, избу, избу?

– Наверное, поставлю,– сказал Шохов, подумав.

– Тогда ответь на вопрос: сколько в избе углов? А?

– Смотря в какой,– ответил улыбнувшись Шохов.

– В пятистенной?

– Ну рубленых шесть.

– Кут где находится? – не отставал Мурашка.

– Хозяйственный – кут? – спросил Шохов.– То есть конник, что ли?

– Ну?

– Против печи, у входа.

– Хвалю! – воскликнул Мурашка живо.– Догадлив крестьянин,– как у нас приговаривают, – что на печи избу поставил! А где ты живешь?

– Пока нигде. В казарме.

– Общежитие получишь! – капризно отмахнулся Мурашка.– Только это не про нас. Каждый уважающий себя строитель должен свою хату иметь. А с такими руками, как у тебя, и подавно.

Манера говорить у Мурашки была громкая, шумная. Видать, и спорить любил бурно, и на работе так же командовал. Он и внешне был колоритен, крупный сорокалетний мужчина, его обойти – как доброе дерево, так подумал Шохов, с ходу не минуешь! Рассмотрел Шохов и узковатый лоб с чубчиком и стрижкой под полубокс, глубоко запрятанные острые глазки с бледноватой голубизной. Шеи почти и не было, казалось, что он подбородком, срезанным, но широким, растет из высокой крутой груди. Но еще и рост, и эта манера шумно дышать, и громко возглашать истины, безоговорочно, убежденно, будто он и есть последняя инстанция.

А работать с ним оказалось легко. Они строили детский сад, двухэтажное кирпичное здание, и Мурашка насколько был громок, настолько и отходчив и никогда не придирался по мелочам. Месяц почти приглядывался к новоиспеченному работнику и вдруг перевел его в бригадиры.

И опять будто бы шуточкой: «Работа дураков любит!» Непонятно было, что он хотел сказать. Но в моменты растерянности, если что-то у Шохова не выходило (бригада попалась разномастная!), всегда оказывался поблизости и будто бы даже не советовал, а как бы сам спрашивал, и все становилось на место. Странный в общем-то был человек, непривычный для Шохова, с какой стороны ни подойти. Особенно после одного случая, когда Мурашка запил.

Шохова предупреждали, что с прорабом подобное случается, но какое ему дело, каждый живет как знает. Человек умеет работать, а остальное, как говорится, его личное дело. Пьет, значит, надо. Значит, ему без этого нельзя. Но и случая поглядеть Мурашку в пьянстве не было, пока не сдали объект. И тут будто что-то переродилось, отпали какие-то преграды, разрушились барьеры, исчезла зажатость последних сдаточных сроков на глазах бесконечных комиссий – и пошло. С утра пиво да пиво, потом к полдню бомбу, как звали здесь большую и темную бутылку фруктового портвейна, а уж там и водочка и все остальное, к вечеру Мурашка был шумен, как никогда. Поил в ближайшей забегаловке, именуемой в простонародье «Шайбой», знакомых и незнакомых, рычал на тех, кто не хотел пить, размашисто обнимал дружков, которых в этот момент почему-то оказалось слишком много, не обошлось и без драк и без скандалов. А потом и вовсе пропал на целых три дня, будто бы уехал к брательнику в близлежащую деревню.

Мастер в ту пору оказался в отпуске. На Шохова перевалили все дела Мурашки, и кроме очередной и не очень-то благодарной работы по демонтажу оборудования и доделочных работ, на которые никого нельзя было организовать, да и никто и не хотел слушаться, пришлось выгораживать самого Мурашку и скрывать от высшего начальства его пьянство и прогул.

И все-таки дознались. Бригадир штукатуров Семен Хлыстов, ушловатый мужичишка со странным затаенным взглядом на асимметричном лице, написал какое-то письмо. Шохова вызвали, пригрозили, но сделать ничего не смогли – уже сляпали задним числом какую-то бумагу от лица Мурашки, и кончилось все выговором. Мурашке и Шохову одновременно.

А потом появился сам Мурашка с опухшим лицом, с кротким собачьим взглядом. Стоял рядом с Шоховым и шумно вздыхал да приговаривал свое излюбленное: «Тимоха Шейнин попутал». Так он звал сорокаградусную.

На второй или третий день, почти оклемавшись, коротко выспрашивал о делах, поинтересовался:

– Выговорили тебе? Ну, поздравляю! Начин – половина дела.

А потом уже к вечеру:

– Что будешь делать-то? – И помолчав и шумно придыхая: – Пойдем-ка домой ко мне. Жена борща наготовила. Пойдем, пойдем, не бойсь, я теперь не страшный.

И то же повторил в доме за столом, когда достал бутылку и уловил настороженный шоховский взгляд:

– Не бойсь. Не заведусь. Теперь я закруглил. Надолго. Конец Тимохе Шейнину, чтоб его...

И точно, после двух рюмок отставил, хоть и не надолго. Поднялся, пошел показывать свою хату, подвал, огород, сад, сарай и другое хозяйство. Жил Мурашка на окраине города, на очень зеленой одноэтажной улице Планетной. Двое детишек и тихая жена, их и не слышно было. А жена так вовсе не видна, приносила-уносила тарелки с тем самым душистым красным борщом, и все это быстро и бесшумно.

А вот что интересно: хоть и водил и показывал все свое Мурашка так же громко, но дома это не казалось странным. Он воспринимался и слушался по-иному.

– Учись, Григорий,– произносил хозяин с какой-то шутливой угрозой и, будто демонстрируя крепость, брался руками за стояки, стены, табурет и за стол.– Учись, пока я жив. Каждый петух на своем пепелище хозяин! Ты еще не созрел до этой мысли! Ты еще не битый, тебе и выговор будто значок на грудь: блестит! А я, брат, походил по стройкам и вкусил на своей шкуре правду, заключенную в поговорке, что ничего нет постояннее на наших стройках, чем временное жилье! Считай, загибай пальцы: Боткинская, Братская, Хантайская, Нурекская... Каждая в отдельности – как рубец на сердце от инфаркта! Будешь любить, и ненавидеть, и рваться сбежать – и все равно никуда не уедешь, ведь дитё свое бросить нельзя, какое бы оно уродливое ни было, а? Это тебе похлеще женской любви!

И вдруг стал шумно агитировать Шохова за семью, приговаривая, что общежитие не дом, а зоопарк, а человеку для внутренней жизни прикрытие в виде стен и крыши необходимо. А в конце, как всегда, у Мурашки это вышло неожиданно, можно голову отдать на отсечение, что он и сам не предполагал, что так закончит, он предложил на вечернее время шабашку: ремонтировать школу. Тут же потащил Шохова в эту самую школу в конце той же улицы Планетной, утверждая, что учительница Тамара Ивановна живет здесь же, при школе, и всегда в вечернюю пору бывает дома, но никто им не открыл дверь. Мурашка барабанил по стеклу, прикладывая руку к глазам и пытаясь что-то за окном рассмотреть, но махнул рукой, и они повернули обратно.

Дорогой у Шохова будто язык развязался, стал он рассказывать Мурашке про свою жизнь, и про Тадж-Махал, как красив на картинке, и про деревню, и про армию.

Мурашка слушал, кивал, а дома снова потянулся к бутылке (Ах, Тимоха Шейкин! Подлец этакий!) и, налив две рюмки, громко, как на банкете, сказал:

– Мой тост такой, Григорий Афанасьич: выпьем за нас, грешных! Потому что мы, строители, грешим больше остальных!

Махом выпил, опрокинув в себя, и продолжил свою мысль, нависая над столом, над закуской и почти над головой самого Шохова:

– Тадж-Махал, говоришь? Могу рассказать, как он, значит, строился, этот твой... Начнем с того, что в этом мавзолее покоятся растраченные зазря деньги! Ты слушай! Слушай! Я же тебя про Тадж-Махал не перебивал. И ты меня не перебивай! Вот так! Почему я говорю, что мы, строители, растратчики? Нам выгодно быть растратчиками. В конце года мы приходим к заказчику твоего мавзолея и просим дать нам пятьдесят тысяч, а он тебе взамен и говорит: «Я тебе их подпишу, а ты еще возьми моих двести тысяч!» Потому что конец года. Какой там век? Семнадцатый? Так вот конец года в семнадцатом веке! А лимит у него не израсходован, и, если он не потратит его, ему на будущий год текущий срежут... Ну, конечно, я забыл сказать, что начали строить твой Тадж-Махал по временным схемам, так как проект не был готов, а визирь, или кто он там, торопился умереть, ему мавзолей вот так нужен был. Подводку коммуникаций, дороги и прочее не сделали вовремя, а после, когда положили основание, пришлось его ломать и переделывать заново. Тем более что колонны, которые доставили из мраморных копей, как оказалось, не соответствуют окончательному проекту, и снова пришлось, в третий раз, переделывать основание... Ты чем, Гришуха, недоволен? Ну, тогда слушай, я ведь тебе все как есть говорю. Ты знаешь, что говорят поляки о нашей профессии? Они говорят: пан бог создал землю, а уж все, что есть на земле, создали строители. И наш детский сад, и твой Тадж-Махал... Все! Все!

Мурашка на ходу заводился, и – ах, Тимоха Шейнин! пристал ведь, пристал, но я его добью! Я его допью! Да! Да! – наливал, и опрокидывал махом, никак не мог ему Шохов в этом перечить. Может, у человека наболело, припекло, как говорят, чем же этот внутренний огонь можно потушить?

– Теперь вопрос угореловки на Тадж-Махале? Не знаешь, что такое угореловка? А вот что это такое. Конец года, набрав на себя те самые двести тысяч, ты, конечно, не успеваешь завершить и заслоняешься фиктивным актом, фитюлькой то есть. А в начале нового года еще отрабатываешь старый год, который по всем показателям считается выполненным, и премии за него уже получены и потрачены. Так что первый квартал ты и работать не в состоянии как положено. На втором лишь квартале отдышишься, но опять же распутица, весна, бездорожье. Лишь в третьем квартале по-настоящему берешься за дело, а планушко-то идет, и Тадж-Махал стоит, и четвертый поджимает, и уж поневоле ты его какую-то часть перебрасываешь на начало другого года, и несть этим угореловкам конца! Потом вдруг выясняется, что подрядным организациям выгодно ставить колонны, но не выгодно портики, к примеру. И торчат который год сотни этих самых колонн (за них больше платят), а портики откладываются на потом... Вон как у нас тут самое дорогостоящее в объекте – крыша да уборная. Очко врезать дороже, чем сама уборная, скажу тебе! Там мы еще и стены в уборной не возвели, а уже сотни этих очков наврезали, и где можно, и где нельзя – тут чистая монета идет! А однажды, вот так же, как у строителей Тадж-Махала вышло, не сдал я объекта. По акту уборная существует, а на самом деле ее нет. Мы ее собирались в январе возвести. И вдруг с проверкой: так и разэдак, а где же уборная? Чувствую, что дело мое кранты. Накопилось на меня всякого, уж начальство на точке закипания. Ну, я как рубану с ходу, не знаю, как уж я нашелся: «Был ураган, говорю, так уборную с дерьмом подняло и унесло». Посмеялись да ушли, так-то вот.

Впервые слышал Шохов такие разговоры, да и впервые, надо сказать, именно с ним так разговаривали. Вот когда станет Шохов заматерелым строителем, когда пройдет свои законные стройки от начала, поймет, что было истинного за словами Мурашки. Наверное, как гвоздь в сапоге, торчали в нем наболевшие вопросы о существе их профессии, о том, что составляло в его прошлой и в нынешней жизни, может быть, самое главное. И он взвинчивался, и опадал, и, тяжело дыша, бросал и бросал веские слова прямо на их охолодавший стол с немудреной закуской.

– А сколько было реорганизаций во время строительства Тадж-Махала, не знаешь? А я утверждаю, что их было бесконечное количество. Потому что в мире всего три неизлечимых болезни: это – рак, менструация и реорганизация! Так вот, чтобы при возведении Тадж-Махала сложить нормальный, работоспособный коллектив, необходимо минимум полгода. Это тебе любой средний тадж-махальский руководитель скажет. А у нас, что ни срок – или разделение, или объединение, отпочкование, слияние, и так без конца. Ты думаешь, что рабочему человеку в первую очередь нужно? Деньги? Так вот, ты глубоко заблуждаешься. Он готов и за средний заработок вкалывать, если ты ему создашь уверенность, что его не будут дергать, переводить, без конца реорганизовывать. Рабочего человека интересует стабильный и добротный коллектив, имеющий перспективу...

Мурашка слил остатки из бутылки, с сожалением посмотрел на свет:

– Экстра – знаешь как расшифровывается? Эх, как стало трудно русскому алкоголику... Так вот, Гришуха, я помру, а ты уж попомни, что на Тадж-Махале было всего пять этапов во время строительства: шумиха, неразбериха, нахождение виновных, наказание невиновных, награждение непричастных. Все. Топай домой. Завтра мы продолжим Тадж-Махал строить.

А в школу они с Мурашкой все-таки пришли. Правда, случилось это лишь через неделю, заедали разные дела, к тому же на бригадира штукатуров Семена Хлыстова, того самого, который накапал на прораба, поступила жалоба от комсомольцев бригады, будто он, Хлыстов, пользуясь правами бригадира, сам отлынивает от работы, хоть и получает по пятому разряду, да еще со сверхурочников, так называемых «вечерников», дерет на бутылку, а они молчат, им пятерку лишнюю хочется заработать, и будто бы к тому же ворует кисти, и опять все молчат, покупают за свой счет...

Мурашка позвал Хлыстова и, показав ему кулак, пообещал уволить, если услышит хоть одну жалобу. До него и раньше доходили всяческие слухи. Криворожий Хлыстов прямо в глаза не смотрел, а все наискось и под конец только буркнул: «Это мы посмотрим». Было ясно, что он отыграется на жалобщиках, а при случае и на самом Мурашке. Пакостный мужичишка, говорили, что он девчонок-штукатуров принуждает сожительствовать с ним, а они молчат. Эта жалоба поступила устно, попробуй-ка докажи!

Все это Мурашка выложил дорогой Шохову с громкой обидой, шумно дыша, подпирая собеседника к самому забору.

– И ничего нельзя сделать?

– У нас же гуманный закон! – выделяя каждое слово, так, что слышно было на всю улицу, произнес Мурашка, даже стайка воробьев вспорхнула с ближайшего дерева.– И хлыстовы этим особенно умеют пользоваться. Но я дождусь, дождусь, когда он подставит, как говорят боксеры, скулу...

Ох, не знал он, не знал и Шохов, что все это дорого обойдется самому Мурашке, а для Шохова станет памятью на всю жизнь...

А пока они шагали в дальний конец улицы, в школу, чтобы поговорить с неведомой Тамарой Ивановной о ремонте.

Учительница, как и предполагалось, на этот раз была дома, и окошко ее, занавешенное простенькими ситцевыми занавесочками, светилось изнутри. Тамара Ивановна несколько раз переспросила: «Кто там?» И Мурашка, стараясь не греметь голосом, не здорово ему это удавалось, объяснил, что это прораб Мурашка с приятелем по поводу ремонта, о котором у них был договор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю