355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Приставкин » Городок » Текст книги (страница 5)
Городок
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Городок"


Автор книги: Анатолий Приставкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

Жизнь еще как бы катилась по инерции, и все шло своим порядком. Но было очевидно, что произошло нечто такое, что поправить, изменить, возвратить никак невозможно. Вот именно это со всей остротой ощутила теперь семья Шохова.

Зримых перемен вроде бы не произошло. Кроме того, разве, что Тамара Ивановна в каникулярный отпуск не уехала, как собиралась, к своей маме в Подмосковье, в Красково, а просидела в домике Мурашки, ухаживая за его женой и за двумя детишками, младшему было шесть лет. Вскоре старшего, школьника, удалось Тамаре Ивановне устроить на третью очередь в пионерский лагерь.

У Шохова никакого отпуска быть не могло. День-деньской он проводил на объекте, подчас задерживаясь до темноты, потому что дела без Мурашки шли неважно, а возвращаясь, брал в руки инструмент и начинал что-нибудь мастерить по хозяйству. Так в последнее время выстелил он линолеумом пол, отгородил переборочной хозяйственный уголок, где стояла электроплитка и посуда, прибил вешалку, а вместо старой трехрожковой люстры купил новую, немецкую, висящую гирляндой из цветного стекла. Шохов упорно продолжал начатую со стеллажа перестройку жилья, так восхищавшую гостей, и делал все умело и красиво, но без особого энтузиазма, почти по инерции. Хотел занять время, чтобы уйти от навязчивых мыслей. Но куда от них уйдешь!

А мысли угнетали. И одна из них о том, что вот Мурашка уехал от крупных строек, прижился в этом уютном городке, потому что хотел, по его же словам, сберечь свое здоровье или даже жизнь. А что же получилось? Ничего он не сберег, потому что все свое, как удачи, так и неприятности, человек носит с собой, и с этим уж ничего не поделаешь. Ведь не зазря же говорят: судьба – это характер. А характер, известно, в гостях и в командировке не оставишь, не заменишь другим, он нам на всю нашу жизнь даден один.

Так что же выходит: от судьбы-то не уйдешь? И, произнося слова о правдолюбцах, которые, как масло в механизме, сгорают, Мурашка как бы про себя и говорил, а значит, понимал, что он тоже обречен? Ведь очевидно всем, что был он, выражаясь его же словами, человек кипишной, беспокойный, неравнодушный, и его надорванная измученная душа не могла не страдать, видя вокруг зло, и, значит, не мог он пройти мимо не вмешавшись.

Значит, он что же, был обречен? Да нет, конечно. Не мог он знать, что станут стрелять в него в упор из охотничьего ружья. Случай, как выражаются, исключительный. Но ведь могло произойти и что-нибудь иное: скажем, могли столкнуть нечаянно с лесов, подкараулить на недостаче материалов, написать анонимку про пьянку, про взятки, да мало что сделать! Есть тысячи способов, вовсе безопасных, повредить неугодному человеку. Это мы в добре не слишком изобретательны то ли по недостатку времени, то ли по нашей вялости и лени. А в злобе, в ненависти мы разнообразны, как нигде.

И вот до чего додумался прежде всего Шохов: нельзя ходить поперек людей. Хочешь жить сам – дай жить другим. Это никак не перечило его принципам делать все по правде. На том стоял род Шоховых, верно. Но никто не говорил, что надо лезть на рожон и подставлять свою челюсть под пули. Народ разный кругом, некоторые озлели, не только кошелек из-за рубля, а душу вынут и выбросят. Значит, надо быть настороже.

А лучше, еще лучше просто уехать отсюда подобру-поздорову, мало ли хороших городков на свете – что, на этом клин сошелся? Уехать не потому, что лично он опасался за свою жизнь, ведь было же сказано, что от судьбы, как и от себя, не уйдешь. Но уйти от неприятного места, связанного с тяжкими воспоминаниями. Шохов уже понимал, как трудно будет ему жить и работать там, где все начиналось с Мурашки. Будет над Шоховым, над его семьей, над делами маячить тень убитого прораба, и жизнь станет невмоготу. Особенно когда сам понимаешь, что не утвердился, не окреп, и все сначала, с азов.

И хотя личной вины он вроде бы не чувствует, даже косвенной, но ведь можно и самого себя угнетать без конца. Отчего, скажем, вовремя не остановил человека? Ведь первый узнал, что ему угрожали, да и началось все, если размотать клубочек в обратную сторону, не с тебя ли? А не остановил, не попытался сгладить конфликт, поговорить еще раз с кривым Хлыстовым, не смог смягчить стихию Мурашки, который конечно же временами становился просто неуправляем.

Тяжело было все понимать именно так, и некому, кроме Тамары Ивановны, было это опровергнуть. Но Тамара Ивановна все вечера проводила опять же там, в Мурашкином домике, может, и она чувствовала какую-то вину и хотела хоть как-нибудь, хоть минимально ее загладить?

Тогда тем более надо уезжать. С работой после Мурашки не клеилось. С жильем тоже. Все, все сходилось, как бывает подчас, в один узел, и разорвать его мог лишь отъезд Шохова.

Однажды за чаем выложил он все Тамаре Ивановне. Был поздний вечер. Была черная осень. Шел дождь. Они пили перед сном чай, разговор шел как будто бы обычный, о делах, о том, что Ноябрьские праздники на носу, что кончается четверть и много у Тамары Ивановны контрольных. И хоть коллектив в школе неплохой, но она почему-то устала и боится, что не выдержит целого учебного года. Дай вообще она устала жить при детях, при школе, как в общежитии.

– Уедем,– сказал Шохов.

Он собирался поговорить об отъезде и готовился к такому разговору. Но и для него все получилось неожиданно и гораздо проще, чем он ожидал. Выходило так, что лучше бы поехать ему одному, чтобы было наверняка. Все он выведает, приглядится, приживется и тогда позовет ее. Учителя в новых местах нужны, как и строители. А вот куда ехать, он пока не решил. Да, мест на карте много. Так он выразился. И на юге и на севере сплошь строительство, мелкое и крупное, разное. А на востоке тем более, там куда ни ткнешь – то ли гидростанция, то ли какая дорога или комбинат химический... Но, пожалуй, стройку надо выбирать покрупней, с большим разворотом жилья, и лучше, если сначала. Вот и Мурашка утверждал, да и другие тоже, что первым хоть поначалу и достается тяжелей, но они, а не припоздавшие, в выигрыше. Если, конечно, не бояться начинать, как говорят, с пустого места. Он же, Шохов, лично не боится.

– А какой город ты придумал? – спросила ровно Тамара Ивановна. Нельзя было определить, как отнеслась она к предложению Шохова. Да и разговор-то шел о предварительной разведке, а не о том, чтобы она срывалась с насиженного места и ехала с ним завтра.

– Не знаю,– сказал он.– Может быть, в Усть-Илим? Знаешь, это на Ангаре.

И хоть Шохов притащил атлас и разъяснил ей, что от срединной части России до Сибири рукой подать, Тамара Ивановна ничего больше не произнесла. И Шохов понял, что ей надо привыкнуть к этой мысли и не надо торопить с решением. Все придет само собой.

Ноябрьские праздники справили они с учителями: после торжественной части, после детского концерта накрыли в конференц-зале стол и устроили шумные танцы. На второй день отсыпались, гуляли по улицам, и вечером снова встретились с подружками Тамары Ивановны, и, выпив, смотрели телевизор, заводили пластинки – кто-то принес только купленного Булата Окуджаву,– и опять, как прежде, Шохов разводил женщин по домам.

Об отъезде речь не заводилась, наоборот, в тот праздничный вечер, особенно задумчивый, немного ленивый, помыв посуду и убрав, они полулежа вели разговор об этих самых подружках Тамары Ивановны, почему, в конце концов, они так одиноки и есть ли у них кто-нибудь.

– У двух детишки,– сказала Тамара Ивановна.– А вот те, что рядом с тобой сидели, даже не выходили замуж.

– Так трудно выйти замуж? – спросил он.

– Трудно. Конечно, трудно. Они же не девочки какие. На танцы пойти не могут, а в школе мужчин нет. Хоть бы ты со стройки пригласил кого-нибудь.

– Со стройки? – спросил рассеянно Шохов.– Так я подал заявление об уходе.

Вот так и сказал просто. И она, его родная Томочка, ни словечка не молвила по поводу отъезда. Лишь улыбнулась, но это резануло как по сердцу:

– Видишь. Теперь и я еще безмужняя буду.

Он стал горячо уверять ее, что будет каждый день писать и, только-только прилично устроится, сразу приедет за ней, она не отвечала. Она не произносила слова «нет», но и не подтверждала его планов. Она любила его и боялась его потерять. Поэтому и сказала про безмужность. Что же она могла еще сказать, поняв всю неотвратимость их первой разлуки.

Может быть, она предчувствовала что-то, да боялась не только высказать, но и подумать и поверить в свои предчувствия?

Но и Шохов, если бы он мог предполагать, решаясь на такой шаг, какую длинную, какую долгую дорогу выбрал он для себя, может быть, поостерегся бы уезжать. Но что мы знаем про себя? Мы думаем одно и делаем совсем другое; мы решаем что-то и потом отступаем сами от себя, мы ошибаемся, заблуждаемся, ищем и не находим, верим, разуверяемся и поступаем вопреки своей вере и безверью, а потом сваливаем на обстоятельства. Но нет, неправда это. Мы обречены делать ошибки и заблуждаться, потому что мы не знаем сами, что мы хотим, чего ищем и нужно ли вообще это искать?

В мокрый день, когда шел и таял снег и было сыро и неуютно, он уезжал поездом до Москвы и далее до Братска и до Усть-Илима. В Москве он должен был заехать к маме Тамары Ивановны и передать ей в подарок несколько банок варенья.

Провожавшая его Тамара Ивановна не плакала и внешне даже не была огорчена. Наоборот, пыталась развеселить его каким-то рассказиком про первоклашку, который намочил в штанишки из-за неумения расстегивать на форме пуговицы. Потом поцеловала мужа и попросила чаще писать.

– Не пропадай, мой Шохов,– сказала она и смотрела на него своими золотистыми веселыми глазами.

Снег падал на непокрытые волосы, на лицо, и Шохов ощутил губами, целуя ее, пресный вкус этого растаявшего снега. На мгновение шевельнулась странная ревность к этому ее веселому состоянию: в самом деле, неужели ей не было грустно? Он еще ничего тогда не понимал в женщинах и не знал, что не всегда они смеются, когда им хорошо, и не всегда на прощание плачут. Тамара Ивановна просто хотела, чтобы ему было спокойно в дальнем чужом городе. В ней был запас сил и запас оптимизма. Как они потом ей пригодились!

Поезд медленно отходил от перрона. Люди побежали, что-то крича на прощание, и она в толпе сделала несколько шагов по ходу поезда, не отрывая блестящих глаз от Шохова, словно стараясь его навсегда запечатлеть такого. Среди всех провожающих она одна-единственная ничего не кричала, не улыбалась и не махнула ни разу рукой.

Но, вернувшись домой, легла на кровать и проплакала весь вечер, потому что знала, чувствовала своим женским сердцем: что-то кончилось, оборвалось в их прошлой короткой семейной жизни где-то на середине, а то, что будет, будет совсем другое, вовсе непохожее на прежнюю жизнь.

Часть вторая

– Так вот, Петруха, про жизнь есть такая байка. Ехал, мол, мужик на базар, вез на продажу добро всякое. Тридцать лет ехал, все прибавлялось добра у него. А распродал все за три года. Я до своего базара, Петруха, доехал, скоро и обратно поворачивать. Теперь отними от нынешних календарных мои кровные, и выйдет, что семя, из которого я вырос, было брошено вскоре после войны, о ней знаю я по рассказам бати моего, инвалида, вернувшегося с фронта калекой. Но мог бы и не вернуться, и не было бы Гришки Шохова и его двух младших брательников, погибли бы, считай, от войны, не родившись.

Когда я родился, голод был, говорят, Петруха. В городе за коммерческим хлебом давились, по карточкам отоваривались, потом их отменили, а у нас, в вятской деревне Васино, сто километров от Котельнич, если слыхивал, и того не было, тяжелей, чем в войну, кору, камыш, лебеду с картошкой мешали, я и по сию пору зову ее «детской смесью». Знаешь, в магазине всякие протертости для детишек продают, так для меня и запомнилось, слаще меда послевоенные блины из мороженой картошки, на ней и вызревал, как бурьян на тощей земле.

В колхозе, как мать говорила, шесть копеек на трудодень и мешок капусты при расчете. Вот ведь что чудно, Петруха, жили – и выжили, это я тоже понимаю так, что отрыжка от войны, а похлестче самой войны стала. А что до меня лично, так я доволен своим детством, с четырех лет, как помню себя, со сверстниками за ягодой в лес, а леса у нас какие, за грибами, за сорочьими яйцами, за клюквой опять же, за травками да корешками, из которых мы отвары да чаи варили. С батей на реку с острогой или бредешком, в ночное лошадей караулить или подпаском в стадо. В школу пошел не как нынешние, с семи, даже шести лет, а с восьми с половиной, и далеко ходить было, десять километров в одну сторону: да все лесом. До седьмого класса нас человек пятнадцать было из одной деревни (все послевоенный прирост!), с седьмого поубавилось до шести, в восьмой ходил я один.

Когда мне, Петруха, по злу или вообще кричат, мол, где ты только воспитывался, я честно отвечаю, не кривя, что воспитал меня лес. Нет, ты представь: распутица, а то запуржит, переметет кругом, а то мороз по лесу трещит, да волки на лугу воют, а я с торбочкой, а потом планшеткой (с войны брезентовые такие планшеточки привозили) через плечо шагаю – и хоть бы что мне, живучий, дьявол, был. Да нет, не то чтобы совсем не боялся, а цену себе знал, потому и выдюживал.

Так ведь я еще и работал, кто же тогда не работал! Лет с семи пришлось помогать в колхозе: лошадь ли запрячь, солярку подтащить или обед в поле. В двенадцать я уже пахать умел на тракторе, в моторе все понимал: как искру найти, где магнето или карбюратор сменить. А уж плотничать, столярничать, печки класть – так у нас каждый умел, кто же станет кроме нас это делать. В каждой избе свои потери, а у нас отец вовсе неработный, а братишкам какая ни есть одежка нужна, и мать измоталась. Я тогда подростком на лесозаготовки стал уходить. Работа такая: выделят деляну, лошадь с телегой от колхоза, а дальше сам крутись. Веришь ли, Петруха, один, сам с усам, как говорят: дерево в одиночку пилю, валю, сучки обрубаю и гружу тоже один. Ведь как наловчился: телегу, значит, набок кладу – и колом, как рычагом, комель-то в нее и двигаю. Рычаг – с тех самых пор осознал! – великая штука. А как комель задвину, на другом колесе повисну, хоть и весу мизер, но тоже рычаг, и поворачиваю в стоячее положение, а уж бревно-то в телеге.

А где научился, спрашивается, Петруха? Так жизнь нас учит, и нет других таких замечательных учителей. Да своим умом доходил, норму-то выполнять надо. Видел я однажды, как мужики избу подняли на рычагах, и не только подняли, передвинули еще. Был у нас в деревне мужичишка – замухрыжистый, а Цезарем звали. До сих пор не знаю, почему так звали, а какой он Цезарь – для смеху, может быть. Так он в какие-то времена избу построил не вровень с другими. Она как бы портила улицу, ломала стройность, ее и решили передвинуть. Собрались, значит, миром, человек десять васинских, колья затесали, и пошли домкратить кольями-то, приподымут, брус подкатят, а уж за другой угол снова подымут, и снова брус подкатят. А потом на катки ее, избу-то, и теми же рычагами стали двигать. А я, оголец, с голым пузом, хоть и мал был, а запомнил, вишь. Так-то в лесу потом вспомнил, какой рычаг помощник, коли другого нет.

Потом я в Горький махнул. Мы, считай, на границе Вятской и Горьковской областей расположены. Так мне прямая дорога была в Горький ехать. Вот там я закончил ПТУ, а когда в строительном техникуме на вечернем отделении лекции слушал, из них да еще из книжек узнал, что рычаг, мной изобретенный, есть основа всей строительной техники, посчитай со времен Вавилона. Я уж про свой Тадж-Махал не говорю. Все великие сооружения – от египетских пирамид до Александрийской колонны – поставлены при помощи моего рычага. Не обязательно кольев, разумеется. Я думаю, что у тезки моего, что ты упоминал, башня не без рычага поднималась. Но это к слову.

То же и с печкой, я их по окрестным деревням столько сложил. Любую мог – с плитой и лежанкой, русскую, таганок иль, скажем, как в бывшем барском доме голландку с изразцами, но это – очень редко. Ну, и касающиеся всего этого дела секреты знаю, как сделать, чтобы печь стонала, как затопят, или дымоход забивался... если хозяин, к примеру, жаден иль просто обманет после работы.

Однажды в городке на Урале показали мне двухэтажный каменный дом, в котором бы жить да жить, а никто не хочет и не может оставаться больше одной ночи. Будто ночью в комнатах всхлипы, да рыданья, да стон раздаются, и нервы у людей не выдерживают... Я-то сразу скумекал, что за мастера потрудились! В дом, конечно, не стал заходить, а снаружи осмотрел, красавец, а не дом, что твой Тадж-Махал, в нем еще поколений десять просуществовало бы. А в окнах, в самом деле, пустота, фанеркой зашито. Вот что может сделать мастер: построить дом и навсегда его обезлюдить. Тут, Петруха, есть над чем покумекать!

Я тогда постоял перед домом, все пытался этого мастера себе представить: за что же он, бедолага, людей-то наказал? Не только хозяина, а весь город, посчитай, этим домом там детишек пугают. Дай просто пустой дом на самом видном месте – само по себе тяжкое зрелище. Ах, сквознула, конечно же сквознула мыслишка: не попробовать ли того ловкого мастера перемастерить – найти давний секрет! То ли чугунок пустотелый в стене, то ли ртуть между кирпичами... Так ведь все одно стену развалить надо, а кто ж разрешит разваливать? У него небось где-то хозяин существует!

Уехал. Не задержался. Это я сейчас укатанный такой. А тогда как танк пер, не остановишь. А куда бы, спроси меня, не отвечу. Все казалось, что лучше там, где меня нет.

Так вот, возвращаюсь к печкам, в них-то я особенно преуспел. Из глины могу кирпич печь, да не простой, а узорный, как вятский пряник. Изразцы могу разные приготовить, и цветные, и обливные, какие хошь. Тут, кстати, на Вальчике, а еще лучше в овражке, я копнуть успел и скажу как специалист: глина жирная, не глина, а золото, на что хочешь пойдет. На фундамент иль на печку. Я все про будущий дом говорю. Я построю, в одиночку построю, привык уже. У меня руки, Петруха, не хуже твоих. Но в четыре руки, скажем, мы бы не дом, а Тадж-Махал бы возвести могли! Ты нос-то не вороти, ты подумай, подумай давай. Я словами сорить не привык. Я дело тебе говорю. Потому еще говорю, что сызмальства понял, как тяжко в одиночку рычагами воротить. Хоть тебе, хоть мне, это без разницы... Любому.

А дальше – встретил я дружка Алексея Третьякова. Мы звали его в техникуме Лешка длинносогнутый. Разговорились, то да се, а он, оказывается, уже в тресте работает. Я удивился, конечно, а он посмеивается и говорит: «Пока ты, Гриша, терял время на разъезды, я работал. А трест – это результат только...»

Я потом у Лешки в подчинении на КамАЗе ходил и сгорел на этом. Так сгорел, что до сих пор прийти в себя не могу. Но это другая история. После как-нибудь скажу. В техникуме, Петруха, может, и не был я таким уж ездуном, как окрестил меня мой приятель, но уж наивным был я парнем, точно. В деревне хоть в бедности, но понятия честности там или справедливости на первое место ставятся. Без них никакого уважения к человеку быть не может.

Есть такая сказочная загадка, мне ее мама загадывала. Рассказывается она так. Жил-был царь, а у него была дочка-красавица. Захотел ее царь выдать замуж за принца, и тот не против вроде был, а она возьми и сбеги ночью к мельнику, которого любила. Прибежала, значит, дочка на берег реки, увидела рыбака и говорит: «Рыбак, рыбак, отвези меня на другую сторону, я тебе что хочешь отдам!» – «А мне ничего не надо,– отвечает рыбак.– Только я не повезу тебя, мне отдыхать надо». И не повез. Побежала тогда царская дочь вокруг, через мост, а тут ее вор подстерег и стал грабить. Рассказала царская дочь вору про свое несчастье, он и отпустил, ничего не взял. Прибежала царская дочь к мельнику, стучится: «Это я, царская дочь, я к тебе сбежала от батюшки, потому что он хотел меня за принца выдать!» – «Уходи отсюда,– сказал мельник.– Боюсь я с тобой связываться, неприятностей наживешь много».

Побежала царская дочь обратно, и вор опять ее пропустил. Пришла она с повинной к принцу, а тот ее тоже принимать не хочет, обиделся сильно.

Вернулась царская дочь к отцу, в ноги бросилась, прощения просит. Царь пожалел и приласкал ее, тут и сказочке конец. А мама и спрашивает, кого бы я по своему пристрастию поставил на первое место, кого на второе и так далее. Я помню, поставил на первое принца, на второе – вора, на третье – дочь, а потом царя и рыбака. Мельник занял у меня последнее место, он означал трусость. А на первое место в жизни, оказывается, я ставлю гордость, сказала мама, на второе – великодушие, на третье – любовь, на четвертое – ум, на пятое – лень...

Вот это уж точно, в нашем семействе ленивых не было. Да и отец тоже приговаривал: мужчина не должен быть ленивым.

Я тебе, Петруха, кажется, не говорил, что во время техникума я работал по литейному делу. Год после на заводе оттрубил огнеупорщиком четвертого разряда. Попутно освоил профессии обмуровщика, футуровщика, изолировщика, старался, как видишь. А у меня вдруг кашель открылся, с приступами до рвоты, и перевели меня тогда в кроватный цех, на легкую работу: шарики для кроватей декоративные делать. А докашлялся я до того, что под рентгеном пятна в легких у меня нашли. Сразу, представляешь, путевку в зубы – и в Алупку, в туберкулезный санаторий... На целых полгода!

Ну, приехал, сроду так не отдыхал. Поперву диковинно было: море, горы, экскурсии, скажем, в Бахчисарай или еще куда. А потом уставать начал, анализами замучили сестры. Да и вообще не по мне такое лечение. Сходил я, значит, в местную ремонтную контору, договорился на полгодика пошабашить, и пошла, как говорят нынче, трудотерапия, и тонус повысился сразу. Работа каменщика не из легких, может, слышал, существует такая «липецкая кладка»: сколько кирпичей положишь, столько раз и нагнешься. Девятиэтажный дом с такой кладкой стоит рабочим двадцать семь тысяч рублей, а этаж – две тысячи триста. В день платят летом, а в Крыму-то все дни, посчитай, летние, шесть рублей. Не густо, как видишь, но «отдохнул», подлечился всласть.

А лекарства я по методу бати принимал. Он как с поля мокрый придет, так редичного сока с самогоном – и в тулуп. Утром здоровехонький встает, будто сто бабок зараз лечили! Еще я придумал цветочный мед, килограмм на три литра морковного сока... Ну, а с заводом с той поры мы, как говорится, навсегда расплевались. Техникум я закончил, и потом меня в армию забрали.

А после армии, когда с Мурашкой это произошло...

– Что произошло? – спросил Петруха.

Шохов не ответил.

Нет, не мог никак забыть он тот летний долгий вечер, когда, вручив ключи от интерната, Мурашка взволнованный, оживленный возвращался домой, потом вернулся на объект, захватив горшочек с цветами. Он нес цветок на широкой ладони, вытянув перед собой, не ведая, что его караулит смерть. Оглушительно, в упор с пламенем из короткого ствола ударил в лицо выстрел, и Мурашка, почти ослепший, в полубеспамятстве, уронив цветок и придерживая рукой отбитую челюсть, брел, покачиваясь, по пустынным улицам, а кровь стекала по руке и капала на землю с острого локтя. Он дошел, донес себя до больницы (он и ее строил), и тут при входе осел на ступени, и в такой странной позе умер.

– Ему все равно не смогли бы помочь,– произнес Шохов глухо.– Вот. У него мозг через рот вытекал. А мы уехали, потому что жить и думать... Думать о том, что и я... Я тоже в чем-то виноват...

– Отчего же ты взял, что ты виноват? – спросил Петруха.

– В том-то и дело, что я не виноват! – воскликнул Шохов.– Мы и семью поддерживали, Тамара Ивановна каждый вечер у них сидела.

– А ты?

– Я? Ну, я же на стройке... Днем и вечером. Но я даже после, когда уехал, посылал им деньги.

– Скажи, а...– Петруха немного помедлил, раздумывая, как удобнее спросить: – А ты в милицию не заявлял насчет того, что Хлыстов... Хлыстов, так я понял? Что Хлыстов угрожал?

– А чего заявлять? – удивился Шохов. – Все кругом знали об угрозах, да и вообще об их отношениях. И милиция знала.

– Да не в том-то дело, что знала,– сказал Петруха удивленно.– Надо же было напомнить, подтолкнуть... Одно дело, когда все молчат, а другое...

– Нет, в милицию я не ходил,– отвечал Шохов сумрачно.– У Хлыстова оказалось полное алиби, он гостил в своей деревне. Неподалеку, правда. Да ведь у него дружки были не лучше его.

– И дружков копнуть!

– Копнули... Наверное... Я уж точно не узнавал... Человека-то не вернешь! А когда приехал проведать Тамару Ивановну, через год, что ли, я уже не стал ворошить и ходить по милициям и доказывать, что Семен Семенович тоже преступник. Живым – живое. А у меня свои проблемы с отъездом. Я говорю, с отъездом из Сибири...

– Что же, в Усть-Илиме не прижился? – спросил Петруха.

Шохов усмехнулся.

– Я там везде побывал. В Ангарске строил хлебозавод, и шамотный завод, и кирпичный тоже. Потом в Байкальске рубил щитовые и брусовые дома...

– А Тамара Ивановна ждала?

Шохов кивнул, взглянув на Петруху. Все-то он понимает. Сразу нащупал слабое местечко. Тронь – и заноет. Заболит.

– Так получилось,– попытался объяснить он,– только она соберется ко мне приехать, как я сам уезжаю. Но я к ней в отпуск приезжал. И каждый раз я говорил: «Все, заякорился. Больше никуда не еду. Как напишу, приезжай».

А тут, с последнего места, Байкальска значит, я письмо своему приятелю написал... Тому самому Лешке Третьякову, которого мы длинносогнутым прозвали в техникуме. Он как раз приехал из треста на КамАЗ, его назначили начальником СМУ Жилстроя. Он мне ответил: мол, приезжай, мастером устрою. На пути к нему заехал я к Тамаре Ивановне. Все, родная, говорю. Это наше последнее место. Больше никуда не сдвинемся. Как там писали в военных приказах: «Ни шагу назад!» Да? И я тебе говорю: «Все. Ни шагу назад». А у нас сынишка родился, два годика ему. Я ей говорю: «Ты пока с сынишкой побудь, а я как с жильем устроюсь, вам напишу». Так и порешили. Она провожала меня. Знаешь, Петруха, она всегда провожает весело. От нее не тяжело уезжать. Но в этот раз смотрел из тамбура, как она молча идет за вагоном... Не машет и ничего не кричит, а просто идет, как много лет за мной шла, и так смотрит... Так смотрит... Дал себе слово: хватит, буду навсегда закрепляться.

– А что мешало раньше-то? – спросил Петруха.

– Мой характер, вот что мне мешало остаться. Всегда и везде только мой характер. От себя не уйдешь, это я давно понял. Но все казалось, где-то можно найти то самое, что ищешь.

– Так что же ты ищешь? – спросил опять Петруха.

Шохов задумался. Молчал он долго. Приятель было решил, что он заснул, но тот вдруг заговорил торопливо:

– Не знаю. Наверное, не смогу объяснить как следует. Может, лучше поймешь, если расскажу, что произошло там...– Он качнул головой.– В отпуске с Тамарой Ивановной был, ничего не знал. Приезжаю веселый, отдохнувший, а мне под нос приказ Третьякова о переводе в рядовые рабочие. Хоть не имел права по закону... Да что уж там выяснять. Шапку в охапку да...

– Уехал? – спросил Петруха недоверчиво.

Шохов кивнул.

Но что-то недостаточное было в этом его кивке. И точно. Оглянувшись, Шохов произнес негромко:

– Понимаешь, он и туда явился.

– Он? – переспросил Петруха.– Кто – он?

– Да Сенька Хлыстов!

Его имя было произнесено совсем тихо. Почти суеверно.

– В Челны? Этот самый... Хлыстов? – воскликнул, оживившись, Петруха. – Ну, а ты? Ты с ним поговорил?

Шохов посмотрел на дверь и ничего не ответил.

– А может, ты ему просто морду намылил!

Шохов при этих громких словах, произнесенных Петрухой весело, только поежился.

– Что ты... Знаешь, это почему-то случилось в тот день... да, именно в тот день, когда вернулся я из отпуска. Прохожу по улице, а мне навстречу кто-то... Здрасте, мол. А я уставился, не разберу, кто же это. Косорылая такая улыбочка, кепочка с козырьком... «Здрасте, Григорий Афанасьич...» Я кивнул и обомлел: Сенька тут! Жди неприятностей! Выхожу на следующий день на работу, так и есть!

– Мистика какая-то,– растерянно улыбнувшись, произнес Петруха.– Надо было все-таки морду ему набить.

Шохов со вздохом отмахнулся:

– Не до морды, самому, считай, намылили... Так и улетел.

Провожала его Тамара Ивановна с аэропорта Бегичево, как всегда молчаливая, но вовсе не грустная.

На прощание поцеловала, произнесла энергично:

– Не пропадай, мой Шохов. Скажи маме, что у нас все хорошо. Вовик пошел в школу, посадили на второй парте у окна. Пусть пишет почаще. А тебе счастливо устроиться. Мы будем о тебе думать.

Уже направляясь в толпе к самолету, Шохов оглянулся и увидел жену, она стояла у оградки с непокрытой головой, и светлые короткие волосы трепетали под ветром. Она не махала рукой, а просто стояла, но даже издалека можно было понять, как напряженно, безотрывно глядит она вслед. Давно Шохов никуда не уезжал, кроме отпуска, лет пять уже с тех пор, как внедрился в Набережных Челнах. Теперь оба понимали, что этот отъезд каким-то образом отсекает прежнюю часть их общей жизни и сулит нечто другое, неведомое, и, уже ясно сейчас, вовсе не легкое. И конечно же все он, он такой неуема, что не может нигде ужиться. Заглядывая в круглый иллюминатор самолета, пытаясь разглядеть жену среди нескольких провожающих и точно зная, что она там стоит и смотрит, смотрит сюда, Шохов мысленно еще раз подтвердил свое слово: что этот переезд будет последний. Хватит мучить себя и других. Пора уняться, и начать думать по-другому, и жить по-другому. Примером в этом должен быть ему Мурашка, его тихий домик, его семья. Шохов сейчас в такой поре, что все умеет в жизни. Он найдет самое удобное для начала, нового начала место и построит свой дом. Это будет лучший дом среди всех, это уж он точно знал. А работа? Работы для строителя будет ровно столько, сколько стоит этот мир. Об этом он не беспокоился. Главное, найти свое место. Не ошибиться, не промахнуться. Но и не проскочить мимо.

Самолет, это был реактивный самолет «Ту-134», вырулил на старт, дал полный газ, и родные Челны остались за крылом. Вроде бы никогда Шохов не жалел о совершенном, но сейчас на какой-то короткий миг сжалось у него сердце и защемило, защипало в горле. Постарел, что ли, что стал таким чувствительным? Он сильно вздохнул и закрыл глаза. Хватит, уехал – и баста. Прощай, Челны, привет столице нашей родины от трудового рабочего класса в лице Григория Афанасьевича Шохова.

Мама Тамары Ивановны проживала на станции Красково по Казанской железной дороге, в кирпичном двухэтажном доме, неподалеку от станции. В ее однокомнатной, сплошь заставленной старой мебелью квартирке Шохов один и вместе с женой останавливался постоянно, когда они приезжали в Москву. Мама Тамары Ивановны была на пенсии, небольшого росточка, еще очень живая, любопытная, говорливая женщина. Звали ее Роза Яковлевна. Она при первом же знакомстве с Шоховым выложила ему всю свою жизнь, и про первого мужа, отца Тамары Ивановны, который был известным конструктором, но рано умер, и про второго мужа, работника Министерства путей сообщения, который тоже умер, и про свою учительскую деятельность здесь в Краснове, где она преподавала, а потом была директором школы. Жил в ней, семидесятилетней, неукротимый комсомольский дух двадцатых и тридцатых годов. Шохов всегда удивлялся жизненной активности своей тещи. Не говоря уж о том, что она по приезде его или дочери начинала суетиться по хозяйству, варить какие-то особенные борщи, печь фруктовые торты, которые ей особенно удавались, готовить пельмени и пирожки с капустой, Роза Яковлевна успевала посещать театры (ее не смущала дорога до Москвы и обратно), ездить в гости к своим институтским подругам, вести какие-то кружки при Доме культуры, участвовать в подготовке к выборам, и прочее и прочее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю