Текст книги "Годы без войны (Том 2)"
Автор книги: Анатолий Ананьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 51 страниц)
– Отец в Москве, – на вопрос жены о том, куда и зачем идет, сказал он, отправляясь к Роману.
Встреча была назначена у кинотеатра "Россия", и чем ближе подходил Борис к этому назначенному месту, тем сильнее его охватывало беспокойство, словно он шел узнать нехорошее, что должно было отравить ему настроение и отпуск.
– Зачем он приехал? – спросил он у брата еще прежде, чем они обнялись и подали друг другу руки.
– Ты меня спрашиваешь? – удивился Роман, которому приехавший отец только портил дело. – Ты спрашиваешь меня? – повторил он. – Я не приглашал, родителю, видно, делать нечего у себя в деревне, вот он и приехал поучить нас уму-разуму.
– Зачем же так об отце? – остановил его Борис.
– А ты? Разве ты не так? Тебе что, приятно возиться с ним?
С ним же надо возиться. Ну да ладно, о нем потом, успеем. Я просто рад тебя видеть и рад твоему успеху. – Он осмотрел костюм на Борисе, рубашку, галстук и, отметив хороший вкус брата и упомянув о возможностях, какие надо еще иметь для подобного вкуса, попросил сесть на скамейку и поговорить о важном, как он подчеркнул, для него деле.
Дело же Романа заключалось в том, что он решил развестись с Асей и начать новую жизнь.
– Она мне не пара, я не могу с ней, – начал он, царапая перед србою палочкой асфальт. – Да, у меня двое детей, ну и что, что двое? Я же не отказываюсь от них, не собираюсь бросать их, – говорил он точно то, что говорил отцу. – Напротив, если займу положение – с Асей это сделать невозможно, исключено, пробовал, – разве им будет хуже? Думаю, нет, и, думаю, ты поймешь меня, – сказал он и принялся излагать Борису программу своей новой женитьбы, в которой, казалось, продумано было все до мелочей и не хватало только невесты, которую как раз и должен был за свой короткий отпуск подыскать ему Борис. – Тебе нетрудно будет сделать это, ты там вращаешься, в этих кругах, – заключил он.
– И ты для этого так срочно вызвал меня сюда? – спросил Борис, во время рассказа не перебивавший брата.
После блестящей Вены с ее дипломатической, для Бориса, жизнью, какую он вел там в обстановке достатка и государственных, как это казалось ему, интересов и дел, перелета в салоне первого класса и встречи в доме тестя откровение Романа показалось Борису оскорбительным. Он как бы вдруг увидел обнаженной и опошленной свою идею (занять положение в обществе), которая всегда представлялась ему возвышенной и окрыляла его. "Нет, – сказал он себе, решительно отгораживая себя от брата. – Нетнет", – мысленно повторил он, в то время как лицо его наливалось бледностью. Он был возмущен и не хотел продолжать разговор с братом.
– У кого остановился отец? Дай мне его адрес, – сказал он как можно спокойнее. – По-моему, ты не с того начинаешь. – И он поднялся, чтобы уйти.
– Ты, верно, не так меня понял, – возразил Роман, тоже вставая и с укором глядя на Бориса. – Я не подведу тебя, Ты думаешь, я глуп. Нет, напрасно боишься, я не подведу.
– Адрес отца, – настойчиво потребовал Борис.
– Скажу, что так волнуешься? – И Роман назвал район Москвы, улицу и дом, где можно было (у Аси) найти отца.
– Ты извини, но я хочу поскорее увидеть отца, – сказал Борис, отступая на шаг от него, в то время как Роман пытался было что-то объяснить ему.
Борис быстро пошел прочь от брата. "Нет, каков! – думал он, не в силах успокоиться и возмущаясь не столько тем, что Роман бросал жену, детей и собирался жениться на новой, которая дала бы ему положение и достаток, сколько тем, что эта затея брата нехорошо оттеняла самого Бориса и выставляла в нем (в дурном свете) его сокровенные намерения. – Нет, каков!" – думал он, решительно отмежевываясь от Романа. Борис готов был теперь не только возиться с отцом, как с пренебрежением сказал об этом Роман, но готов был всячески приветить и обласкать отца. Он чувствовал потребность обелиться, и наилучшей возможностью удовлетворить эту потребность было – проявить внимание к отцу и Асе, к которым он шел.
Он удивил Асю своим неожиданным появлением. Но еще больше удивил доброжелательностью, с какой разговаривал с ней и играл с ее детьми, то беря их на колени, как брал их к себе на колени Павел, то присаживаясь с ними на пол. Мальчики мяли ему костюм, теребили галстук, пуговицы, и Ася покрикивала на них; но Борис только улыбался на эту шалость племянников и веселыми подмигиваниями поощрял их. Он хотел дождаться отца, который гостил у Сергея Ивановича и вот-вот, по словам Аси, должен был появиться, и пил с ней и племянниками чай на кухне.
Кухня, он видел, была тесной, как и все в квартире Аси было непривычно, бедно, но Борис держался так, словно не замечал этой скудости. Все в жизни разделено было для него теперь только на справедливое, то есть нравственное (к чему он относил себя, Асю и всех в ее и своем доме), и несправедливое, то есть безнравственное, находившееся по другую сторону черты, куда он помещал Романа и подобных ему, – Дело не в там, сколько и чего ты имеешь, – говорил он Асе, выкладывая ей эти свои новые соображения как убежденность, которой он всегда следовал. – Жить и себя уважать – вот что главное для человека"
– Да, да, в этом главное, – соглашалась Ася.
Они говорили об отце, о Вене, работе Бориса, о Москве и жизни в ней и опять об отце и деревне и, словно по обоюдному согласию, не затрагивали того, в каком положении была теперь Ася, бросаемая Романом. Ася не касалась этого потому, что ей унизительным казалось говорить об этом с деверем. Так же, как она не верила своему мужу, Роману, как не верила свекру, приехавшему помочь и напившемуся с сыном и опять бродившему где-то по гостям ("Так что же от него ждать?" – было и вопросом и ответом для нее), не верила она и Борису, гладким и выхоленным явившемуся к ней. "Все на словах хороши", – думала она, тогда как у Бориса была иная, своя причина не говорить с ней о ее горе. Ему было стыдно за брата, и он не знал, чем он мог бы помочь Асе.
– Хотя Роман мне брат, – все же сказал он, когда понял, что не дождаться ему отца, – но я решительно осуждаю его. Он мизинца вашего не стоит, да-да, я говорю вам это искренне, и знайте, помните, я всегда готов помочь вам. Жизнь сложна, – добавил он, – и я буду рад, если смогу что-либо сделать для вас. Отцу передайте, что я жду его.
XXVII
На другой день после звонка Павла все в доме Бориса готовились к приему дорогого гостя. Сват приезжал к одиннадцати, что для хозяйки означало между завтраком и обедом, и решено было подать к столу немного холодной закуски, торт, печенье, конфеты и кофе, приготовить который бралась Антонина, умевшая и любившая делать это.
Петр Андреевич с утра был на службе, но к одиннадцати, как обещал, вернулся домой и, переодевшись в гражданское, чтобы не смущать свата генеральскими регалиями, краснощекий, здоровый, сильный, выглядевший намного моложе своих лет, вышел в гостиную.
Антонина еще была на кухне, готовила кофе. Молодая, в белом фартуке, приходящая помощница по дому накрывала в гостиной стол. Возле нее суетилась Мария Дмитриевна, считавшая, что без нее непременно будет что-либо не так. Она была в темно-синем платье свободного покроя, с глухим стоячим воротником, прикрывавшим преждевременные, как ей казалось, морщины на ее в прошлом высокой и красивой шее. Золотая, похожая на скрипичный ключ брошь украшала и оживляла платье на Марии Дмитриевне.
Волосы ее, еще густые, но уже подкрашенные, были собраны в классический, на затылке, валик и прикрыты голубым, под цвет платья, газовым шарфиком.
– Что ж это сватья не приехала? – спросила она у Павла после того, как с ним поздоровались и провели в гостиную. – Мы бы так рады были видеть ее.
– Да где ей приехать? – ответил Павел, отойдя с Борисом к окну, чтобы не мешать сватье и помощнице. – У нас же хозяйство:
поросенок, корова, да и школьников еще двое.
В клетчатой рубашке, уже не выглядевшей свежей на нем, в по-деревенски болыневатом костюме со старомодными сморщившимися бортами, длинными рукавами и заметно просалившимся воротником, в одутловатых у колен брюках и полуботинках с новыми шнурками, с озабоченностью, которая, как ни старался скрыть Павел, была вся на его заметно похудевшем, усталом и старом лице, он был словно из другого мира здесь; он сознавал это, это стесняло его, и он время от времени вдруг начинал беспокойно оглядываться на картины, кресла, стол, стулья и сватью, то исчезавшую где-то за дверьми, то вновь появлявшуюся со своей сверкавшей на платье массивной золотой брошью. Что-то не свое будто, отчуждавшее Павла, было и в Борисе, одетом в летний, шоколадного цвета костюм с жилетом. Галстук на Борисе был однотонный, под цвет костюма, и особенно привлекал внимание Павла своей необычной формой; галстук был словно поясок к женскому вязаному шерстяному платью.
– Это что же, мода теперь такая? – пе выдержав, все же спросил Павел, указав глазами на галстук.
– Куда денешься? – улыбнувшись, пояснил Борис.
Они заговорили о деревне, о доме и заботах отца, и как ни казалось Борису, что прошлое было отдалено от него, было чужим, ненужным, не имевшим будто бы теперь к нему отношения, – чувство, какое поднималось в нем, было иным, сильнее, и захватывало его. Он живо представил себе деревню, речку за нею с лугом и лесом, дом, мать у плиты и отца, входящего во двор, сестер, братьев, себя, собирающегося убежать в клуб, и воспоминание это было не просто воспоминанием, а было жизнью, было – теми воспоминаниями детства, которые человек пе может отнять у себя. Привычный к сдержанности, как и положено дипломату (как обычно думал об этом Борис), он словно бы не помнил сейчас об этом правиле и то и дело перебивал отца, спрашивая то об одном, то о другом, то говорил сам, удивляя и радуя Павла своей памятью.
– Это хорошо, что асфальт, – перебил он отца. – А я помню, прямо от ворот трава. Трава по всей улице, только колея по центру.
– Что колея, и ворота уже другие.
– Сменили?
– Еще когда Александр десятый заканчивал, – Он теперь в армии?
– На Дальнем Востоке. Вот тоже пишет, остаться, говорит, хочу там после армии, а каково нам, матери, представляешь?
– Да он всегда был – лишь бы из дому, – заметил Борис. – Помнишь, как однажды зимой было нашествие мышей на наш дом.
Мать в ужасе, ты в ужасе: откуда? А потом на чердаке нашелся мешок с сухарями. Изгрызенный весь. Никто из нас тогда не признался, а ведь это была его затея, Александра.
– Ну как же, помню, – поддержал сына Павел. – В тот год Валюша сильно болела.
– Да, да, кто-то болел у нас в доме.
Они поговорили еще о школе, о колхозных делах отца, и только о Романе Борис не хотел ничего слышать.
– Не понимал и не понимаю его, – остановил он отца. – Роман нас позорит. Они не знают, и я пе хочу, чтобы знали. – И Борис кивнул на тещу и на появившегося как раз в эту минуту в гостиной тестя.
– А для меня все вы...
– Прошу, – повторил Борис, уже поворачиваясь к тестю и уступая ему отца.
Петр Андреевич впервые теперь, после свадьбы дочери, видел Павла. Тогда о Павле у него сложилось впечатление как о добром и по-своему глубоком человеке, который если и не нашел в себе сил подняться в общественном положении, то вполне имел к этому задатки; эти-то задатки, как надеялся генерал, и должны были теперь проявиться в Борисе. Генерал придерживался того взгляда на людей (несмотря или вопреки общепринятому), что главное в человеке – от природы и что воспитание, образование, достаток и прочее есть дополнение, способное либо развить, либо приглушить главное. "По отцу выбирали жениха, по матери невесту", – полушутя как будто, но как будто и всерьез говорил он, чтобы оправдать свое убеждение. Он любил иногда обратиться к тому, что он называл народной мудростью и что не старело, как ему казалось, от употребления; и он подходил сейчас к свату с тем невольным намерением прощупать его, чтобы сильнее укрепиться в своих предположениях насчет Бориса.
– Ну, с приездом, – сказал Петр Андреевич, протягивая руку свату. Давно в Москве? Когда приехали?
– Да вот уж и обратно собираюсь.
– Как? Только что... и обратно? Надо хоть денек погостить.
Борис, твоя недоработка.
Борис улыбнулся и не ответил тестю. Он боялся за отца, чтобы тот не сказал лишнего, и каждую минуту готов был остановить его.
– Вот и кофе прибыл, – увидев Антонину и помощницу в кружевной наколке, вносивших кофе, весело произнес Борис, решив использовать эту возможность, чтобы изменить разговор.
Вносила помощница. Но Антонина шла рядом, будто опасалась, что приготовленный ею кофе будет разлит или произойдет что-либо еще, что огорчит всех. Она стеснительно и счастливо улыбалась и в своем просторном розовом платье, должном скрыть ее беременность, была такой домашней, что все ласково глядели на нее. Мария Дмитриевна посмотрела на нее с тем чувством гордости, будто не дочь, а сама она (в молодости) вошла в гостиную.
Она увидела в дочери повторение себя; повторение даже в этом умении войти, как сделала теперь Антонина (и что не ускользнуло от чуткой к подобным тонкостям матери). "Такая жена украсит любого мужа. Княгиня!" подумала она, и ей жаль было, что сейчас видят ее дочь только муж, зять и сват. Петр Андреевич, ожидавший внука, которого должна была подарить ему дочь, и заранее радовавшийся этому событию ("Генерал без внука, какой же это генерал? Наследника надо, наследника", – было теперь любимым его выражением), обернувшись на дочь, шпроко улыбался ей. Од обратил внимание не на наряд дочери, не на ее прическу и бриллианты в ушах (маленькие, считавшиеся Антониной повседневными и редко снимавшиеся ею), не на то, как она вошла, а на ее беременность, сейчас же вызвавшую в нем то отцовское чувство, которое хотя и можно объяснить, но которое лучше не объяснять, а испытывать. Петр Андреевич перевел взгляд с дочери на Бориса, потом опять на дочь и опять на Бориса, распространяя и на него свое отцовское чувство.
"Растут, а мы стареем, – чтобы не отдаться восторженному, поднимавшемуся в нем, подумал Петр Андреевич.
Борис же не столько смотрел на Антонину, сколько – на отца и старался определить по выражению его сощурившихся глаз, как он воспринял Антонину и что подумал о ней. Все сделанное Антониной было для свекра. Как ни считала она себя подурневшей, подобно большинству молодых женщин, полагающих, что беременность уродует их, и как ни тяжело было ей появиться (в этом подурневшем виде) перед свекром, но едва Антонина вошла в гостиную, сразу же поняла, что маневр ее удался, и сознание успеха, всегда так необходимое любой женщине, придало ей силы. Она прежде мужа поняла, что понравилась свекру, и с решимостью, какой не ожидала в себе, и со счастливой, игравшей на лице улыбкой направилась (как только помощница поставила кофейник)
к свекру.
– Здравствуйте, – сказала она. Мгновение поколебавшись, приподнялась на носки и, не приподнимая рук, прикоснулась губами к его щеке.
– Здравствуй, дочка, здравствуй, – растроганно проговорил Павел, бережно, как берут хрупкий предмет, беря за плечи Антонину. – Мать передала, кланяется тебе. И Таня и Петр. Младшие мои, – пояснил он свату и сватье. Не зная, что еще сказать невестке, он оглянулся за поддержкой на Бориса. "Да что это со мной?" – подумал он, в то время как на смущенном лице его появились красные пятна.
Привыкший к размеренной деревенской жизни, в которой все было простым, ясным и открытым, и не умевший приловчиться к этой московской обстановке тонкости, нарядов и правил, он не видел, как было ему поступить теперь; если бы он мог позволить себе по-своему, по-деревенски, он обнял бы сейчас невестку, прижал ее голову к груди и погладил по волосам; но взгляд сына, с которым он встретился, сказал ему: "Нет!" – и Павел, в душе не согласный с сыном, еще сильнее смутился и покраснел, но уже от этого своего смущения перед невесткой.
– Кофе остынет, – видя замешательство свекра и пытаясь помочь ему, торопливо проговорила Антонина.
XXVIII
Все прошли к столу, вокруг которого широко (по количеству людей) были расставлены стулья с высокими спинками. Обиты они были, как и, кресла, золотистым ("На него только смотреть", – подумал Павел) бархатом, и в тон этой обивке, в тон гардинам и обоям на стенах золотисто поблескивала на столе огромная, во всю его длину, скатерть. Синие с позолоченным ободком чашечки.
с блюдцами и такие же синие с отделкой тарелки и блюда с уложенными в них закусками, тортом и печеньем, приборы из серебра – ножи, вилки, ложечки, красиво размещенные по столу, салфетки, синий с золотом кофейник и ваза с цветами, которую Петр Андреевич сейчас же велел сдвинуть на край, чтобы не мешала видеть и говорить, – все это, прежде скрытое от Павла (у окна он стоял спиной к столу), теперь, когда открылось, поразило его. Ему надо было отодвинуть стул, чтобы сесть, как сделали это другие, но он боялся взяться за него. Руки у него были чистые, но по привычному ощущению, что они всегда были в чем-то – в земле или в масле, если возился с трактором, – по этому привычному ощущению, что они от чего-то не отмыты еще, он боялся, что может испачкать обивку. Он опять оглянулся на Бориса, который сейчас же подошел к нему. "Да все обычно, все просто, не волнуйся, – успел он шепнуть отцу, усаживая его. – Смотри на меня, и все будет в порядке".
– У него ноги больны, – сказал Борис, чтобы оправдать смущение отца.
– Что у вас с ногами? – тут же спросил Петр Андреевич, уже взявшись было за коньяк, чтобы начать разливать его по рюмкам.
– С фронта еще, – опять за отца ответил Борис.
– С фронта, с фронта... Да-а, достает-таки нас война. Ранение?
Контузия?
– Стеной придавило.
– Могу, если хотите, устроить вас в Лефортово, в военный госпиталь. Подумайте, – добавил Петр Андреевич, видя нерешительность свата.
Рюмки были так малы, что Павлу казалось, нечего было держать в пальцах. Но как, однако, ни малы были эти рюмки, после первой, выпитой за приезд свата и за его здоровье, и особенно после второй и третьей, выпитых за здоровье молодых и здоровье хозяйки (генерал не мог позволить себе не выпить за здоровье жены), все повеселели, и Павел, не замечая, что прежде смущало его, охотно разговорился за столом. Мария Дмитриевна в который раз спросила его о Екатерине, оставшейся в Мокше, и сказала, что со дня дочериной свадьбы была самого лучшего о сватье мнения.
Затем разговор переключился на Бориса и Антонину, которой предстояло рожать, на суетную столичную жизнь и опять на деревню, на сватью и затем на Бориса. Кофе был выпит, но так как никому не хотелось выходить из-за стола, принесен был апельсиновый сок в высоких хрустальных фужерах (и лед, по желанию, как попросил Петр Андреевич), и беседа постепенно словно бы разорвалась на два рукава: женский, в котором главенство взяла Мария Дмитриевна и в который то и дело ею вовлекался Борис, и мужской, где руководил и направлял разговор Петр Андреевич.
Мария Дмитриевна начала с того, что опять похвалила розовое платье дочери. Платье было удачным, и розовый цвет шел Антонине; но по тому ходу мыслей, какой логичен всегда только для женщин, это оказалось лишь поводом, чтобы заговорить о себе.
– Когда я носила Антонину, – приглашая Бориса непременно послушать, сказала Мария Дмитриевна, – ну что вы, Боренька, тогда все было иначе.
Петр Андреевич, позабывший о своем намерении прощупать свата, заговорил с ним о тех деревенских проблемах, которые все больше и больше поднимались теперь в печати. Как человек военный, он был далек от этих проблем; но как человеку государственному, гражданину отечества, как он любил подчеркнуто сказать о себе, ему не безразлично было, что происходило в деревне. "Что-то, видимо, происходит", – думал он, читая статьи, прислушиваясь к мнению общественности и видя озабоченность в тех правительственных кругах, с которыми соприкасался. И хотя для него, не испытывавшего нужды в продуктах, трудно было понять, что на самом деле происходило в деревне ("В конце концов, все есть и откуда-то берется, так кем и чем мы недовольны?"), но в то же время, говоря себе, что дыма без огня не бывает, он старался присмотреться и разобраться во всем. Теперь же ему представлялся случай, которого он не мог упустить, и он прямо спросил Павла:
– Все сейчас в один голос говорят, что в деревне плохо. Скажите, действительно ли это так?
– Плохо? – удивился Павел. – Это ведь как посмотреть. На земле оно что ж хорошего? Сила нужна. А до того, как живем – да так и живем, как всегда жили.
– Я не об этом, – перебил Петр Андреевич. – Вот пишут, у земли хозяина нет.
– Почему же, а мы кто? – возразил Павел. – Ну а если побольшому, так разболтался народ. Все над нами Илья должен стоять, а нет Ильи, так и спустя рукава.
– Бригадир, хотите сказать.
– А как же.
– Ну а вам, вы извините, конечно, что я задаю такой вопрос, вам тоже Илья нужен? Над вами, вернее?
– Надо мной – дело другое. Таких, как мы, мало осталось.
– Но все-таки остались?
Павел усмехнулся.
– Камень крошится, железо ржавеет, а человек, что же вы думаете? – с этой же усмешкой на лице спросил он. Он чувствовал, что ему задавались те же почти вопросы, какие в разной форме, но с одинаковой этой же сутью задавались корреспондентами, приезжавшими в деревню; и как бы искренне ни отвечал корреспондентам Павел, в статьях и заметках о себе неизменно прочитывал, что он – механизатор широкого профиля, маяк, новая на деревне сила, на которую надо равняться. – Не вечны мы, – отвечая не столько свату-генералу, сколько тем корреспондентам (типа Тимонина), которые не хотели или не могли понять проблему, добавил Павел. – В руках у нас дело, а передать некому, вот в чем беда. И виноваты в этом, я думаю, в первую голову мы сами. Все хотелось, чтобы дети выше пошли, а выше – куда? – в город.
Четверо сыновей у меня, и все на сторону. Ну как вот с нпм, – строго будто, но в то же время с теплотой, по которой заметно было, что он доволен сыном, проговорил Павел.
– Город тоже надо пополнять, это естественно, без этого нельзя, сказал Петр Андреевич. – Городу нужны кадры. Я вот тоже из деревни. Все мы из деревни, – уточнил он. – Интеллигенция мужицкой косточкой прирастать должна.
Мысль эта была давней и любимой мыслью Петра Андреевича.
Услышав, что говорят об интеллигенции и мужицкой косточке, и почувствовав (по ходу разговора), что речь словно бы о нем, Борис повернулся к отцу и тестю. "Обо мне? Что же они обо мне?" – сейчас же подумал Борис.
– Конечно, я не сомневаюсь, что такие люди, – Петр Андреевич кивнул на Бориса, – везде нужны. Он был бы хорош и незаменим в деревне. Но он нужен и незаменим здесь. В сущности, – с удовольствием развивая свою мысль, продолжил генерал, – мы столкнулись с непреодолимым противоречием. Материя не исчезает, а только переходит из одного состояния в другое, переливается из деревни в город. – И, усмехнувшись своей шутке, покачал головой.
– Тенденция века – заменять человеческий труд машинами. – Борис вставил то, что считалось официальным мнением и не открывало ничего нового; но мнение это было удобно Борису тем, что, во-первых, оправдывало его и перед отцом и перед временем и, во-вторых, должно было прозвучать в поддержку тестя, расположением которого Борис дорожил.
– В корень, браво, в корень, – сказал генерал.
– Техники нынче, кто же возражает, много, – согласился Павел. – И хорошей. Но сколько ее ни прибавляй, все людей не хватает. Техника техникой, а человек человеком.
– И все-таки, – опять перебил генерал. – Я, например, многое не понимаю. Насыщенность, а по-нашему, по-военному, плотность тракторов на гектар с каждым годом увеличивается, а продвижения вперед нет. Топчемся, вот вопрос. А почему? Стихия? Но так она для всех стихия.
– Вопрос верный, но главное все же земля, а ее сколько было, пахотной, я имею в виду, столько и есть.
– А химикаты, а удобрения на что?
– Если бы мы все, что нам дают, сыпали в землю, то и этого урожая, что берем, не брали бы, – заметил Павел. – Этого добра в бумажных мешках у нас и на складе и за складом, а вокруг на сто метров ни кустика, ни травинки, словно выжжено.
– Можно и медом отравиться.
– Можно, кто спорит, но ведь и отрава отраве рознь. Нынешний хлеб и запах потерял, ты его в печь, а он расщелиной каменной отдает. А он солнцем да полем пахнуть должен, – пояснил Павел.
На свой труд он смотрел не с точки зрения тех проблем, которые интересовали общественность, его беспокоила не организационная сторона, а суть, лежащая в основе крестьянского труда; и суть эта в понимании Павла была проста и заключалась в том, чтобы ничто живое не разрушать и не выкидывать из общей цепи жизни. – Пахотная земля – земля живая, продолжал он. – Умертви ее, и, как на глине, нпчего не возьмешь.
XXIX
Согласившись отобедать у сватов, Павел затем пробыл у них до вечера и по настоянию Петра Андреевича остался ночевать.
После ужина, в гостиной, между сватами опять зашел разговор о положении дел в деревне. Петр Андреевич вспомнил о сибирской заимке, на которой родился и вырос ("Такое же российское село, – говорил он, – тот же крестьянский труд"). "Нет, нет, – повторил он, – упустили мы, упустили, а ведь было же в нас что-то, а, было?"
Павел, не желавший согласиться с тем, что он, теперешний крестьянин, утратил что-то в себе (то есть любовь к земле, прилежание и тому подобное), по-иному поворачивал вопрос. Он говорил, что не мужик потерял чувство хозяина ("У мужика оно было и будет всегда"), а что надо смотреть выше, каково оно у Ильи, что над мужиком.
– И не у того, что за три двора, а у того, что в райцентре и дальше.
– У райкома?
– Хотя бы и у райкома.
– Что же, райком пахать или убирать к вам приедет?
– Пахать не надо, а распорядиться по-хозяйски – уже половина дела.
– Ну а вы-то, вы? – не унимался генерал.
– И мы, конечно, но и не только мы. Настоящий хозяин никогда плохую скотину не будет держать во дворе, а мы держим.
– Так смените председателя, если он плох.
– Так-то оно так, да и не так, – отвечал Павел.
Они разговаривали охотно и долго, и хотя Петр Андреевич по неясности своих представлений о деревне не мог затронуть главного, чем вызывается интерес к обработке земли, а Павел, отвечавший ему, не мог уже по запутанности вопросов приблизиться к этому главному; хотя они, в сущности, как и тысячи других людей, обеспокоенных положением дел в сельском хозяйстве, говорили лишь о том, что было общеизвестным и о чем с разной степенью глубины и заинтересованности говорили не одно уже десятилетие (словно перекладывали дрова в поленнице), но оба были довольны, возбуждены и веселы. Павла радовало, что сват-генерал проявлял интерес к деревне (будто к самому Павлу), и он видел в нем близкого себе человека. Петр Андреевич находил, что Павел был умным и душевным собеседником, находил в нем ту самую мужицкую косточку, которую еще в первые минуты встречи хотел прощупать в нем, и был вполне удовлетворен этим. Общее и для него оставалось общим, а ближе было свое.
Вечером с Казанского вокзала Павел уезжал из Москвы.
Он стоял на платформе в окружении Сергея Ивановича, Аси, Бориса, Антонины и внуков, которых забирал с собой в деревню.
Петр Андреевич был занят и не приехал. Занятой сказалась и Мария Дмитриевна. Она простилась с Павлом у подъезда и предложила ему столько подарков для Екатерины, что их неудобно было принять.
– Берите, что вы, – на возражение Павла проговорила Мария Дмитриевна. Не Москва же у вас там. А за Бореньку не беспокойтесь, он умница, да и Петр Андреевич не оставит его, – добавила она (с тем ясным смыслом, что муж непременно займется карьерой Бориса).
Поняв по-своему, что сват-генерал брался по-отцовски присмотреть за Борисом, Павел поблагодарил Марию Дмитриевну.
– Приезжайте к нам, дом у нас большой, – тряся руку сватье, сказал ей на прощанье Павел. – И Катя и я, мы будем рады.
Несмотря на то что Павлу не удалось ни подлечить в Москве ноги, ни уладить ссору старшего сына с женой (ради чего, собственно, и приезжал сюда); несмотря на заботы, которых теперь прибавлялось у него (в связи с тем, что забирал к себе внуков), он выглядел намного бодрее, чем в день приезда, когда на этой же платформе Роман, Ася и Сергей Иванович встречали его. Обстановка в семье свата, разговор и гостеприимство их так подействовали на Павла, что он не хотел думать о Романе. "Не было ума, так и от наук не наберется", – сердито сказал о нем. Всегда старавшийся ровно относиться ко всем своим детям, но более любивший все же Бориса, а потом перенесший эту любовь на младшего, Петра, и недолюбливавший Романа за его болезненную хилость и молчаливую, в детстве, непокорность, Павел острее, чем когдалибо, ощутил в эти дни в Москве неприязнь к старшему сыну и невольно обращал эту неприязнь на Екатерину, всегда выступавшую защитницей своего первенца. "Рос дураком и вырос не лучше. Хватило хоть ума на вокзал не явиться", – мысленно произносил Павел, в то время как взгляд его то и дело с Бориса и Сергея Ивановича перебегал на Асю и внуков.
Сергей Иванович был весел; Борис, как всегда, строг. Он стоял рядом с беременной женой, держал ее под руку и почти не вступал в разговор, который велся Сергеем Ивановичем. Ася смотрела на сыновей и вытирала платком глаза, красные не столько от слез, как от бессонницы, в последние дни мучившей ее. Мальчики бегали вокруг чемодана и свертков, они были возбуждены оттого, что уезжали с дедом в деревню, шалили, и Ася покрикивала на них.
– Да оставьте вы их в покое, пусть поиграют, они же дети, им надо двигаться, – говорил ей Сергей Иванович тем покровительственным тоном, каким любят сказать иногда люди о деле, ие имеющем к ним отношения. – А ну сюда, а ну сюда, – говорил он мальчикам, присаживаясь на корточки и ловя их. – Но вечер, я вам скажу, вечер какой, – произносил он, оглядываясь на заходившее (за стрелками, путями, зелеными вагонами в тупиках и зданиями за ними) солнце.
С утра в этот день шел дождь, но потом прояснилось, и солнце заходило в чистом, посвежевшем будто от дождя небе. Чистота заката, казалось, распространялась на все вокруг, и в прозрачном вечернем воздухе отчетливо видны были контуры и ближних и дальних домов. Когда Сергей Иванович, щурясь и прикрываясь ладонью от солнца, поворачивал голову вправо, он видел высотное здание гостиницы "Ленинградская", огромную, как вал, насыпь железнодорожного полотна и виадук, под который словно ныряли машины, трамваи, люди; из всех районов Москвы район Каланчевки и Комсомольской площади (ее еще называют площадью трех вокзалов) менее всего был знаком ему, и он с удивлением разглядывал эту открывшуюся ему новую красоту столицы.
На платформе между тем все прибывало и прибывало народу, и это говорило о том, что вот-вот подадут состав.