355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Годы без войны (Том 2) » Текст книги (страница 18)
Годы без войны (Том 2)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:23

Текст книги "Годы без войны (Том 2)"


Автор книги: Анатолий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 51 страниц)

XIV

Ожидание перемен в экономической и общественной жизни Е споры о них (и ложные и настоящие), продолжавшие осенью 1966 года поглощать внимание людей разных профессий, не только не занимали Дементия Сухогрудова (как, впрочем, и многих других подобных ему так называемых технократов, которые в силу новизны своего дела не были связаны с корнями и традициями народной жизни), но представлялись смешными и нелепыми, когда он слышал о них. "Хозяин? Да это и есть хозяин!" – говорил он, сознавая себя хозяином той огромной стройки, которой он руководил. Он не спрашивал себя, для чего ему надо было прокладывать газопровод, для чего надо было бурить и добывать газ и к чему все это в конце концов приведет впоследствии; он просто знал, что все это было нужно, что у строительства был жесткий график, нарушить который он не имел права, и вся деятельность его сводилась к тому, чтобы положенное число труб, механизмов и людей было доставлено в срок и в положенное место и чтобы люди там, на местах, не испытывали определенных трудностей и не срывали дело. Деятельность его была деятельностью распорядителя (организатора, как принято говорить теперь), которому надо было обо всем помнить и всюду поспеть, чтобы где советом, где добавлением техники и людей подогнать дело. И дело это поглощало его. Ему некогда было оглянуться и подумать, что он делал, и если он сталкивался с проблемами, то проблемы эти не только не вступали в противоречие с какими-то общими и устоявшимися уже условиями хозяйствования (как это, к примеру, происходило в сельском хозяйстве), но требовали лишь инженерных поисков и решений.

Управление строительством было размещено в Тобольске, и естественно было бы, если бы Дементий, забрав жену и детей, перебрался с ними туда, где он теперь работал. Но этого не произошло; и не только потому, что не захотела Виталина. Дементий, в сущности, как требовали того обстоятельства, но, главное, в силу своего характера почти все время был в разъездах: вылетал то в Тюмень, то в Москву, где нужно было согласовать или пробить что-то, и будь Виталина с ним в То-больске, видела бы его не чаще, чем видела теперь у себя в доме. Он, как и прежде, приезжал неожиданно, окруженный кольцом служебных забот (кольцом успехов, которые вызывали в нем только желание приумножить их), и сейчас же невольно старался приобщить к этим своим успехам жену и тещу, сам становясь как бы в центр, а женщинам предоставляя право любоваться им.

– Мы делаем то, о чем еще пять лет назад подумать было нельзя, произносил он, позволяя себе в разговорах с ней переходить на этот возвышенный слог, чтобы произвести впечатление, тогда как с Кравчуком и Луганским, с которыми он работал, он говорил по-другому. Их не надо было удивлять и примирять с жизнью, они были единомышленниками его, были теми же, только чуть меньшего масштаба, технократами, в сознании которых точно так же уживались, не мешая друг другу, мир служебный, который был беспределен, и мир домашний, в который они, как и Дементий, входили лишь время от времени, как входят иногда в старый сарай, в котором (по памяти) могут еще находиться какие-то нужные вещи.

– Что нас губит, так это погода, – в следующий (очередной)

свой приезд говорил он жене. – Так затянулось тепло, так безобразно затянулось, что просто не знаю, что делать. – И он то возбужденно ходил по комнате, то останавливался возле окна и смотрел сквозь него, то, повернувшись к Внталине, повторял то, о чем только что говорил ей.

– Людям в радость, а тебе лишь бы навыворот, – вставляла свое Анна Юрьевна. Она была недовольна зятем, что он неделями не бывал в семье, и чаще, чем прежде (и по поводу и без повода), старалась хоть чем-то уколоть его. – Людям хлеб убрать, картошку с полей свезти. – Хотя она, всю жизнь проработавшая машинисткой в исполкоме, говорила теперь лишь то, что, она слышала, говорили в очередях другие, но она вкладывала в эти слова своп смысл, который следовало понимать так: "Во всех семьях отцы как отцы, а в нашей все в бегах, все куда-то за ворота". И она торжествующе смотрела на Дементия.

– Вот и пусть у того голова болит, кто занимается хлебом, а у меня свое дело. И какое, какое! – добавлял он, как будто уже по интонации, как он произносил "какое!", должно было быть ясно, как значительно то, чем он руководил; он словно сам, взявшись за один конец газопровода, как баржу на канате, тянул его.

"А они еще чего-то хотят от меня. Да влезли бы в мою шкуру", возмущенно говорил он, мысленно (и одновременно) отвечая и Виталине и Анне Юрьевне. Он теперь еще сильнее был убежден, что напряженная, деятельная жизнь, какою он живет, есть крест, выпавший на долю нести ему, и что все окружающие (что для него было – все домашние) должны понимать и ценить это; он работал для того, как он думал, чтобы другие (те же домашние имелось в виду) жили в достатке, и недоумевал, как можно было, живя за счет его, быть в то же время недовольным им. "Давай поменяемся местами, предлагал он Виталине. – На всем готовом, ха, да я бы не знаю что отдал, чтобы не думать ни о чем". Ему казалось, что он предлагал искренне, потому что ни о какой действительной замене, он знал, не могло быть и речи; отнять у него его деятельность было нельзя, и он хорошо сознавал это; но постигнуть, что такая же своя деятельность могла быть у кого-то еще (то есть у домашних), было выше его сил, и он лишь с удивлением повторял: "На всем готовом – что же им еще? Ну что?"

Но этого еще, что было их духовной жизнью, как раз и не хватало им. У Анны Юрьевны круг ее забот по-прежнему ограничивался детьми и кухней (и еще этим беспокойством за дочь, что та несчастна в замужестве). У Виталины же после тех памятных переживаний, когда она осталась ночевать у крестной и муж возмущенный и злой пришел за ней, было так пусто на душе, что ей казалось, будто она не ходит, не ест, не пьет, а лежит, обложенная ватой (как обкладывают ватой недоношенных детей), и то, что с ней будет, зависит не от нее, а от умения, воли и благородства тех, кто взялся ухаживать за ней. Она понимала, что она не могла изменить свою жизнь, но пугало ее не то, что она останется одна, а что надо будет объяснить свой поступок. Но как объяснить его, когда все знают, что муж ее занят государственными делами, то есть заботами об общем благе, а она требует этого блага для себя.

Как же она будет выглядеть перед всеми? И она думала, что, может быть, он и в самом деле не виноват, а виновато что-то другое, что заставляет его быть таким.

– Вот именно, – успокаивала ее тетка Евгения, когда Виталина приходила с этим своим сомнением к ней. – Мужчина есть мужчина, вошел в силу, во вкус, за работой и себя забудет, а перебесится, отойдет – и ты тут как тут, рядом. Ты проще смотри на все, проще, – говорила она, прикладывая к заботам племянницы свою примирительную философию жизни. – У него свое, а ты свое найди, господи, да мало ли дел в доме! Когда я потеряла мужа... И десятки раз повторенный ею рассказ, как она была оглушена, когда узнала, что муж ее ("А он был офицером", – не без гордости Добавляла она, как будто он был командиром Красной Армии, а не колчаковским поручиком) был расстрелян под Красноярском, – рассказ этот с обновленными подробностями обрушивался на Впталину.

– Но у меня другое, – говорила Виталина.

– Вот именно, и я говорю, – соглашалась тетка Евгения, подавая розетку с вареньем или чашечку с блюдцем и позванивая позолоченным браслетом об эту чашечку. – Ты займись своим, и он будет доволен, и ты.

И Виталина, прислушиваясь к советам крестной, незаметно для себя сначала обновила на окнах занавески, и ей понравилось это занятие, потом принялась обшивать сыновей и переустраивать все в доме и постепенно так увлеклась, что целыми днями иногда не вспоминала и не думала о Дементии.

Кроме тех часов, которые она проводила в поликлинике, принимая своих маленьких пациентов, и тех, когда ходила по вызовам, все остальное время отдавала дому, переставляя, перебирая, перекладывая и обновляя все в нем. Ей казалось, что надо было приобрести ковры, – и она записалась в очередь на них; ей хотелось непременно такого-то и такого-то оттенка гардины – и она обходила все магазины, пока не отыскивала то, что было нужно ей; она кроила и шпла, подхватив для удобства (и непривычно для себя) косынкою волосы, и была так естественна и уютна в этом своем домашнем наряде, что не только Дементий, по воскресеньям или вдруг среди недели приезжавший к ней, но и дети чувствовали происходившую в ней перемену, ласкались и льнули к ней.

И как раз в это время, когда все как будто начало успокаиваться и налаживаться в доме, Дементий неожиданно (и необдуманно, как он не раз говорил себе потом) привез из Москвы Галину.

XV

Он привез ее вечером и на следующее утро улетел в Тобольск, где ожидали его дела. Прибывала техника, прибывали люди, прибывали на баржах вагончики для трассовых поселков, и Дементий, не задерживаясь в Тобольске, выехал на трассу, на время забыв о домашних делах. "Уж как-нибудь сами разберутся там", – решил он, подумав о жене, Галине и теще. Ему казалось, что то доброе дело, какое он сделал, привезя сестру в Тюмень, нужно было только продолжить им (жене и теще), и не предполагал, чтобы могли возникнуть какие-то сложности.

Но сложностп возникли, и Дементию вскоре надо было возвращаться и разбирать их. Начались же они с того, что сосед Сухогрудовых Белянинов, живший в те дни холостяком (жена его, получившая травму, оперировалась в Москве и лечилась там), идя вечером с работы и увидев Галину, то есть незнакомую, прежде никогда не бывавшую здесь красивую и в трауре женщину, остановился и заговорил с ней; и по тому принципу, что горе обычно сближает людей, спросив, кто она, откуда и почему здесь, и сказав, хотя и коротко, о своем несчастье, пригласил зайти к себе и погоревать, как он представил это, вместе. Он пригласил ее как родственницу своих давних и хороших знакомых, соседей, и Анна Юрьевна впдела с крыльца, как он, придерживая за талию Галину, ввел ее в дом. Она сказала об этом Виталине, но та не поверила матери. Когда же на следующий и еще на следующий день повторилось то же и когда уже не только Анна Юрьевна, но и Виталина увидела, как сначала погас в окнах соседского дома свет, в то время как Галина была там, а потом через какое-то время снова загорелся и Галина вернулась уже в первом часу ночи, – сомнений в том, что происходило там, ни у Виталины, ни у Анны Юрьевны уже не было; они были потрясены и не знали, что делать. Утром Галина выглядела грустной и озабоченной, словно все еще была угнетена горем; она не снимала траура (что, она знала, шло ей с ее белыми волосами) и в трауре же вечером уходила к соседу; когда же возвращалась от него, на круглых щеках ее и в глазах, как ни старалась она оставаться печальной, играли краски жизни.

Она не говорила, для чего ходила к соседу, а Виталина и Анна Юрьевна не смели об этом спросить ее. Но между собою, когда Галины не было, вели тот разговор, пз которого более чем ясно было, как они относились к пей.

– Вот тебе и Москва и двоюродная сестрица... в горе. Шлюха! возмущенно говорила Анна Юрьевна, не без намека напоминая Виталине о родственной связи ее мужа с Галиной. – Не успела сына похоронить, а уже бежит юбку задрать, нп стыда, ни совестп, тьфу! А к столу так куда там королевой плывет.

Всю жизнь державшая себя в строгости и передавшая эту строгость дочери, Анна Юрьевна пе могла спокойно смотреть на распущенность Галины. Для нее непостижимо было, как можно пойти в дом к чужому мужчине (да еще будучи в трауре!), у которого есть жена и обязанности перед ней. "Вернется – тогда что?" – спрашивая будто себя, но, в сущности, обращая этот вопрос к Галине, рассуждала Анна Юрьевна. Она знала соседку как хорошую и порядочную женщину и с ужасом думала, как та теперь вернется домой. "Да и нам с какими глазами встречаться с ней? Если бы откуда-то, кто-то, мы пе знаем, пусть, их дело, а то от нас, пз нашего дома!" И она, давно уже искавшая повода выразить свое недовольство жизнью (что все домашнее, то есть черновое и неблагодарное, как надо было понимать, сваленное на нее, не ценилось и не замечалось в доме), – она почувствовала теперь, что повод был, и все свое наболевшее, соединенное с оскорбительным распутством Галины, готова была обрушить на Дементия. "Ты служи, делай, что тебе там положено, но и дом пе забывай" – было главным аргументом ее. Но Дементия, кому она собиралась решительно высказать все и, побросав ему под ноги фартуки и кухонные полотенца, с поднятой головой затем уйти от него (куда и что потом будет делать, она не думала об этом; ей важен был момент, когда она будет швырять фартуки и полотенца, важно было именно это минутное удовлетворение, так краспво рисовавшееся в воображении ей), Дементия в доме не было, а перед глазами все время были только Галпна, позволявшая себе то, что невозможно было пережить Анне Юрьевне, и дочь, которая, как хозяйка, должна будто пресечь это, боялась прп ней вымолвить слово.

– Кто она тебе, что ты как пришибленная в доме? – говорила ей Анна Юрьевна, когда Галины пе было в комнате и когда дети, игравшпе во дворе, не могли ничего слышать. – Правильно говорят: что сестра, что брат одиого поля ягода.

С Галиной Aннa Юрьевна была сдержанна, по с дочерью чувствовала, что можно было говорить ей все, и получалось, что недовольство жпзныо, какое собиралась высказать зятю, высказывала пока что дочери, доводя ее до слез и взвинчивая ее.

– Мама, по ты не права, – пробовала возразить Виталина. – Ты как будто хочешь развести нас.

– Что вас разводить, когда вы и так словно разведенные. Да чтобы я в твон годы... Чтобы мой муж со мной так!.. – выпрямляясь вся, говорила она. Она не считала себя той женщиной, которые всегда и во всем бывают правы, но всякий раз в разговоре, когда конкретное (о чем шла речь) было не в ее пользу, она переводила все на язык общих фраз, выгодных ей; но как только этот язык общих фраз становился против нее, опять возвращалась к конкретному, чтобы доказать свое. – Ему ни дети, ни ты – никто ему не нужен. Ты же сама только что бегала от него, не так разве?

– Прекрати, мама.

– А что изменится? Одна порода, святого-то все равно ничего нет.

– Мама, прекрати, прекрати!

– О господи, на что я потратила с вами жизнь! – И она замолкала и уходила, чтобы через час, вернувшись, снова начать разговор о зяте и его сестре Галине, обвиняя как будто только их, но на самом деле заставляя страдать Виталину с детьми.

Но внешне все в доме оставалось как будто спокойно, даже спокойнее, чем бывало всегда. Галина часами меланхолично лежала на диване в отведенной ей комнате – домашнем кабинете Демептия; у Анны Юрьевны находились дела на кухне, где она теперь пропадала целыми днями, а Виталина, не решавшаяся ничего предпринять до приезда мужа (ни звонком, ни телеграммой она пока не хотела беспокоить его), старалась как можно дольше задерживаться на работе, где легче было забыться ей; даже Сережа и Ростислав, любившие, как все дети, пошуметь и побегать по комнатам, будто переменились и притихли в ожидании чего-то, что, они чувствовали, должно было произойти в доме. Бабушка ласкала их теперь не так, как прежде, а с какой-то будто тревогой, что они уже сироты, брошенные отцом; что-то подобное, онп чувствовали, было и в ласках матери, и от этого передававшегося им предчувствия их будущего сиротства они начинали капризничать, плакать и только сильнее отягощали всем жизнь в доме. Внталпна по вечерам уходила к ним в детскую и до полуночи сидела у их кроваток, оберегая их сон. Глаза ее то наполнялись слезами, то высыхали и бессмысленно останавливались на каком-лпбо предмете, какой она, глядя на него, не видела и не воспринимала. Ее опять волновали те же вопросы (положение нелюбимой жены), какпо однажды уже занимали ее; она как бы шла теперь по второму кругу и чувствовала, что круг был шире, чем прежний, и что еще более неизвестно было, чем должно было закончиться все теперь. Ее мучили сомнения, что Дементий был неверен ей. Ей (с ее понятиями семейной жизни) страшно было признать это, страшно было представить, что Дементий, как и Белянинов, мог так же легко приводить к себе чужих женщин. "Он там один, и все может быть", – думала она. Она не хотела верить этому, но в то же время у нее теперь было больше оснований думать так. "Брат и сестра – одна кровь, одного поля ягода", невольно подпадала она под ход мыслей матери. Затухшие было угольки прежнего недоверия к мужу она раздувала теперь в своей душе этой новой волной сомнений и мучилась и изводила себя; и в этом своем мучительном состоянии, не найдя ничего лучшего (освободиться от этих мучений), отправилась к крестной, чтобы посоветоваться с ней.

– Да как она смеет?! – выслушав все о Галине, возмутилась тетка Евгения. – Как она смеет в чужом доме?! И вы все там не можете урезонить ее? – Несмотря на возражения Виталипы, она решила сейчас же, не откладывая, пойти сама в дом к ним и уладить все. – Я удивляюсь Анне, я удивляюсь ей: столько самомнения, а как до дела, так нет ее. Идем, идем, и никаких разговоров, – продолжала она, беря сумочку и надевая то свое кримпленовое пальто, о котором, как его сшить, еще весной советовалась с Виталиной.

XVI

То соперничество, какое всегда было между Евгенией и Анной как между сестрами, в разное время их жизни то более обострялось, то приглушалось. За Евгенией было ее (когда-то, в прошлом)

богатое замужество, дававшее ей право считать себя интеллигентной, а за Анной Юрьевной – ее ответственная, как она любила подчеркивать, работа в исполкоме, дававшая ей не меньшее право на ту же интеллигентность, но только иного, не барского, а пролетарского, демократического толка; и в соответствии с этим различным пониманием интеллигентности Евгения строила обычно разговор так, что то, о чем она хотела сказать, нужно было додумывать, то есть производить определенную работу мысли, тогда как Анна Юрьевна, не заботясь, будет или не будет затронуто чье-либо самолюбие, говорила прямо, что она думала. Они были как будто либо от разных отцов, либо от разных матерей, как это можно было заключить, глядя на них. Но несмотря на это, казалось бы, явное различие и на их выдуманную ими же самими интеллигентность, рознившую будто бы их, в минуты, когда затрагивались их жизненные интересы (как было теперь), все налетное как бы спадало с них, соперничество отходило на третий план и выдвигались вперед только те родственные чувства, которые всегда и надежно связывали их. Евгения готова была помочь Анне (как и другим своим сестрам), и Анна Юрьевна ответно была готова сделать то же.

С детства заложенное в них большой и дружной, в двенадцать душ, отцовской крестьянской семьей вдруг как бы пробуждалось и начинало действовать в пожилых уже теперь сестрах.

Анна Юрьевна сейчас же поняла, для чего пришла Евгения.

Сестры обнялись и, сказав друг другу те незначительные слова, какими они обычно обменивались при встречах, вошли затем в большую комнату и молча присели, оглядываясь на дверь, за котоРой была Галина. За дверью не было ничего слышно (Галина, видимо, еще не поднималась), хотя наступал как раз тот час вечера, когда она должна была, собравшись, пдти к соседу. Виталина тоже вместе с матерью и крестной была в большой комнате и с тем же выражением ожидания и напряженности, как и они, смотрела на дверь, словно все зло жизни, мешавшее ей быть счастливой, было заключено там, куда смотрела она. "Вот видишь, вот в чем все дело", – сейчас же появлялось в глазах Анны Юрьевны, едва она переводила взгляд на Евгению. "Да, разумеется, я согласна, в своем мы и сами разберемся, но только еще чужого не хватало нам!" – взглядом же отвечала сестре Евгения. В глазах же Виталины хотя как будто и нельзя было прочитать ничего определенного, но в них чувствовалась та же решимость довести все до конца, какую молчаливым видом своим выказывали мать и тетка. Все три женщины (по отношению к той, четвертой, что находилась за дверью) выступали теперь как судьи, разобравшиеся уже во всем и готовые вынести приговор; и приговор этот должен был быть беспощаден в силу тех обстоятельств, что судьи, то есть Анна Юрьевна, Виталина и ее крестная, считали себя каждая посвоему правой и безгрешной перед собой. Для Евгении то, что делала теперь Галпна, было так далеко в прошлом (да и было оправдано гибелью мужа), что она даже не давала себе труда вспомнить, было ли вообще с нею это. Если же и было, то, во всяком случае, как она сейчас же сказала бы, не так, не вызывающе-оскорбительно, а благородно, как всякая женщина наедине с собой думает о своем поступке. Для Анны Юрьевны, тоже жившей без мужа и тоже имевшей, как и Галпна теперь, возможность сделать это же, но не разрешившей себе этого, было особенно невыносимо сознавать, чтобы в ее доме позволялось что-либо подобное; то, что для нее было переступпть черту и представлялось безнравственным и потому невозможным, она видела, было, в сущности, просто, и эта-то простота, то есть упущенная ею самою возможность, сильнее всего задевала ее. "Пошла, вернулась и... ни в одном глазу!" – мысленно повторяла она. Почти то же, что и мать, испытывала Виталина. Всегда признававшая только одну возможную близость с мужчиной супружескую (что было и законно и естественно) и считавшая немыслимой всякую иную, она, как и мать, была поражена тем, как это легко и просто делалось другими; и оттого, что она знала теперь, как это было легко и просто делать, но что она все равно не могла позволить себе этого, она не могла позволить этого и Галине. Ей казалось, что весь узел ее домашних проблем был сосредоточен на Галпне; она видела перед собой только один этот чужеродный и раздражавший ее предмет (как булыжный камень в наборе драгоценных и полудрагоценных камней, прежде красиво и в порядке лежавших перед нею), и ей не терпелось убрать этот предмет (то есть булыжный камень) и восстановить положение.

Но в то время как Анна Юрьевна, Евгения и Впталина – все трое сидели перед дверью, ожидая свою жертву, на которую должны были наброситься, смутно, однако, представляя, как будут делать это, Галпна даже отдаленно не могла предположить, что готовилось ей; заметив, что на дворе начало темнеть, она поднялась с дивана, на котором лежала, и, приятно чувствуя все свое отдохнувшее молодое тело, взяла со стола зеркальце и принялась смотреться в него. Для нее того вопроса, которым так мучились Анна Юрьевна и Впталипа с крестной, – вопроса этого не существовало вообще; после похорон сына (главное же, после того, как Лукин не приехал за ней) она чувствовала себя не нужной никому. Признать за собой вины она не могла, но в том, что она страдала, она находила удовлетворение, позволявшее ей хотя и бессмысленно, но спокойно смотреть на мир вокруг себя. Ей казалось, что она была мученицей, и роль эта не то чтобы нравилась ей, но утешала ее. Как мученица, она послушно за братом прилетела в Тюмень; как мученица, она с безразличием принимала холодное к себе отношение в доме брата; как мученица, она покорно согласилась на все, когда сосед пригласил ее, и допустила к себе с одной только той мыслью, что ей все равно, что в эту минуту было с ней.

Ей не хотелось сопротивляться. Она, казалось, даже не слышала, что говорил ей этот объявившийся на ее пути мужчпна, когда, подняв на руки, пес в спальню; она помнила только его дыхание и его губы на своих губах, щеках, шее и оголенных плечах. Она чувствовала, что была в каких-то властных руках, в каких она еще никогда не бывала прежде; и чувствовала, что это было совсем не то, что было у нее с Лукиным. Лукин теперь казался ей маленьким и бестелесным в сравнении с тем, как она чувствовала Белянинова. И чувство это, как она ни говорила себе, что ей все равно, что с ней, – чувство это снова и снова тянуло ео пойтп к нему.

"Жена... ну и что ж, что жена, – думала она теперь, разглядывая свое округлившееся за эти последние дни и опять похорошевшее лицо, на котором, несмотря на годы, ни в чем еще не проявлялись признаки старости. – Не я пошла, оп позвал". И она, закрыв глаза, невольно представила всю свою первую близость с ним. Она, не замечая того, уже загоралась этой новой для себя возможностью устроиться в жпзпп; она как бы увидела дверь, в которую можно было войти, оставив за спиной тот замкнутый корпдор, по которому она столько лет металась в поисках счастья; и она готовилась ринуться в эту дверь, прикпдывая лишь, сколько и какпх шагов нужно ей сделать до нее.

"У него дом и все в доме, что же мне еще будет надо? – поймала она себя на этой мысли и покраснела оттого, что подумала так. – А какая разница, что у пего есть и чего нет", – затем сказала она и, пристроив на письменном столе Дементия, на котором раздвинуты были все его книги и чертежи, свое зеркальце, принялась расчесывать волосы темп неторопливыми и размеренными движенпямп, какими женщины всегда любят прпхорашпвать себя; и, прихорашпвая, любовалась будто особенной, золотпстои теперь, при зажженном электрическом свете, красотою их. Да, опа все еще была красива, и она знала это; и знала, что могла еще на многое надеяться в жизни. Главным было для нее теперь выбор оружия для достижения цели, и оружием этим, опа бессознательно понимала, было ее теперешнее положение, когда она была в трауре. Оружием ее было нежеланпе ничего, и она видела, что именно этим она и нравилась Беляшшову; и опа надевала на себя теперь все траурное не с тем чувством, что помнила о сыне и печалилась по нему, но с иным что это привлекало его. "Впкептий, да, ничего, звучпо", – думала она, расправляя на плечах черный кружевной шарф, чувствуя сочетание этого шарфа со спадавшими к нему белыми волосами и представляя взгляд, каким он от середины комнаты, когда она войдет, будет смотреть на пес.

Надев свои недорогие серебряные перстни, она еще и еще рач неторопливо оглядела себя; она как будто не спешила, и лицо ео было меланхолично; но вместе с тем ее охватывало желание поторопить события, и она вся жила этим чувством близости и основательности того (и именно теперь, когда она была свободна), что опа называла счастьем.

XVII

Гордая этой душевной работой, которая происходила в ней и заключалась именно в том, чтобы продолжать (при всем желании поторопить события) оставаться равнодушной ко всему, той же походкой, как она в день похорон вся в черном шла за гробом сына, она вошла в большую комнату. В комнате было светло, люстра уже горела, и Галина сейчас же увидела всех трех женщин, рядком сидевших у противоположной стены: Анна Юрьевна и Евгения на диване, а Впталпна – на стуле, приставленном к нему.

Женщины ожидали ее, и Галина сразу же поняла это. Опа настороженно посмотрела на них и улыбнулась той своей защитной улыбкой (когда ей нечего было сказать), какою обычно обезоруживала настроенных против себя.

– Что-нибудь случилось? – спросила она, чувствуя, что надо было все же сказать что-то.

Женщины, еще минуту назад готовые обрушиться на нее, теперь, когда она была перед ними, только молча и неловко смотрел и на нее. То недовольство, какое они, пе видя ее, высказывали о ней (как об отвлеченном предмете), недовольство их было как бы приглушено в них чистым, невинным взглядом Галины. По выражению се лица и по всему виду ее невозможно было даже предположить, чтобы что-то дурное, порочное было в пей. Волосы ее, спадавшие на плечи, были так опрятно причесаны и так естественно все другое было на ней, что при самом придирчивом отношении к пей нельзя было бы сказать о ней, что она принарядилась для кого-то. В ней все казалось простым: и кофточка с наплывными продольными складками, и в меру укороченная и с боковыми разрезами юбка, приоткрывавшая (чуть выше колен) ее красивые в темном капроне ноги, и шарф, лежавший на плечах так, что вотвот должен был упасть и не падал, зажатый оголенными и светлыми (под этим шарфом) руками, а недорогие серебряные перстни на пальцах только усиливали это общее впечатление простоты и естественности. И все это траурное не то чтобы пе выглядело траурным на ней, но просто не могло восприниматься таковым; лицо ее как будто изнутри было озарено каким-то особенным светом жизни, и Евгения первой заметила и поняла причину этого света.

Но вместо того чтобы еще более оскорбиться (что было бы естественно для этой минуты), она только со странным чувством тайной и запоздалой зависти оглядывала ее. "Господи, она еще так молода, так красива и так умеет подать себя", – невольно и не столько подумала, сколько почувствовала это в Галине Евгения.

Она со своим врожденным (в чем опа была убеждена) пониманием красоты и интеллигентности (или, как опа еще толковала это, пониманием хорошего тона, вкуса и хороших манер) уловила ту незримую черту, которая всегда есть между женщиной столичной и женщиной провинциальной. Евгения уловила эту черту не только в умении одеться (просто и со вкусом, так, что самые дорогие провинциальные наряды сейчас же выдают себя), но, главное, уловила ту нравственную свободу, когда все осудительное не только не кажется осудительным, но, напротив, представляется обычным, естественным, житейским. "Я могу пойти к нему и могу позволить себе это, и что тут плохого, что вы посмеете возразить мне?" – читала она в глазах Галины; и она не то чтобы была вполне согласна с ней, но чувствовала себя обезоруженной перед этой убежденной правотой Галины.

Виталина тоже молчала, и ход мыслей ее был почти тот же, что и у крестной. Как ни была она ослеплена ненавистью к Галине, но что-то иное, что возвышалось над этой ненавистью, руководило теперь ею; и этим возвышавшимся было признание того, что Галина умела подать себя. "Вот что нужно мужчинам, им нужен этот эффект", – думала она, невольно сравнивая себя с Галиной и перенося все на Дементия. Она точно так же, как и крестная, уловила эту разделяющую черту, по одну сторону которой была она, Виталина, со своей провинциальной строгостью к себе и порядочностью (и своими еще более провинциальными советчицами – теткой Евгенией и матерью), а по другую – Галина и весь тот заманчивый (как он преподносится иногда в так называемых психологических фильмах, в которых под видом разного рода романтических страстей облагораживается самая беспардонная пошлость или негодяйство) мир кипучей столичной жизни. Она уловила в Галине то, что в обычном толковании должно было означать умение понравиться мужчинам; и хотя это в глазах Виталины было осудительно и она никогда бы не разрешила себе пользоваться таким умением, по вместе с тем она ничего не могла теперь сказать Галине. Простая и убежденная правота ее, по каким-то незримым будто связям передававшаяся Виталине, подавляла и заставляла сидеть молча. Она даже не оглядывалась ни на крестную, ни на мать, а смотрела лишь на Галину как на явление, открывшееся ей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю