Текст книги "Годы без войны (Том 2)"
Автор книги: Анатолий Ананьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц)
Но от родителей у него были только светлые, что было редкостью, волосы, серые с голубизною глаза и обычное мужское грубоватое лицо, выразительность которого происходила не от совершенства форм (было даже что-то несовершенное, слегка перекошенное в его лице), а от широты восприятия мира и от той душевной работы, которая, отражаясь на лице, делала его умным и привлекательным. Он знал, что сколько ни говорят все себе, что "принимают по одежке, а провожают по уму", и как ни высмеивают эту устаревшую будто традицию, принимают-таки все равно по одежке – он придавал особое значение тому, как одевался. Он носил то тонкое, из хлопчатки белье, какое можно было купить лишь за границей, и те рубашки, галстуки и костюмы, которые тоже привозил оттуда. Обычно он носил два перстня: золотой, с крупным, как печатка, темным камнем и серебряный со знаком зодиака (козерога – месяца, в котором он родился) работы кхмерских маете-, ров. Перстни, не удивлявшие никого за рубежом, привлекали внимание московских друзей, и потому у Дружникова Станислав был без перстней и чувствовал себя вполне вправе говорить о барстве.
– Нет, барство – это самое страшное, что может быть для человека и человечества, – снова, когда о правде и подтасовке ее было выговорено все, сказал он Дружникову. Уже от скуки он рассматривал обстановку и убранство дружниковской квартиры. – Постелил на пол ковер – и уже, понимаешь, нужна соответствующая обувь. Повесил картину – и надо уже звать такого друга, который бы понимал толк в ней. А на покупку той самой обуви и на поиски понимающего друга нужно время, которого в обрез, и либо ты проведешь его за письменным столом и сделаешь полезное дело, либо потратишь на весь этот антураж, который, в сущности, и есть барство.
– Как будто ты сам живешь иначе и не стремишься к этому, – заметил Дружников, слушавший как баловство эти рассуждения Стоцветова.
– В том-то и дело, что и я втягиваюсь. Стараюсь избавиться и снова втягиваюсь.
– Ну вот и дождались. Это Лия, это она, – услышав, как в прихожей щелкнул замок и отворилась дверь, сказал Дружников с каким-то будто оживлением, словно то, чего он дожидался весь вечер, должно будет свершиться теперь. – Ты с кем? Ты не одна? – по возне и шуму, доносившимся из прихожей, поняв, что Лия не одна, спросил он; и в то время как он, поднявшись и перешагивая через забеспокоившегося, как и хозяин, пса, направился встретить жену, на пороге комнаты появились сперва Наташа, потом Лия, возбужденные ездой, разговором и вечером поэзии, на котором Наташе удалось послушать только одного, а Лии – всех поэтов, и она дорогой пересказывала Наташе подробности своих впечатлений и перипетий вечера.
Веселые, с сияющими лицами, они стояли еще у порога, когда Стоцветов подошел к ним, поцеловал руку Лии как хозяйке и повернулся к Наташе, чтобы сделать то же. Он никогда прежде не видел Наташу и, целуя ей руку, заметил только, что она была так проста, что не подходила как будто к общему интерьеру дружниковской квартиры, к тем коврам, креслам, шкафам и картинам и к тем тяжелым (пcд серебро) люстре и бра с матовыми и горевшими теперь миньонами, которые как раз и создавали впечатление барства или, вернее, приобщения к барству четы Дружниковых. Стоцветову показалось (несмотря на золотые с рубинами сережки в ушах Наташи, несмотря на ее прическу, открывавшую именно эти ее маленькие и красивые с сережками уши, и несмотря на модную юбку из однотонного японского кримплена и на светлую шерстяную кофточку, надетую поверх аккуратно и модно облегавшей шею водолазки), что Наташа была как будто женщиной из другого круга, которую Лия из жалости к ней, а точнее из потребности покровительства, распространенного на Западе и начавшего уже проникать в московскую жизнь, взялась опекать и выводить в люди. "Одной дуре некуда деть время и деньги, – цинично решил Стоцветов, подумав о Лии, как он обычно думал о ней, – а другой хочется приобщиться к тому, к чему приобщиться нельзя, но с чем надо родиться". Оторвав губы от Наташиной руки, он снова посмотрел на нее и при этом втором взгляде, несмотря на всю простоватость круглого Наташиного лица, почувствовал (по неуловимым как будто еще черточкам), что что-то сильное и умное скрывалось за ее робостью и смущением.
Стоцветов привык к обществу людей хитростных. Он привык к тому, что за каждым произнесенным словом (в этом обществе)
и каждым взглядом, кто на кого и как посмотрел, стояли определенные интересы, симпатии или антипатии вынужденных к совместной деятельности людей; он привык, что по этим взглядам всегда безошибочно можно было определить степень влиятельности тех или иных особ, с кем он собирался иметь дело. Он привык, что в женском обществе все основа-но точно так же на взаимных репликах и взглядах. Но он столкнулся теперь с тем, что Наташа была бесхитростной и не только не владела (пока еще) всеми теми приемами в обществе, в которое хотела вступить, но и не знала, что таковые есть; он понял это еще и по выражению лица Лии, перехватившей его взгляд, и неприятно в душе поморщился, словно его приглашали посмотреть, как будут на равных вводить овечку в клетку с львицами. "Из этого выйдет только то, что из нее сделают еще одну дуру", – подумал он о Наташе, отводя от нее глаза, чтобы скрыть свои мысли, тогда как Лия начала уже с улыбкой представлять ему ее.
XXXII
Перебросившись теми незначительными фразами с мужем и Стоцветовым, как это соответствовало приличию, Лия затем увела Наташу с собой на кухню и принялась готовить кофе (и яичницу с колбасой, чтобы, как обещала, накормить ужином ее), а мужчины, оставшиеся в комнате, опять заговорили о своем.
– Да, как твоя работа с восстановлением энергетических ресурсов Земли? – спросил Дружпиков, найдя, что теперь самое время было спросить Стоцветова об этом. – Ты все еще против закачки воды в отработапные скважины?
– И в отработанные и в действующие. В какие угодно, – с иронической усмешкой подтвердил Станислав. – Мы заполняем водой пространство, которое через определенный промежуток времени, скажем лет через сто или около этого, само собой заполнится нефтью. Земля живет, под толщей коры беспрерывно происходят процессы, и надо не противостоять им, а дать возможность естественно развиваться, – сказал он. Все только что занимавшее Стоцветова теперь не интересовало его. Он уже не помнил ни о Наташе, ни о том, что подумал о ней, а весь сосредоточился на этом главном, что составляло суть его теоретических изысканий, то ест г, работы, которую он считал законченной и искал, как пристроить ее. Но он не стал рассказывать Дружникову всего, что было в этой работе (из определенных профессиональных соображений, хотя и доверял ему), а ограничился лишь тем, что сказал о возможных положительных последствиях, если открытие будет признано и будут приняты по нему соответствующие меры. – Из-за наших сиюминутных интересов мы, в общем-то, лишаем человечество будущего.
– Но эти наши сиюминутные, извини, как ты назвал их, интересы – это интересы государства, интересы народа.
– Будто я забочусь о комарах, – с той же иронической усмешкой заметил Стоцветов. – Согласись, что и я тоже думаю о народе.
В это время на кухне между женщинами шел свой разговор.
– Ты знаешь, кто он? – говорила Лия, имея в виду Стоцветова. – Это известный ученый. Ты заметила, как он одет? На нем все заграничное. – Она стояла возле плиты в фартуке и по-домашнему была близка и понятна теперь Наташе. С той же легкостью, как она только что вела машину, с той же непринужденностью и легкостью, как отплясывала негритянский (с вульгарными телодвижениями) танец на вечере у Лусо, Лия делала теперь то обычное женское дело – разбивала яйца о край плиты и выливала их на сковородку, на которой шипели уже в масле кружки колбасы, – которое в прежнем представлении Наташи было несовместимо с ее образом.
По кухне распространилось тепло и запах еды, и что-то как будто приятное и забытое воскрешалось в памяти Наташи. Ей снова (и впервые после той страшной ночи, когда Арсений ломиком ударил по голове сына) казалось, что мир людских отношений прост и что вовсе не нужно каких-либо особых усилий, чтобы уютно чувствовать себя в нем. Она как будто поняла, что на той ступени жизни (высшей, как она думала), на которую она поднялась благодаря Арсению и на которой ей так хотелось удержаться теперь, когда с мужем было еще неопределенно все, – что на этой ступени жизни так же все человечно и просто, как и на той, на которой она была всегда, живя с отцом и матерью. Она смотрела на Лию и словно открывала для себя образец жизни; и образец этот был близок ей, так как она видела, что и она могла быть такой, как Лия. "Вот что нужно для Арсения", – думала Наташа, все более поддаваясь впечатлению, какое производила на нее Дружникова. После Тимонина, после особы с чашечкою кофе, вызвавшей ревность, после раскаяния и радости от раскаяния, что Наташа испытала в машине, пока ехала сюда (главное, после слов, сказанных себе, что никогда, никогда больше не позволит, чтобы чужие мужчины заглядывались на нее), она чувствовала себя так, будто и в самом деле все в душе ее очистилось, и она обновленным и ясным взглядом смотрела на Лию.
Ей нравилось, что все у Лии на кухне было подобрано в тон: и гарнитур, и кафель над газовой плитой и мойкой, и краска, и обои на стенах, и занавески на окнах, и абажур над лампой, и даже двери и косяки были выкрашены в тот же красный цвет, какой, как тень будто, лежал на всем, на что смотрела Наташа. Но более всего привлекало ее внимание окно, как оно было оформлено. Занавески на нем были необычного покроя (по фотоснимкам из какого-то иностранного журнала, как потом пояснила Лия). Они состояли как бы из двух линий – внутренней, что могла раздвигаться и задвигаться, и внешней, неподвижной, представлявшей как бы арку с бархатной красной бахромой. Все это было необычно и создавало определенный эффект, хотя шилось (как было вполне очевидно это) и крепилось над окном так же просто, как шились и крепились те обычные занавески, какие всегда висели в Наташином родительском доме и какие она готовилась повесить в своей новой квартире. Но она думала теперь, что не будет вешать те привычные, какие заказала в мастерской, а сделает эти, сколько бы ни стоило ей. Она обращала внимание и на то, как был поставлен буфет, подвешены полки, у какой стены располагался стол и что было на нем. Ей неудобно было (в то время как Лия говорила о Стоцветове) расспрашивать у нее, где она шила занавески и где можно купить подобный с красным пластиковым покрытием дверок кухонный гарнитур; но все внимание Наташи было направлено на то, чтобы запомнить, как было у Лии, и с таким же вкусом затем (и к удивлению Арсения) расставить все у себя. "Надо посмотреть еще, как в гостиной", думала она, с волнением открывая для себя ту незнакомую ей прежде прелесть заниматься домашними делами.
– Да, я тебе не сказала главного, – проговорила Лия, когда яичница с колбасой была готова и оставалось только разложить ее по тарелкам. – Он дважды был женат, и обе жены его умерли от родов, – то, что более всего интересовало женщин в Стоцветове, что интересовало всегда Лию и должно было заинтересовать Наташу, сказала она, невольно в каком-то таинственном будто свете представляя теперь Станислава. – Роковое что-то, – добавила она. – Но интересный мужчина, не правда ли?
Наташа, невнимательно до этого слушавшая ее и уловившая теперь только, что "дважды женат" и что "обе жены умерли от родов", с удивлением посмотрела на Лию.
– Как от родов? – спросила она.
– Как... Я не умирала, не знаю, но так говорят, – просто будто сказала она, но все с тем же загадочным выражением, по которому, однако, можно было понять, что она намекала на что-то. – Ну, идем? – берясь за передвижной столик, на котором стояло все, спросила она. И, уже не оборачиваясь на Наташу, покатила его в гостиную.
Оттого ли, что она только что была на людях, то есть в Доме журналистов; от нежности ли к Наташе, которую спасла, как опа думала, от Тимошша; от присутствия ли Стоцветова, которого всегда рада была видеть у себя, или просто оттого, что ей в этот вечер было так же хорошо, как ей хорошо было всегда, – Лия была в настроении и, выпив с мужчинами (и Наташей) вина, с аппетитом ела яичницу из старинной фарфоровой тарелки. Когда она смотрела на Наташу, смущавшуюся и поминутно красневшую отчего-то, и на Стоцветова, который тоже, казалось ей, был неестественно неловок в этот вечер, у нее явилось веселое желание соединить их. Она не знала, отчего ей пришло это желание. Уведя Наташу от Тимонина (с сознанием того, что сделала доброе дело), она решила подтолкнуть ее теперь к Стоцветову (с тем же будто чувством, что и это было тоже хорошо и нужно для чего-то). Она посадила их за столом так, что они постоянно должны были смотреть друг на друга, и в то время как Стоцветов смотрел на Наташу, первое впечатление простоватости, какое она произвела на него, заменялось в нем иным чувством, заставлявшим по-другому воспринимать ее. Простоватость ее казалась ему уже не простоватостью, а чем-то тем, из чего обычно складывается естественная красота предмета (как отшлифованный кусок гранита проигрывает иногда перед природной формой его). Стоцветова привлекала в Наташе именно эта неотшлифованность (то есть, в сущности, то, что бессознательно привлекало в ней и Арсения); ему казалось, что он как будто столкнулся с той целостностью (восприятия мира), какая давно уже растрачена в других (как в Лии и подобных ей), и он присматривался к Наташе, стараясь понять ее.
– Ох, Станислав, Станислав, – говорила Лия, замечая эти взгляды его. Когда же ты снова женишься, а? – И она всякий раз при этом вскидывала глаза на Наташу. – Говорят, индианкн необыкновенны, но уж больно тонки. Что тоже говорилось ею не без намека.
– При чем тут худоба, что за подход к делу! – разводя над тарелкою руки, шутливо вмешивался Григорий. – Сари через плечо, половина груди открыта... – Он был хорош тем, что, как всегда, не понимал жены, к чему та вела разговор, и чувствовал лишь по общему настроению, что можно сказать вольность, то есть глупость, которая должна рассмешить всех. Но глупость его не рассмешила никого. – А разрешат ли вообще жениться на индианке или нет? – уже серьезно спросил он, по улыбавшемуся лицу Стоцветова видя, что это если и не занимало, то, во всяком случае, могло занимать его.
– Ты что, собираешься бросить свою благоверную? – вопросом на вопрос ответил Стоцветов, делая вид, что не понимает ни Григория, ни Лию, а лишь поддерживает тот шутливый тон, какой предложили они. И он видел, как признательна была ему Наташа за то, что он щадил ее, – Хотите, я расскажу вам об Индии, – сказал он Наташе.
– Господи, у меня же слайды! – воскликнула Лия, вспомнив, для чего она пригласила Наташу (и забывая на время о той игре, которая, она чувствовала, не вполне удавалась ей). – Какое совпадение, господи, давайте смотреть слайды. Станислав, ты будешь комментировать. Гриша, отодвигай стол, неси экран, – сейчас же встав, начала распоряжаться она.
XXXIII
Показывать слайды гостям было новым, едва начавшим захватывать некоторые слои московской интеллигенции увлечением. На слайды приглашали друзей, показом слайдов заканчивались самые различные домашние застолья, и вечер считался неудавшимся, если на нем не потчевали гостей этим новшеством. Иногда это бывало интересно, иногда скучно, но всегда все досиживали до конца:
во-первых, из уважения к хозяину или хозяйке и, во-вторых, из того простого соображения, что неприлично считалось противопоставить свое мнение общественному и не похвалить новшество.
Григорий, как только Лия объявила о своем намерении, хотя он был хозяином, должным как будто потчевать гостей, неприятно поморщился, потому что в четвертый раз предстояло ему теперь смотреть эти индийские слайды. Он с неохотою отодвигал стол.
Так же с неохотою разворачивал экран на подставке и разговаривал при этом с Полем, высказывая ему недовольство, какого не смел высказать жене.
– А не пора ли нам на прогулку? – ласково говорил он псу. – Ну не виляй хвостом, не виляй, знаю, что ты понимаешь все.
– Может, я пойду, уже поздно, – робко попросила Наташа, выбрав минуту, когда было удобно сделать это.
– Но это же слайды. Индийские слайды! – изумилась Лия.
Все расселись в креслах перед экраном, свет был погашен, и Лия, оставшаяся за спинами сидевших, начала показывать то, что было, в сущности, никому не нужно, было всем в тягость, но чем она все же хотела угостить друзей, чтобы не обездолить их.
Первым на экране появилось изображение знаменитой на Востоке гробницы Тадж-Махал. Изображение было цветным и поражало своим великолепием. Станислав, которому было поручено комментировать и который сидел чуть сбоку и позади Наташи и хорошо видел при отраженном от экрана свете красивый овал ее головы и лица, с иронией, как ему удавалось все в этот вечер, особенно после появления женщин, рассказал, что он знал об этой жемчужине мусульманского зодчества (как он назвал гробницу).
Но подробности его были не о том, как строилась гробница потомком знаменитого Бабура для своей любимой (из гарема) жены; подробности были о другом – как этот потомок знаменитого Бабура, свергнутый одним из семи своих сыновей, был заточен в покой той самой бывшей любимой жены и в просвет, прорубленный в стене, до конца дней видел только эту гробницу.
– Какая жестокость, – сказала Лия, при всех прежних просмотрах любовавшаяся только видом Тадж-Махала. "Надо будет пересказать ей", подумала она о подруге, у которой брала слайды.
– Главное, по-моему, не в жестокости. Главное в любви, – возразил Стоцветов. – Любовь, как мы считаем, нематериальна, а вот пожалуйста, материальна. Застывшее великолепие. Возможно ли что-либо подобное в наше время?
– Нет, – сказал Григорий, которому тоже хотелось вступить в разговор.
– Так уж сразу и нет.
– Дело не в том, сразу или не сразу, во любви такой сейчас просто быть не может.
– А не смешиваем ли мы возможность любить с возможностью вот так монументально (и субъективно, что очень важно) запечатлеть нашу любовь?
– Но если не можем запечатлеть, то и чувства нет. Наследник Бабура ему делать нечего было, и он малейшее душевное движение возводил до высот, а мы, современники прогресса, можем ли мы при нашей неимоверной загруженности прислушиваться к своим чувствам, тем более возносить их до каких-то там высот?
Нам некогда оглянуться.
– Кому некогда, а кому и некуда деть себя.
– А материально?
– И тогда не всем было доступно это. – Стоцветов кивнул на все еще не убиравшееся с экрана изображение гробницы. – Но возвести храм для любимой – долг каждого мужчины. Да, да, – подтвердил он, невольно опять обращая внимание на красивый овал Наташиной головы, хорошо видный ему.
После Тадж-Махала показывались улицы Агры – городка, расположенного возле гробницы и возле Красного форта, построенного в свое время правителями края и разграбленного затем англичанами. Улицы эти отражали тот самый контраст между нищетой и богатством, о котором Лия, не придав значения словам, сказала Наташе, что "это прекрасно". Прекрасного же ничего не было, а были только полувысохшие рикши-велосипедисты и были торговые ряды с лавками и толкавшимся возле них озабоченным людом, и Лия поспешно перешла к тому, чем ей хотелось удивить всех и что она (как и подруга, у которой впервые смотрела эти слайды) оставила на завершение. Это были скульптурки голых мужчин и женщин, украшавшие фасад и стены какого-то древнего храма. Они были в тех неприличных позах, что нельзя было без определенного чувства стыда смотреть на них, хотя они имели очевидный культовый смысл. Смысла этого, разумеется, никто не знал, в чем он на самом деле заключался, но попытки объяснить его, сделанные было Лией и затем Стоцветовым, привели только к тому, что всем стало еще более неловко смотреть на эти совокупившиеся в неестественных позах фигурки. У Лии не хватало слов, чтобы то, что имело свое (и неприличное) название, передать в понятиях, которые пристойно было бы произнести вслух; точно так же и Стоцветову (при всем его умении вести любой разговор) пе хватало этих же слов, которые он мог бы сказать при Наташе. Он только заметил в шутку как бы, что, по его наблюдениям, то есть по произведениям литературы и искусства, на которые он сослался, и по программам телевизионных передач, распространенных на Западе, человечество будто задалось целью вернуться к этому культу; и он еще со скептической улыбкой, не видной никому в темноте, мысленно проговорил для себя, что болезнь эта незаметно проникает и в наше общество таким вот безобидным будто просмотром слайдов.
– Но что любопытно, – снова начал он, – там, у храма, это никого не удивляет.
– Давайте разденемся и будем ходить голыми – и через день, два, три у нас тоже никого и ничто не будет удивлять, – восторженно вставил Дружников, что он хотел подать как шутку, но что, к изумлению его, было принято Стоцветовым всерьез и оценено им.
– Так оно, в общем-то, и будет, ты прав. Но будет ли это эстетично? Мне кажется, что и те древние, кто создавал этот культ, и наши нынешние, кто усиленно стремится воскресить его под видом искусства, за какую бы раскованность ни выдавалось это, преследовали и преследуют одну цель: чтобы народы, как в теплой луже, барахтались в блудодействе и не видели за этим своим блудодейством, как в чьих-то руках скапливаются богатство и власть.
Мы изучаем подобные культы не с той стороны, с какой надо бы изучать их, – заключил он. – Одно дело красота человеческого тела и совсем другое – эти изображения. Ну, я думаю, достаточно, – сказал он, обернувшись к Лии (не потому, что кадры начали повторяться, как это показалось ему); он видел, что разговор был доведен до той точки, когда надо было прекращать его.
– Еще минуту, тут всего несколько штук, – попросила Лия, которой как хозяйке хотелось непременно довести все до конца.
– Нет, нет, всему есть мера, – ответил Стоцветов, относя свои слова и к просьбе Лии, и к возможности искусства, насколько дозволено в нем обращаться к изображениям подобного рода, и к просмотру слайдов вообще, и, наконец, ко всему этому вечеру, проведенному им у Дружниковых без всякой, как он думал, пользы для себя (и для дела). – Посидели, поговорили – пора и честь знать. – И он, когда был включен свет, посмотрел на Наташу, тоже заторопившуюся уходить. – Вы где живете? – спросил он у нее.
Минуту назад он не думал, что пойдет провожать ее, но теперь чувствовал, что нельзя было не сделать этого.
– Господи, Станислав, как хорошо, если ты сделаешь это. Она одна, проводи, – сейчас же подхватила Лия, с новым для нее интересом (после просмотра слайдов) включаясь в не законченную ею игру соединить их. – Он прекрасный человек, – шепнула она Наташе, прощаясь с ней. – Как я рада, что повидала тебя. Как я рада, – повторила она с тем вторым смыслом, какой хотела внушить Наташе. И, словно благословляя ее на что-то, прижалась своею щекой к раскрасневшейся и горевшей щеке Наташи.
XXXIV
– Ты поведешь Поля? Или ты уже прогуливал его? – как только закрыла за гостями дверь и вернулась в комнату, спросила Лия у мужа (тем будничным тоном, как она всегда спрашивала его об этом). – Ну вот и день прожит, затем сказала она, опускаясь в кресло, словно все для нее заключалось только в том, чтобы прожить день, то есть наполнить его тем содержанием, которое было бы в удовольствие и не в тягость, было бы той видимостью полезного дела (но не самим делом!), когда трудно бывает упрекнуть себя в чем-либо.
Кроме работы основной, где она, как научный сотрудник появлялась в середине дня, она успевала обежать десятки мест и услышать (и передать затем) десятки сплетен – кто, что и про кого сказал и что должно было последовать в результате этого; она не могла не быть в курсе тех дел (в кругу "своей Москвы"), от которых хотя и косвенно, но зависело и ее благополучие, и с чувством, что жизнь ее наполнена деятельностью, думала сейчас, улыбаясь, о Наташе, будто в чем-то хорошем, в чем давно уже собиралась помочь ей (после несчастья с ее мужем), помогла теперь.
– По-моему, Станислав влюбился в нее, ты слышишь? – в то время как Григорий уже надевал ошейник на пса, чтобы вести гулять его, сказала ему Лия. – Как же мало надо вам, мужчинам.
– Во-первых, ты, как всегда, преувеличиваешь, а во-вторых, не так уж и мало надо нам. – Ошейник был уже надет, и Дружников привычно и весело (и уже в который раз за этот вечер)
потрепал пса за шею. – Не так-то уж и мало, а? – повторил он. – Ну, я пошел, – сказал он, отключаясь от домашнего мира, в котором он был, и настраиваясь на другой, уличный, где, он знал, ожидали его в этот час друзья-собачники, как от шутливо называл их, для которых не было ничего приятнее, чем видеть своих сведенных вместе резвящихся псов.
В кедах, в спортивной одежде, в какой Григорий не позволил бы себе появиться ни в институте, ни где-либо еще на людях, он вышел из подъезда дома и вместе с Полем, натягивавшим поводок, направился в сквер, издали замечая (в полусумрачном освещении) знакомые фигуры инженеров и кандидатов наук, уже спустивших с поводков своих ньюфаундлендов и колли, и радуясь и спеша к ним. Для него это было лучшим завершением дня. Ни тяготившей научной работы, ни Стоцветова с его умными рассуждениями, под которые надо было подстраиваться, ни Лии, от беспрерывной суетной деятельности которой Григорий тоже, казалось ему, уставал, – ничего этого не существовало теперь уже, а были только друзья, которым ничего не нужно было от него, кроме разве одного – чтобы он посмотрел на их псов, полюбовался медалями на их ошейниках и похвалил удивительную выхоженностъ их ног, и от которых точно так же ничего не нужно было и Григорию, кроме того, что он мог пустить своего любимца Поля в стаю, где сейчас же видна была особенная породистость его. "От знаменитой Аскри. От Аскри Скринского", – говорил он сам и слышал, как говорили это другие: и жизнь казалась ему прекрасной и наполненной смыслом.
Лии, продолжавшей отдыхать в кресле, оставалось лишь принять душ и лечь в постель, посидев предварительно перед туалетным столиком с кремами и мазями, и в то время как она, устало поднявшись, принялась за этот свой привычный вечерний туалет, в сознании ее происходило точно то же, что и в сознании мужа:
ни Наташа, ни Стоцветов, ни вечер поэзии в Доме журналистов, из-за которого она так суетилась, чтобы попасть, ни разные другие события, занимавшие в течение дня и казавшиеся важными, уже не волновали ее, потому что не затрагивали тех главных интересов ее жизни – работы и отношений с мужем, – к которым, чтобы держалось все на уровне, она не то чтобы не прикладывала усилий, но просто ей не нужно было прикладывать их; жизнь ее была запущена и текла в тех определенных рамках, в каких, она знала, ничего не могло случиться с ней; она знала, что (по обстоятельствам связей) Григорий не мог изменить отношения к ней и что (по этим же обстоятельствам связей) у нее всегда будут работа, деньги и время, чтобы на свои удовольствия тратить его. Она спокойно смотрела на будущее и счастлива была не тем, что любила мужа и была любима им; она, в сущности не знала любви и счастлива и довольна была сознанием того, что жизнь ее стабильна и что есть силы, которые не допустят, чтобы нарушилась эта стабильность. Она встала под душ, чтобы смыть с себя пену шампуня; волосы ее были убраны под прозрачный целлофановый берет, и теплая вода, стекавшая по этому берету на лицо, плечи и спину, вызывала то приятное ощущепие жизни, когда ей хотелось сделать что-то особенно доброе, от чего было бы хорошо всем. Тело ее требовало материнства, и в минуту расслабленности (как теперь) она готова была согласиться на ребенка; но когда в спальной рубашке и халате принималась накладывать кремы на лицо перед зеркалом, уже не испытывала этого желания и вновь как бы становилась той современной (в понятии многих) женщиной, у которой голое тельце ребенка и пеленки с пятнами вызывают лишь отвращение, а не желание приложить руки. "Глупенькаяглупенькая, а хватило ума не забеременеть от Арсения, – в связи с только что пережитым самою Лией желанием иметь ребенка и новой решимостью не иметь его подумала она о Наташе. – С ее личиком, господи, с ее-то личиком..." И она улыбнулась, вспомнив взгляды Стоцветова, какие тот бросал на Наташу.
Но в то время как Лия заканчивала этот свой туалет и (день и вечер, в котором все было для нее лишь игрой, приносившей удовлетворение, а не трудом, после которого совсем иные мысли приходили бы в голову), в то время как Григорий, стоявший в окружении друзей-собачников, еще менее, чем жена, думал о прожитом дне (и вообще о жизни, какою он жил и считал настоящей, но какая была, в сущности, лишь праздным препровождением времени), Наташа, вышедшая со Стоцветовым на улицу и оказавшаяся с ним одна на безлюдном в этот час тротуаре, с ужасом поняла, как она была беззащитна, и уже не смущение, а страх перед этой своей беззащитностью охватил ее. Она молча и торопливо пошла впереди Стоцветова, каждое мгновение слыша его за собой и готовая сейчас же отстраниться, как только он протянет к ней руку. Она мысленно старалась вернуть себя к тому состоянию любви к Арсению, с которым она помнила, как легко и уверенно было ей; но она с изумлением чувствовала, что не было в ней этого прежнего состояния любви к мужу. Вместо этого состояния любви к нему (чем она жила прежде и что представлялось ей вечным)
она испытывала иное, новое и удивлявшее ее чувство. Она не то чтобы еще раз у Дружниковых поняла, что она привлекательна (она знала об этом и раньше), но она увидела (по взглядам Стоцветова, обращенным на нее, и его вниманию к ней), что в жизни было столько возможностей устроить себя и что она так поторопилась с Арсением, что ей жаль было, что она несвободна. То, что еще утром ей показалось бы странным, не только не было странным теперь, но, напротив, было так просто, так просто (не только подумать, но и сделать), что странным представлялось уже другое – как можно было осудить или что-то дурное увидеть в этом.
"Почему я не могу распорядиться своей жизнью? Если мне хорошо, значит, это хорошо вообще", – с ясностью, как она никогда не думала прежде, сказала она себе, все еще, однако, настороженно прислушиваясь к шагам Стоцветова и по-прежнему готовая решительно отстраниться от него, как только он протянет к ней руку.