444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Межа » Текст книги (страница 5)
Межа
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 23:30

Текст книги "Межа"


Автор книги: Анатолий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

Он повторял слова Епифаныча: «Детишки их живы остались» – и думал о детях, осиротевших в ту метельную ночь. Но тут же в нем возникала противоположная мысль, и он произносил ее:

– Только ли война и безотцовщина? А что толкает на преступления пожилых людей? Алчность, жажда наживы? Проклятое наследие капитализма? – Он усмехнулся, произнеся это. – Живуче же это наследие!

Он представил себе отечное лицо директора парфюмерного магазина, которого допрашивал на той неделе и который с удивлением воскликнул, что ничего не знал, что творилось у него в магазине, тогда как в столе Егора лежали документы, уличающие директора, – Егор представил себе его отечное старческое лицо и снова повторил: «Живуче же это наследие!» Но он видел, что так нельзя было объяснить все причины, и чувствовал, что запутывается. В конце концов он перестал думать об этом и полностью занялся «парфюмерным делом».

Дело было очень сложное, проходило по нему много разных людей, и Егор расследовал его кропотливо и вдумчиво. В минуты, когда он приступал к допросу, в нем самом рождалась та самая осторожность, которую он осуждал в действиях подполковника Богатенкова и майора Теплова, но эта, своя осторожность, представлялась ему и теперь верной и необходимой, а та, богатенковская, неоправданной, почти преступной.

Он перелистывал страницы дела, выписывал нужные вопросы и время от времени, теперь уже совершенно машинально, не вдумываясь в смысл произносимых слов, вполголоса повторял:

– Наследие, наследие…

VI

После летучки и после короткого разговора с Егором Ковалевым подполковник Богатенков отправился на совещание в управление милиции.

Совещание длилось недолго; уже в первом часу дня Богатенков был свободен. Вытирая платком мокрые от пота шею и лицо и спускаясь по ступенькам к ожидающей его машине, он неторопливо думал, как ему лучше распределить оставшееся время дня, поехать ли сразу в отделение, или сперва заглянуть к председателю райисполкома, который просил Богатенкова зайти, и к тому же у самого подполковника были кое-какие, правда, не очень срочные и не очень значительные – дела к председателю. Но Богатенкову не хотелось теперь ехать ни в исполком («После двух лучше, после двух председатель свободнее!»), ни к себе в отделение, – вечером с московским поездом прибывал его сын Николай, и это предстоящее событие сейчас, больше всего занимало подполковника. Его отцовское сердце, казалось, билось особенно часто, когда он думал о телеграмме от Николая. Она была не из Москвы, а из Белодворья, небольшого районного городка, который Богатенков старался представить себе и никак не мог этого сделать, и еще более не мог представить Федоровку, деревню, в которой работал Николай и до которой от Белодворья можно было добраться лишь на подводе или на попутной автомашине; но он не только не мог представить себе Белодворье и Федоровку, он также не мог представить себе и Николая: каков он теперь, не студент, а учитель сельской школы, хлебнувший самостоятельной жизни. Вопрос этот волновал Богатенкова, но, как и утром, во время летучки, и потом, когда разговаривал с Егором, да и теперь, спускаясь по ступенькам к ожидавшей внизу машине, он заглушал в себе это волнение.

Пряча влажный платок в карман и садясь в машину, он сказал шоферу:

– Давай, Павлик, к Андрейчиковой, а то мы так и не выберем время проведать ее.

Еще на прошлой неделе Богатенков собирался навестить ее; сейчас он вспомнил об этом, и потому, что никаких срочных дел у него не было в отделении, и можно было не торопиться к председателю райисполкома, он решил поехать именно к Андрейчиковой. Он не хотел теперь думать ни о чем, что могло бы отвлечь его от размышлений о сыне, и поездка к Андрейчиковой казалась ему как раз тем делом, совершить которое было необходимо и в то же время для совершения которого не требовалось большого напряжения сил. Но как только машина свернула с проспекта на узкую боковую улицу и он увидел те самые витрины с колбасами, сыром и булками, мимо которых тогда медленно двигалась похоронная процессия, и в этой процессии сразу же за гробом Андрейчикова шагал он, Богатенков, одетый в гражданский костюм, как только увидел шляпную и шляпного мастера за стеклянным окном, так же, как тогда, натягивавшего на колодку шляпу, – сразу же вспомнил процессию, себя, идущего за гробом, заплаканное лицо Андрейчиковой, черный платок, сползший на ее плечи, и белокурые волосы, взлохмаченные оттого, что она то и дело поправляла платок, и вспомнил ее плачущих детей, которых несли на руках, и музыку, надрывавшую душу, – и как только вспомнил все это, тут же почувствовал, что то, чего он хотел сегодня избежать, – душевного напряжения, – он не только не избежал, а, напротив, это напряжение все более усиливалось в нем, чем ближе он подъезжал к дому Андрейчиковой. Но он не мог и не хотел поворачивать назад; всякое отступление от раз принятого решения было противно ему. Он сидел молча, и лицо его было спокойно; после утомительного совещания, после небольшого, душного и тесного, наполненного разомлевшими от жары людьми конференц-зала, из которого Богатенков вышел усталый и потный, казалось, он наслаждался теперь прохладой, ветерком, врывавшимся в окна мчавшейся машины; но он не замечал этой прохлады и все более погружался в размышления.

Он вспомнил, что он сказал майору Теплову в ту ночь, сразу же, как только они вместе прибыли на Водопроводную и увидели лежавший на траве на обочине труп Андрейчикова, – он высказал тогда свое предположение, как был убит Андрейчиков, – и вспомнил, что предположение это оказалось верным.

«Андрейчиков шел, и Брага выскочил из-за дерева; выскочил, конечно, неожиданно и сразу же нанес удар…»

«Андрейчиков мог услышать шаги и оглянуться?»

«Именно».

«Но он не оглянулся вовремя».

«В этом-то все дело».

Хотя о покойнике не принято думать плохо и хотя Богатенков вовсе не собирался осуждать Андрейчикова, но, вспомнив этот разговор с майором Тепловым и еще другие слова, которые он тогда не высказал майору, а произнес для себя: «Шляпа! Раззява!» – вспомнив эти слова, он мысленно повторил их теперь, потому что и тогда и теперь обстоятельства убийства не представлялись ему исключительными, такими, при которых Андрейчиков не мог защититься, а, напротив, думалось, что, услышав за спиной шаги и вовремя оглянувшись, мог бы вполне отвести удар, мог бы даже не только защититься, но и задержать Брагу. Так думал Богатенков об Андрейчикове. Это утверждение было ему неприятно, он старался отыскать в памяти что-либо хорошее о своем, теперь покойном, сотруднике, но он никак не мог отойти от своего утверждения, которое все более представлялось ему верным.

«Да, он растяпа, – снова и снова говорил себе Богатенков, размышляя об Андрейчикове, – он не мог служить в милиции. Но кто-то же принимал его на эту работу? И я видел, каков он, и держал, и не перевоспитывал, и не уволил».

Он подумал и о причинах убийства и вспомнил пустую кобуру, которая была снята с пояса Андрейчикова, и вызывающие ответы Браги на допросе, и то, как подергивались щеки на его сухом и морщинистом лице, когда он произносил: «Наганчик нужен был, начальник». Но ни картина допроса, ни вспомнившийся ночной разговор на обочине с майором Тепловым не были тем первостепенным, что давно уже тревожило Богатенкова; то, как относилось к нему начальство до того, как на Водопроводной произошло убийство, и как оно относилось к нему теперь, после того, как совершилось убийство, – это изменившееся отношение к нему казалось ему сейчас главной причиной его мучительных раздумий. Вместе с тем как ему было жаль Андрейчикова и он сознавал в глубине души, что должен был решиться на самую крайнюю меру – уволить Андрейчикова, чтобы предупредить несчастье («Но спасло ли бы это? Только ли в этом причина?» – в то же время с сомнением спрашивал себя он), – он не мог признать себя виноватым, и потому странным казалось Богатенкову это изменившееся к нему отношение начальства. Он знал, что в областном управлении и в городском распространилось о нем мнение, будто он уже стар, будто уже не обладает нужным чувством оперативности и не может руководить таким большим и шумным, находящимся у базара, отделением; прямо об этом никто не говорил, ни полковник Потапов, непосредственный начальник Богатенкова, ни полковник Ядринцев из областного управления, от которого также многое зависело, но то, как они, встречаясь с Богатенковым и принимая его, разговаривали с ним и как, прощаясь и пожимая руку, старались не смотреть ему в глаза, и Богатенков видел это, и то, что майора Теплова недавно вызвали в отдел кадров, а потом на прием к комиссару, и особенно то, что майор Теплов, вернувшись от комиссара, не сказал, зачем вызывали его, – все это, встававшее сейчас в памяти Богатенкова, было как раз тем тяжелым и неприятным, о чем ему более всего не хотелось думать, но он уже не мог избавиться от охвативших его мыслей. Пока машина, останавливаясь на перекрестках у светофоров и вновь набирая скорость, мчалась по улице, он вспоминал подробности сегодняшнего дня: утром майор Теплов, войдя перед самой летучкой в кабинет и едва поздоровавшись, сразу же спросил: «К Потапову не вызывали?» И сам вопрос и тон, каким он был задан, неприятно поразили Богатенкова, и он старался представить себе лицо Теплова в тот миг, когда он задавал этот вопрос. Позднее, сидя на совещании в душном конференц-зале, он услышал, как кто-то за спиной, ясно называя его фамилию, прошептал: «Снимают», – и это было оскорбительным, но Богатенков не обернулся и теперь старался вспомнить, кому мог принадлежать этот шепот. Когда уже выходили из конференц-зала, опять услышал за спиной: «Он?», – и через мгновение снова: «Он», – но на этот раз Богатенков обернулся и увидел обращенные на него взгляды двух малознакомых ему сотрудников управления. В их взглядах был все тот же намек: «Снимают». Богатенков представил себе кабинет Ядринцева, длинный и не очень светлый, и двух полковников, Потапова и самого Ядринцева, на диване, обитом красной кожей, представил себе их так, будто они сейчас, в эту самую минуту, сидели на том диване, – он видел, как после совещания Ядринцев, взяв под локоть Потапова, повел его в свой кабинет, и разговаривали о нем, Богатенкове. Он даже попытался мысленно произнести то, что они могли говорить теперь о нем:

«Что ты думаешь насчет начальника пятого?»

«Стар».

«Да, да, хотя работник он в общем…»

«В общем, конечно, но то, что на Водопроводной…»

«Да, то, что на Водопроводной…»

Может быть, Потапов и Ядринцев говорили совсем о другом, может быть, Потапов давно уже уехал в свое управление, но Богатенков представлял теперь их именно так, сидящими на диване и разговаривающими о нем, и думать об этом было тяжело. О том, что произошло на Водопроводной, он имел свое определенное и, как ему казалось, совершенно правильное суждение. Ошибка его заключалась лишь в том, что он не разглядел вовремя Андрейчикова и не предложил уволить его. Он вспомнил о сегодняшней летучке и о реплике следователя Ковалева. Богатенков точно знал, в чем его упрекал молодой следователь, и мог легко доказать ему, что тот неправ, и намеревался сделать это, вызвав его в кабинет, но не сделал лишь потому, что собирался на совещание и не было времени, и еще потому, что не хотел сегодня, когда приезжал сын, думать ни о чем другом, кроме сына. Но если он мог легко доказать молодому следователю, в чем тот ошибался, он ничего не мог даже мысленно возразить теперь ни полковнику Потапову, ни полковнику Ядринцеву, потому что не знал, в чем им надо было возражать. Они пока еще ничего не говорили ему, все как будто пока оставалось по-прежнему, но Богатенков видел, что ему уже не доверяют, как прежде, не выслушивают его предложений, не советуются с ним. «Они еще не разобрались, – думал он, – и должны будут разобраться и разберутся еще, потому что – как же иначе?» Он так представлял себе происходящее: кто-то сказал, что он, Богатенков, стар, что уже нет в нем нужной оперативности («Трудно даже установить теперь, кто сказал первым. Может быть, Теплов? И наверняка Теплов», – полагал он), и уже поползло это мнение сначала вверх по инстанциям, затем с верхних инстанций спустилось вниз и пошло гулять по кабинетам и коридорам управления, и хотя никто не мог ни в чем упрекнуть его, Богатенкова, и более того, все понимали, что такое убийство, как на Водопроводной, могло произойти в любом конце города, на территории любого отделения, и никто предвидеть этого не смог бы, но мнение о нем, начальнике пятого отделения, уже есть, и все высказывают его друг другу и верят в то, что говорят истину.

Богатенков чувствовал растерянность перед тем, что совершалось вокруг него; ему жаль было Андрейчикова, но так же жаль было и себя; теперь, в машине, он особенно испытывал это чувство растерянности.

В таком подавленном состоянии он вышел из остановившейся машины и направился к подъезду четырехэтажного дома, в котором жила Андрейчикова.

Как только Богатенков вошел в подъезд, он сразу же вспомнил все, что происходило здесь в день похорон. Вот так же на машине он подъехал тогда к дому; когда он поднимался по лестнице, гроб уже выносили, и вверху раздавались негромкие возгласы: «Легче! Осторожнее! Вот, вот, так…», – и было слышно тяжелое дыхание людей, с трудом, как видно, проносивших гроб через тесную прихожую, и слышался плач и звуки приближавшихся шагов. Богатенков прислонился спиной к стене, пропуская мимо себя по лестничной клетке несущих огромный, обтянутый красным ситцем гроб. Сейчас, стоя в прихожей, вытирая о тряпку ноги и кивком головы отвечая на приглашение Андрейчиковой пройти в комнату, он в то же время окинул взглядом уже знакомую ему узкую и тесную прихожую: на стене еще не были заделаны царапины, возле дверного косяка виднелось серое пятно на месте отбитой тогда углом гроба штукатурки, и это еще сильнее напомнило Богатенкову о том, что происходило здесь в тот день. Он прошел в комнату, стараясь не думать о событиях того дня и все же думая именно о тех событиях, но чувство, которое возникло в нем теперь, не было неожиданным для него: он испытывал жалость не к вдове Андрейчиковой, пододвигавшей в эту минуту к нему стул и смахивавшей снятым с себя фартуком хлебные крошки с этого стула, а испытывал жалость к себе. Он еще не успел как следует рассмотреть Андрейчикову. Он заметил пока лишь, что она смущена его появлением, не знает, что сказать, как угодить ему, бывшему начальнику ее мужа; и еще заметил: она вовсе не нуждается ни в каких утешениях, горе свое уже пережила, смирилась с вдовьей судьбой и до приезда его, Богатенкова, была спокойна, занималась своим обычным домашним делом, а приезд его, напротив, только взволновал и напомнил ей о ее горе. Он заметил и то, что она была в фартуке, который держала теперь в руках, и что руки ее были чуть розовые и вспухшие от воды, заметил это еще в прихожей, когда она взяла у него фуражку, чтобы повесить, и там же, в прихожей, уловил запах намоченного и намыленного белья. Он подумал, что, пожалуй, приехал напрасно и некстати и лишь оторвал ее от дел.

Усаживаясь на пододвинутый стул, он спросил:

– Разве у вас одна комната?

– Одна.

– А кухня отдельная?

– Отдельная. И ванная и горячая вода, – добавила сна и произнесла это, указывая рукой на дверь, ведущую в прихожую, и на видневшуюся там другую дверь, за которой, очевидно, и была ванная.

– Ну, а детишек, я вижу, уже устроили?

– Устроила, – сказала Андрейчикова, присаживаясь на край стула, стоявшего возле стола. Она улыбнулась, как только, отвечая Богатенкову, заговорила о детях: – Мишу, так того сразу же приняли в садик, спасибо вам, Емельян Захарович. А Оленьку, так она сегодня только первый день. Она в яслях, а в яслях был карантин.

Улыбка Андрейчиковой вызвала у Богатенкова двойное чувство. Он с трудом понимал, что обрадовало ее, и сама радость представлялась ему теперь неуместной, и он, осуждая ее за это, вспомнил, какое впечатление произвела на него Андрейчикова в день похорон, когда он впервые увидел ее, – хотя тогда она плакала и была так слаба, что ее поддерживали под руки, но чуть взлохмаченные белокурые волосы придавали лицу иной, не совсем траурный оттенок; это странное, возникшее тогда у Богатенкова чувство сейчас снова охватывало его. Но вместе с этим так же, как тогда, лицо Андрейчиковой напоминало ему другую женщину, его жену Софью, погибшую двадцать лет назад, зимой сорок второго года во время эвакуации, – теперь, вглядываясь в Андрейчикову, он все яснее видел это сходство; это второе, возникшее сразу же за первым чувство так быстро нарастало в нем, что через минуту он уже думал только об этом, все сильнее поражаясь замеченному сходству и все более находя в лице Андрейчиковой знакомые и близкие ему черты другой женщины. Но он подавил в себе вспыхнувшее волнение и, продолжая разговаривать с Андрейчиковой о детях, старался уже не смотреть на нее.

– Сколько вашему старшему?

– Мише? Шесть.

– А дочери?

– Оленьке? В мае третий пошел. В деревню к бабушке забирали, да я как-то не решилась.

– Почему?

– Ну, как вам сказать?.. – Она обернулась и взглянула на детские кроватки, стоявшие у стены; они были застелены старыми, выцветшими ватными одеялками.

– Там ваши родные или его?

Богатенков тоже взглянул на детские кроватки, стоявшие у стены, и потом взглянул на красный комод с медными ручками на ящиках, на зеркало, подвешенное над комодом, на тюлевую занавеску, прикрывавшую половину окна. В день похорон он всего лишь несколько минут находился в этой комнате и почти ничего не успел разглядеть, но он отлично помнил, что все ему тогда показалось здесь бедным, убогим, особенно огромный самодельный стол, на котором стоял гроб, – этот стол теперь был накрыт голубоватой льняной скатертью и выглядел совершенно по-другому, и толстые, плохо покрашенные ножки стола, особенно выделявшиеся тогда своей неуклюжестью, теперь были спрятаны за свисающими краями скатерти. Но, несмотря на то, что Богатенков видел сейчас все по-иному и убранство комнаты и обстановка не представлялись ему убогими, все же ему было больно глядеть на то, на что он смотрел, и жалость к Андрейчиковой, исчезнувшая было вначале, когда он только вошел в прихожую, опять поднялась в нем.

– Ваши родные или его? – повторил Богатенков.

– И мои и его.

– В одной деревне?

– Нет, не в одной, в соседних.

– А родные не зовут вас к себе, в деревню?

Говоря это, он опять посмотрел на Андрейчикову. Вместе с тем, как он снова был поражен необычным и, как ему показалось теперь, особенно близким сходством ее лица с лицом погибшей жены, вместе с тем, как вид Андрейчиковой, зачесанные назад светлые волосы, – такие же волосы были и у Софьи, и она так же зачесывала их назад, ровно, без пробора, – ее глаза, смотревшие на него прямо, открыто, шевельнувшиеся и неожиданно застывшие в чуть приметной улыбке губы, – точно так же улыбалась и Софья, когда разговаривала с ним, – вместе со всем этим, что сейчас снова поразило Богатенкова, он заметил и то, что Андрейчикова была недовольна, что разговор зашел о деревне. Он заметил это особенно по тому, как она, отвечая на его вопрос, с усмешкой произнесла: «Родные?.. Зовут?..» – и, смутившись и покраснев, очевидно, оттого, что открыла перед незнакомым человеком свою, понятную только ей неприязнь к родным, но, несмотря на это смущение, добавила все с той же усмешкой: «Нет, если бы даже позвали, не пойду» – и, опустив голову, принялась мять и комкать в руках фартук. Он хотел спросить: «Почему?» – но, поняв, что она все равно не ответит ему и что новый вопрос будет еще неприятнее ей, чем тот, который он только что задал, заговорил о другом.

– Кстати, как с пенсией, установили?

– Пенсию дали, спасибо.

– Теперь вам остается только устроиться на работу.

– Да, но куда? Ходила на швейную фабрику, я ведь, Емельян Захарович, немного шью, для себя. – И на лице ее, когда она говорила эти слова, опять появилась, правда, теперь еле-еле заметная, улыбка, но эта улыбка исчезла сразу же, как только она начала рассказывать о том, как принял ее начальник отдела кадров швейной фабрики: – Не спросил ни фамилии, ничего: «На какую работу?» – «Швеей». – «Ничего нет. Зайдите через месяц-полтора». Ждать полтора месяца…

– Вы на какой фабрике были: на первой швейной или на второй?

– Даже не знаю, Емельян Захарович. На той, что возле товарной станции.

– Значит, на первой. Да, – подтвердил он, вспомнив, что как раз на той швейной фабрике, что возле товарной станции, прокуратура сейчас расследует крупное дело о хищении, в котором замешано много людей: и вахтеры, и закройщики, и даже, как говорили, главный инженер фабрики. «Потому и встретили так Андрейчикову», – подумал он, но не высказал ей это; опять взглянув на нее и заметив в ее все так же открыто и прямо смотревших на него глазах тревогу, он снова почувствовал жалость к ней: – Вы вот что, Мария Викентьевна, – он вспомнил ее отчество и назвал наконец по имени и отчеству, – вы зайдите ко мне завтра, я кое с кем поговорю насчет вашей работы на швейной. Думаю, все уладим.

– Когда зайти?

– Лучше после обеда, во второй половине.

– Хорошо.

– Ну, мне пора, – сказал Богатенков, поднимаясь и собираясь уходить.

Он протянул было руку, чтобы попрощаться, вполне убежденный в том, что сделал все, что мог и что нужно, но, окинув прощальным взглядом комнату и увидев детские кроватки у стены, застеленные выцветшими ватными одеялками, и внимательно посмотрев на эти одеялки, увидев все, на что ему было больно смотреть, и увидев на фоне кроваток стоявшую Андрейчикову и заметив, что платье на ней такое же выцветшее и заштопанное, как и одеялки, почувствовал, что не может уйти просто так, только простившись; неожиданно для себя и еще более неожиданно для Андрейчиковой он достал из кармана все деньги, какие были теперь при нем, и, положив их на стол, проговорил:

– Да, чуть не забыл, это от коллектива.

– Что вы!

– Берите, вам они сейчас очень нужны. До свидания.

Сказав это, он повернулся и зашагал к выходу; он уже не слышал, как произнесла Андрейчикова: «Спасибо», – и не видел, как тем же самым фартуком, который держала в руках, вытерла покатившиеся по щекам слезы, – он теперь был так возбужден и так чувствовал себя виноватым перед этой женщиной, что уже не мог воспринимать ничего, кроме этого охватившего его мучительного чувства. Он надел фуражку, но, прежде чем выйти из прихожей, обернулся и еще раз посмотрел на Андрейчикову. Он сказал только самое обязательное:

– До свидания, Мария Викентьевна.

Сразу же от Андрейчиковой Богатенков поехал на швейную фабрику. Ему хотелось теперь же, не откладывая, уладить все, и он только обдумывал, как и с кем ему лучше поговорить на фабрике – с секретарем партийного комитета или с директором; ни того, ни другого он лично не знал, и потому разговор представлялся ему сложным.

В первую минуту, как только он приехал на фабрику – это была вторая швейная фабрика – и как только ему сказали, что и директора и секретаря партийного комитета нет, что их вызвали в трест и что вернутся они лишь часам к четырем, не раньше, а что принять его может только главный инженер, Богатенков был огорчен; но когда спустя четверть часа он вышел из кабинета главного инженера и, усевшись в машину, поехал наконец к себе в отделение, он был вполне доволен, что разговаривал именно с главным инженером.

«Она умеет шить?»

«Говорила, да».

«Это уже лучше. Что ж, присылайте ее прямо ко мне, мы сделаем так: зачислим ее в бельевой цех, прикрепим недельки на две к лучшей мастерице, пусть оглядится, подучится, а потом и на самостоятельную работу».

Все время, пока машина мчалась по проспекту и затем, обогнув базарную площадь и свернув за угол высокого серого здания, тихо подкатывала к главному подъезду отделения, Богатенков, довольный собой, довольный, главное, не тем, что ему так легко удалось уладить дело, а тем, что сам он наконец выбрал время и съездил и к Андрейчиковой и на фабрику, думал о только что состоявшемся разговоре с главным инженером. Разговор этот казался Богатенкову настолько приятным и так повышал настроение, что мучительные раздумья, которые охватывали его утром, после совещания в управлении, услышанные и теперь снова всплывшие в памяти слова: «Этого снимают», – прозвучавшие тогда особенно оскорбительно; и изменившееся отношение к нему Потапова и Ядринцева, и что вопрос о его смещении, как он полагал, был уже решен и теперь подыскивают ему место полегче, – все это, час назад омрачавшее и волновавшее его, теперь представлялось отдаленным, второстепенным и почти не относящимся к нему делом.

Когда он вошел в отделение и встретился в коридоре с майором Тепловым, он не ощутил, как утром, настороженности к этому человеку; напротив, приветливее, чем обычно, сказал майору:

– Зайдите, Владимир Василич.

В кабинете, усадив майора в кресло, Богатенков принялся рассказывать ему о том, как проходило совещание, кто и о чем говорил и что было важным из того, что говорилось, что нужно было теперь учесть в дальнейшей работе отделения; Теплов почти не слушал его; но Богатенков не сразу заметил, что Теплов не слушал, что его занимали свои мысли и что те, свои, мысли были для него, очевидно, более важными, чем то, о чем говорил Богатенков. Только после того, как майор неожиданно и некстати, как раз в тот момент, когда Богатенков уже начал говорить о поездке к Андрейчиковой и на швейную фабрику, спросил: «Потапов был на совещании?» – и через минуту, так и не дав Богатенкову докончить, снова спросил: «Вы говорили с ним?», – только после этого, внимательно посмотрев на майора и встретившись с его выжидательным взглядом и поняв этот взгляд, Богатенков почувствовал, что все то, что час назад омрачало и волновало его, вовсе не было ни отдаленным, ни второстепенным.

Несколько секунд оба, и майор Теплов и подполковник Богатенков, молча смотрели друг на друга; майор ждал, что скажет Богатенков, и ожидание его было более нетерпеливым и раздраженным, потому что он, как видно, полагал, что приказ об освобождении Богатенкова уже подписан (тем же приказом, вторым параграфом, он, майор Теплов, очевидно, будет назначен начальником отделения). Богатенков же, глядя на Теплова и видя его выжидательный взгляд и понимая этот взгляд, вовсе не собирался ни спрашивать, ни отвечать; он вспомнил, каким исполнительным и внимательным был Теплов полгода назад, когда ожидал присвоения очередного звания и от Богатенкова зависело, какую дать ему характеристику, Богатенков написал тогда положительную, но сейчас он думал не о характеристике, а именно о том, каким был тогда Теплов.

Майор встал и, отвернувшись от Богатенкова и взглянув в окно, сказал:

– Пожалуй, пойду, ждут там.

– Идите.

«Может быть, позвонить Потапову и узнать?» – сам себя спросил Богатенков, оставшись в кабинете один; но он не стал звонить Потапову; он решил завтра же съездить в управление и поговорить с полковником и подумал, что будет говорить: не спросит, «смещают» или «не смещают», а скажет, что распространилось такое мнение, будто «смещают», и это мешает работать. Но хотя Богатенков и подумал так, и это, как ему казалось, было самое верное, что он мог теперь сделать, все же то, что в управлении, ничего не сказав ему и ни о чем не спросив его, а прислушавшись лишь к мнению, решили его судьбу, было обидно. Он повторял себе: «Что они?!» – впервые чувствуя растерянность перед тем, что, как казалось ему, совершалось вокруг него и что он особенно видел и чувствовал теперь.

Он уехал из отделения раньше обычного: и потому, что не обедал и хотел есть, и потому, что надо было еще приготовиться к встрече сына и успеть на вокзал.

VII

Егор Ковалев не знал, что на том самом кладбище, на разъезде, о котором рассказывал ему старый стрелочник Епифаныч, среди других могил, обнесенных оградками и неогороженных, есть могила жены подполковника Богатенкова, что в ту буранную ночь сорок второго года она приехала с эшелоном эвакуированных, выгрузилась из теплушки на снег и, укутывая одеялом трехлетнего сына Николая, стояла с заветренной стороны избы в туфельках, в тоненьких чулках, грелась в избе и снова выходила на мороз, как все, окружавшие ее; с первым обозом она отправила Николая в Криводолку, а сама, поехав со вторым обозом, замерзла в степи, и нашли ее, окоченевшую и запорошенную снегом, под опрокинутыми санями бычковской председательши. Богатенков же не знал того, что следователь Ковалев, сотрудник его отделения, родился и вырос как раз на том разъезде, под Талейском, где была похоронена жена, что история этого большого кладбища на косогоре, возле четырех разъездовских домиков, была так же известна Егору, как и Богатенкову, хотя Богатенков всего дважды ездил туда: первый раз – сразу же после войны, когда приезжал в Криводолку за сыном и тогда же из Криводолки ходил на кладбище и установил оградку вокруг могилы; и второй раз перед самым назначением в милицию – лет шесть назад, в конце лета, уже вместе со взрослым сыном, и ночевал тогда у Егоровой матери, путевой обходчицы (Егора в то время дома не было: он сдавал вступительные экзамены в университет), и вместе с нею и Николаем ходил на кладбище, а потом сидел на скамейке перед избой, смотрел на проносившиеся составы, пассажирские, товарняки, наливные, на тихий и спокойный степной закат, на железную дорогу, разрезавшую холмы и уходившую к уже сумеречному горизонту, и то особенное ощущение огромности мира, которое человек испытывает в степи, охватывало его. Богатенков отлично помнил тот вечер. Одна за одной прошли мимо него по тропинке коровы, возвращавшиеся с пастьбы, и маленький, лет семи, мальчик, светловолосый и конопатый, прошагал вслед за коровами, волоча за собой самодельный веревочный кнут; потом было слышно, как под навесом Прасковья Григорьевна – так звали мать Егора – доила корову и струи молока со звоном ударялись о днище ведра; и запах этого молока, только что процеженного и еще теплого, налитого в крынку и поданного на ужин, и долетавший со двора запах кизячного дыма, и ломти черствого, привозного из Талейска хлеба, и клеенка, старая и изрезанная ножом, на которой лежали эти черствые ломти хлеба, и то, что Прасковья Григорьевна отказалась от денег, которые Богатенков предложил ей за ночлег, за молоко и хлеб, – и это тогда растрогало Богатенкова; и то, что Прасковья Григорьевна обещала Богатенкову следить за могилой его жены, и как она говорила об этом, и ее слова: «А мой вот лежит в Белоруссии, под Озаричами, может, и за его могилой кто-нибудь ухаживает», – все это Богатенков хранил в своей памяти так же бережно, как хранил многие события, и радостные и горестные, которые пришлось ему пережить за свои пятьдесят лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю