444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Межа » Текст книги (страница 23)
Межа
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 23:30

Текст книги "Межа"


Автор книги: Анатолий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Богатенков помнил, как Федор Степанович с минуту напряженно и внимательно смотрел на него, будто выбирал, что говорить: или то, что он действительно думал о Николае и обо всем, что случилось, или отделаться просто общими фразами.

«Ну что ж, – наконец произнес он. – Что я могу сказать? Был пожар, был взрыв – это вам известно. А кинулся ваш сын в огонь за рукописью. Его держали, не пускали, но он вырвался, и тут… все произошло. Я его на руках вынес, он был в очень тяжелом состоянии. А сейчас он в Белодворье, в больнице, мы все время следим за ним: и школа и я. Когда, знаете, позвонили мне, что нужна кровь для вашего сына, тут в полчаса целая машина людей собралась, поехали в Белодворье, не пожалели – вот отношение к вашему сыну. Люди у нас хорошие, душевные. И мне, поверьте, самому странно, как жил среди нас этот Минаев. Да и какой он крестьянин, давно уже не крестьянин – предприниматель, которому только разворота нет! И все мы ходили рядом с ним и ничего не замечали!.. Да, о вашем сыне: я только что разговаривал с главным врачом…»

«Я был в больнице, знаю».

«О» поправляется, хотя еще…»

«…плох».

«Получить такие ожоги… Нужно время, чтобы снова встать на ноги».

«А как он жил здесь?»

«Как жил, что тут я могу сказать вам? Хотя в общем-то надо бы побольше и поглубже интересоваться и работой и, может быть, даже жизнью каждого в отдельности. Ваш сын был очень спокойным человеком, в школе о нем отзывались всегда хорошо, я уже говорил вам. А что был он на квартире у истопника, у этого Минаева, – тут мы недосмотрели. Так опять же кто знал, что этот Минаев хранит у себя в подполе оружие и патроны? Ну, ворчал, был недоволен, но чтобы так!.. Этого, конечно, никто не знал. Да и другое: куда бы мы поместили вашего сына? Квартир у нас нет, вернее, не было. Вот сейчас закладываем два дома для школы и будем обеспечивать».

Прежде чем уехать из Федоровки, Богатенков еще побывал в школе и разговаривал с директором, а затем стоял у пепелища сгоревшей минаевской избы. Рядом с ним стоял подъехавший сюда же на рессорке Федор Степанович.

О чем говорил Федор Степанович и о чем говорил сам Богатенков, пока стояли у пепелища, он не все запомнил; он и теперь не старался восстановить подробности разговора; лишь так же, как тогда, он слышал за спиной голос Федора Степановича, и слова, которые произносил тот, и свои мысли – все это как будто сливалось теперь в одно стройное, понятное Богатенкову и пережитое им течение жизни. Ему ясен был старик Минаев, ясен близостью и схожестью с Лебедевым, которого раскулачивали в свое время в Нижней Рыковке и которого хорошо помнил Богатенков. «Мне не нужно растолковывать, кто такой Минаев, мне ясно все, – говорил он себе сейчас, сидя в глубоком кожаном кресле. – Но как он (он имел в виду сына) не мог увидеть и не мог сразу понять это? Ведь я-то знал, я-то мог ему рассказать прежде, давно, в детстве, я должен был раскрыть ему сложность жизни, борьбы, но не сделал это. А теперь он открыл сам, но какой ценой, какой ценой!» – повторял он. Он видел перед собой груду кирпича и штукатурки – все, что осталось от русской печи, когда-то стоявшей посередине минаевской избы, видел золу, головешки, обугленные и недогоревшие бревна, разбросанные взрывом, и вся эта картина, как и в минуту, в Федоровке, когда он смотрел на нее, вызывала в нем теперь душевную боль, какая всегда мучительнее и сильнее, чем физическая, угнетает человека. Но как ни было ему тяжело – и там, в Федоровке, и теперь, в номере гостиницы, – он все время старался как бы войти в жизнь Николая и оттуда, изнутри, понять смысл происшедшего; он представлял минаевскую избу с тусклой под потолком лампочкой, с накрытым клеенкой столом, лавкой, кроватью, печью, и долгие зимние вечера, как они тянулись для Николая, – теперь как бы тянулись для него; заснеженные деревенские избы, сугробы от плетней через улицу, как они производили впечатление на Николая, – производили это же впечатление на Богатенкова, рисовавшего себе в воображении зимнюю Федоровку. «Потемну в школу, потемну из школы, – думал он, – а потом теплая деревянная изба, и тут тебе, под боком, искать не надо, старик страдалец с этаким колоритным мужицким говорком, с этакой видимой мужицкой мудростью и простотою, дескать, это не так да то не так да не этак, а у самого в подполе гранаты, патроны и винтовки еще со времен гражданской…» Он проникался чувством и мыслями, какими, как ему казалось, жил Николай, и чувствовал себя подавленным, так как видел, что, кроме всех иных известных и неизвестных ему обстоятельств, он сам был повинен в том, что случилось с Николаем.

«Его письма, вот когда все началось, – говорил он себе, когда уезжал из Федоровки. – И ведь я чувствовал, знал и ничего не предпринял».

Он сидел в глубоком кожаном кресле всего несколько минут, но ему казалось, что он сидит долго, и за это время он успел не раз взглянуть на часы.

«Что же они не соединяют? – подумал он о заказанном междугородном телефонном разговоре. – Надо поторопить их».

Он встал и направился к дежурной.

– Дадут, не волнуйтесь, – сказала дежурная, глядя на усталое лицо Богатенкова. – Вы отдыхайте, я позову вас.

– Да, да, я буду в номере.

Вернувшись в номер, он уже не сел в кресло, а, заложив по привычке руки за спину, принялся медленно прохаживаться вдоль стола, вновь погружаясь в прерванные размышления. Лицо его было мрачным, время от времени он поднимал руку и ладонью проводил по шершавой, не бритой со вчерашнего утра щеке и подбородку, как он делал это обычно, когда хотел скрыть от кого-нибудь свое волнение.

«Что же они не дают?» – через минуту спохватившись, снова проговорил он и опять направился в коридор, к дежурной.

– Может быть, перезаказать по срочному? – спросила дежурная, видя беспокойство подполковника и чувствуя, что, должно быть, что-то очень важное волнует его.

– Да, пожалуйста, – ответил Богатенков и присел на стоявший тут же в коридоре стул.

XIII

Между Шурой и Егором было решено после того, как они вечером побывали у Даши и увидели ее ослабевшей, расстроенной и совершенно растерявшейся от горя, что Егор поедет сопровождать ее до Белодворья. Когда Шура сказала об этом Даше, та в ответ написала на бумажке: «Я вам очень благодарна. И Емельян будет благодарен. Расходы мы берем на себя. Пожалуйста, не возражайте». Пока Шура с Егором читали эту записку, Даша достала деньги на билет и протянула их Егору, глядя на него своими красивыми и печальными теперь глазами. Всю нижнюю часть лица, как всегда, она прикрывала концом накинутого на плечи темного шарфа, и между этим темным шарфом и гладко причесанными назад волосами были видны лоб и глаза, молчаливо говорившие Егору: «Берите, чего же вы?»

– Что вы, – возразила Шура, смущаясь и оглядываясь на Егора. – Вам же самим…

«Пожалуйста», – просили глаза Даши.

– Вы не волнуйтесь, – сказал Егор, беря из рук Даши деньги и кладя их на стол. – У нас пока есть, а потом посмотрим. Потом, – добавил он. – А утром я заеду за вами.

«Конечно, заезжайте, я буду готова и буду ждать вас», – выразили глаза Даши.

В одиннадцатом часу, простившись, Шура и Егор вышли от Даши и направились домой.

Как ни казалось Шуре, что она весь день думала о горе, какое постигло семью Богатенковых, как ни велико было испытываемое ею беспокойство и желание помочь им (хотя бы уж этим: пойти к Даше, проведать и утешить ее), когда она вместе с Егором выходила от Даши, она чувствовала, что все ее прежние переживания были лишь тенью той жалости, какая охватывала ее теперь. Ей казалось, что она и Егор оставили Дашу успокоенной, что письмо Прасковьи Григорьевны, переданное ей, произвело на нее нужное, утешающее действие, хотя на самом деле Даша только сильнее разволновалась, прочтя его и вспомнив о милой белой Сонюшке, и лишь держалась и не выказывала это свое волнение. Шуре казалось, что Даша, теперь именно успокоенная, разбирает постель и ложится спать, тогда как в эту самую минуту Даша, подойдя к столу и взяв трубку, слушала по телефону брата, глаза ее наполнялись слезами, и она уже не прикрывала нижнюю часть своего лица, потому что брат то и дело спрашивал: «Ты слышишь меня, Даша?» – и ей нужно было отвечать ему, и она отвечала, выдавливая из себя сквозь слезы негромкие, похожие на мычание звуки: «Уу-уу».

«Еще бы, вдруг такое горе, – про себя говорила Шура. – И хорошо, что мы… Очень хорошо, что есть мы». Она была так уверена, что все теперь хорошо (как хорошо было у нее на душе), что ей казалось, будто все несчастья могут и должны сниматься человеческим участием и добротою. Она смотрела впереди себя на тротуар, по которому они шли, и желтые пятна от фонарей, окон и витрин и синие полосы теней, чередовавшиеся с этими желтыми пятнами, вызывали в ней ощущение разнообразности и полноты жизни; и шум проезжавших машин, и голоса прохожих, и отдаленное громыхание трамваев – весь тот затихавший гул ночного города, который она как будто не замечала теперь, – все это какою-то особенною теплотою вливалось в ее растревоженное сознание.

– Мы не могли иначе, правда, – наконец сказала она Егору.

– Еще бы.

– Ты же все равно не на работе, у тебя отпуск.

– Ну, разумеется.

Через минуту она снова заговорила:

– Вот и первая наша разлука.

– Что тут, всего два дня: туда и обратно, и все.

– Не два, а три, – поправила Шура.

– Может, не ехать? – шутливо спросил он, чуть приостанавливаясь.

– Ну что ты, разве мы можем думать только о себе!

Утром – было уже совсем светло – Егор сел в такси у базарной площади и поехал за Дашей и на вокзал, а спустя час вышла из дому Шура. Она зашла в отделение, отпросилась у начальника паспортного стола и затем тоже поехала на вокзал. Она вышла на перрон, когда до отхода поезда оставалось всего несколько минут. Она торопливо зашагала вдоль зеленых вагонов, оглядывая стоявших и прохаживавшихся людей, и, не видя среди них Егора, волновалась; она так обрадовалась, когда наконец, услышав оклик: «Шура, Шура!» – заметила мужа, что тут же-бросилась к нему и обняла его.

– Ну вот, успела, – сказала она, отпуская Егора и сама высвобождаясь из его рук. – Я так спешила… Вы в каком вагоне?

– В седьмом.

– Купе?

– Да.

– А где Даша?

– Она уже там, – сказал Егор. – Пойдем.

Они прошли немного и остановились у вагона, напротив окна, за которым была Даша. Оттого ли, что она сидела в глубине, или потому, что стекло было запыленным и серым, Шура едва разглядела ее.

– Счастливо доехать, Даша! – отойдя на шаг, чтобы лучше видеть Дашу, и приветливо помахав ей рукой, сказала Шура. Даша поднялась, прислонилась к стеклу; шарфом, как и вчера, была прикрыта нижняя часть ее лица, и виднелись только глаза; они показались Шуре радостными и счастливыми. Шура улыбнулась и снова и так, чтобы Даша непременно могла услышать и понять ее, сказала: – Счастливо доехать! – и затем, уже обращаясь к Егору, добавила: – Только, пожалуйста, не задерживайся.

– Да что мне там делать?

– Я знаю, но ты все же не задерживайся.

В эту минуту по станционному радио объявили, что с первого пути отправляется пассажирский поезд.

Как, наверное, на всех больших и малых вокзалах, диктор дважды хрипло, громко и непонятно повторил текст, и пока он говорил, Егор, Шура и все стоявшие вокруг них на перроне, повернув головы и отыскивая глазами висевший где-то репродуктор, молча прослушали объявление; потом вдруг сразу все зашевелились, отъезжающие потянулись к вагонам, проводники вынули зеленые флажки, люди отступили на шаг, как бы давая дорогу поезду, и через секунду состав медленно поплыл вдоль перрона. Пока происходило все это и пока тронулся поезд, Шура и Егор смотрели друг на друга и не замечали ничего, что делалось вокруг них. Как ни казалось Егору, что он был спокоен, отправляясь в дорогу, и что делал лишь то, что сделал бы каждый на его месте, и как ни казалась смешной ему сама мысль, что он разлучается с Шурой («Всего на три дня! Что такое три дня!» – говорил он утрой Шуре, выходя из дому, и говорил это себе теперь), – это мгновение, когда ему нужно было обнять и поцеловать Шуру и когда он, все еще будто чего-то выжидая, смотрел на ее красивое и возбужденное лицо, он вдруг почувствовал, что не может оставить ее одну, что делает это с трудом, через силу и что каждую минуту теперь будет беспокоиться и думать о ней; он испытывал то чувство нежности к ней, какое именно и заставляло его, хотя поезд уже двигался, не замечать вокруг ничего и не думать ни о чем, кроме Шуры. Он прижал ее к себе, поцеловал, снова прижал и поцеловал и затем, сказав: «Я сразу же вернусь, Шура! До свидания, милая», – побежал вдоль платформы догонять вагон. Шура смотрела, как он прыгнул на подножку, помахал рукой и поднялся в тамбур; через минуту уже в дверях вагона показалась его голова и рука. Растроганная этим прощанием, отъездом Даши и вообще всем тем, как она жила эти последние недели (с самого дня своего замужества), она в ответ махала рукой, не замечая, что идет вслед за поездом и что ветер лохматит ей волосы и забрасывает на лицо и глаза; ей было грустно и тревожно отпускать Егора, но вместе с тем в душе ее рождалось еще незнакомое ей чувство уверенности, спокойствия и правоты всего того, что совершала она и что совершалось вокруг нее, и правоты избранной ею жизни. Люди расходились, двигаясь неторопливым редким потоком к широким каменным ступеням и как бы скатываясь по ним на привокзальную площадь, но Шура еще смотрела на уходивший за стрелку и все уменьшавшийся в размерах состав. В какую-то минуту она почувствовала, что устала; она огляделась вокруг, подошла к гладкому металлическому столбу и прислонилась к нему; она прислонилась к той его стороне, с какой он был нагрет солнцем, и с удовольствием ощутила рукой и плечом его тепло. Постояв немного и заметив, что перрон опустел, она тоже неторопливо пошла вниз по каменным ступеням на привокзальную площадь.

XIV

Впервые за восемнадцать лет жизни у брата (с тех самых пор, как Богатенков взял ее из госпиталя и привез к себе в дом) Даша ехала в поезде, и потому все для нее было ново, непривычно, возбуждало в ней интерес и поднимало настроение; несмотря на слабость, которую она все еще испытывала, несмотря на прошедшую бессонную ночь, после которой она особенно чувствовала себя утомленной, она не ложилась теперь, а сидела у окна и смотрела на все то, мимо чего проносился поезд. Параллельно с железной дорогой, то приближаясь к ней, то отдаляясь от нее, тянулось асфальтированное шоссе, и Даша с удовольствием следила за этой серой лентой и за машинами, которые мчались по ней, отставая от поезда и исчезая; ей интересно было, когда вдруг на переезде, в ряду выстроившихся за полосатым шлагбаумом автомашин она видела крестьянскую телегу, дугу, пегую лошаденку и колхозника в расстегнутой рубахе и с кнутом, или вдруг после густой березовой рощи, шелест листьев которой она как будто слышала сквозь стук и гул, наполнявший купе, открывалась взгляду поляна и был виден стог, возле которого, как жучок, суетился маленький красный трактор-стогометатель, подавая копны наверх, и был виден человек наверху, вершивший стог, и в такую минуту, хотя окно было плотно закрыто, купе как будто наполнялось, как ей казалось, запахом сена, поля, набегавшей реки, а за рекою на красном обрывистом берегу уже вставали корпуса какого-то строящегося завода; когда поезд как бы врывался в тоннель, на высоких откосах открывались выложенные то красным кирпичом, то белым камнем надписи, и потому, что все они были почти одинаковыми, Даша читала их, уже не вникая в смысл, а увлекаясь лишь тем, что успевала разобрать все буквы; она читала номера разъездов и названия маленьких станций, мимо которых, не останавливаясь, проносился поезд, и весь этот наблюдаемый ею мир казался ей каким-то особенным. Она чувствовала себя так, будто уезжала от прошлого и впереди открывалась ей иная, новая, деятельная жизнь. «Я сделаю все, – тихо и про себя говорила она, глядя в окно и думая о Николае (она, в сущности, ни на минуту не забывала о нем, и это только казалось ей, что набегавшие за окном виды отвлекали ее), – я сделаю все, чтобы он встал на ноги, чтобы жил и радовался. Боже мой, Коленька, Коленька!» – говорила она. Станции, поля, рощи, деревни – все это продолжало наплывать и сменяться, и Даша глядела на все, не поворачиваясь к лежавшему на полке Егору; но мало-помалу внимание ее начало сосредоточиваться на том, о чем она думала, что было дорого и радостно ей в минувшей и теперь как бы оставляемой ею жизни и что ожидало ее впереди; в сознании так же неторопливо и ясно возникали и сменялись (как они возникали и сменялись за окном) картины, как она растила Коленьку и заботилась о нем. То она видела, как купает его в ванне, маленького, только что привезенного Емельяном из Криводолки, и все это как живое вставало в ее сознании, и в ладонях она как будто снова чувствовала мягкие и худые руки Николая; то ей вспоминалась комната, полная гостей, празднично накрытый стол с приготовленными ею салатами, с рыбным пирогом посередине стола, на блюде («Как он удачно получился, и все было тогда вкусно, и все были довольны», – говорила она себе теперь), и Коленька, счастливый, получивший аттестат зрелости, и счастливый Емельян («Он весь вечер улыбался и был разговорчив, он был доволен сыном», – говорила она себе теперь), и все друзья Николая, товарищи и подруги по школе, одноклассники, которых она пригласила, – был полный дом народу, было шумно и весело, и Даша, как она в тот день наблюдала за всеми, стоя у кухонной двери, так вновь сейчас она обводила мысленным взглядом всех, особенно обращая внимание на лица девушек и гадая, как и тогда, какая из них подошла бы Николаю; она теперь улыбнулась тому, как она выбирала невесту Коленьке, и весь тот праздник представлялся ей вершиной ее прошлой жизни. Потом Николай уехал поступать в институт, и были уже только встречи, и проводы, и дни одиночества в теплой зимней квартире, работа Емельяна, его молчаливое чтение газет по вечерам у журнального столика, были письма Николая, и этот его последний приезд и несчастье, которое приключилось с ним там, в незнакомой ей Федоровке, куда, торопясь и отстукивая версты, вез ее сейчас поезд. Она представляла себе больницу, где лежал Николай, и представляла, как она будет ухаживать за ним; сердце ее сжималось от боли, когда она думала о том, как она увидит своего Коленьку. Теплые, душевные материнские чувства, давно томившиеся в ней, теперь поднимались и волновали ее, она чувствовала, что всю нежность, на какую была только способна, все умение, все-все, что бы ни потребовалось от нее, она отдаст Коленьке, и она видела в этом теперь интерес и цель жизни.

За окном все так же наплывали и сменялись картины, поезд двигался от станции к станции, и в душе Даши происходило то же движение застоявшихся чувств и мыслей, и это внутреннее движение поглощало сейчас все ее внимание. Она не слышала, как Егор, наклонившись с полки, спросил ее, будет ли она обедать; только когда он, выждав минуту, громче и отчетливее повторил: «Не пора ли обедать, Дарья Захаровна?» – она повернулась к нему и посмотрела на него ясным и удивленным взглядом.

«Нет, – выразили ее глаза, – мне хорошо, и я ничего не хочу!» Но, видя, что Егор не понимает ее, она отрицательно покачала головой и затем снова принялась смотреть в окно.

«Может быть, и в самом деле еще рано», – подумал Егор, откидываясь и ложась на спину.

Все долгие часы, пока двигался поезд, Егор то дремал, то просыпался и просто лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь, как стучат под вагоном колеса, набирая разбег, стремясь к чему-то и не достигая предела, то смотрел на багажную полку, на чемоданы и коричневый поручень, не дававший соскользнуть чемоданам с полки; то доставал папиросу, закуривал, и табачный дым синим струящимся облачком медленно перемещался под белым потолком купе к центру и втягивался в никелированные щели вентилятора.

Как это всегда бывает, чем дальше отъезжал поезд, чем больше времени отделяло Егора от той минуты, когда он простился с Шурой, тем приглушеннее и спокойнее становились его мысли о ней и в общий ход рассуждений и воспоминаний все чаще вплетались иные события. То он думал о Варзине, который отдыхал где-то в Кисловодске и вот-вот должен был приехать, и что он мог привезти и сказать нового о Шуриных родителях – отце и матери, – их жизни и гибели; то думал о подполковнике Богатенкове: «Он не знает, что я сопровождаю Дарью Захаровну, и, конечно, удивится, но… надо будет рассказать ему обо всех разъездовских делах, и это тоже, наверное, удивит его», – то вставала перед ним будто незначительная, но врезавшаяся в память картина, как утром, еще до отправления поезда, когда он, посадив Дашу в купе, прохаживался вдоль вагонов в ожидании Шуры, он вдруг увидел на перроне Настасью, жену покойного Ипатина. Он сразу узнал ее. Рядом с ней стоял пожилой человек с бородкой и бельмом на глазу; он что-то беспрерывно и торопливо говорил Настасье, она слушала, и на лице ее, Егор хорошо заметил это, было выражение испуга и подавленности. «О чем он говорил ей?» – думал теперь Егор. Тогда, на вокзале, беспокоясь о Шуре и занятый мыслями о ней, он уловил всего лишь несколько фраз, и лишь на мгновение мелькнуло в его голове: «А не тот ли это старик, предъявлявший иск на изъятое награбленное золото, о котором говорил Лаврушин?» – но впереди, на перроне, между людьми, уже шагала Шура, и Егор, забыв обо всем, пошел ей навстречу. «Да, конечно, это тот самый старик», – думал теперь он, мысленно поражаясь тому, что старик тот хотя внешне и не был похож на Ипатина, но чем-то все же напоминал его: мешковато ли сидевшей на нем одеждой (будто с чужого плеча), или выражением лица, или той неестественной сутулостью, которая возникает в людях не от старости, а от постоянного желания стать незаметным, укрыться, съежиться, вобраться в себя или еще чем-то пока неясным, но очевидным для Егора? «Странно, но сходство, однако, есть», – думал он. Потом он говорил себе: «Да что он мне дался, этот старик» – и снова возвращался к Варзину, к Шуре, о чем было ему приятнее и желаннее думать.

Вагон покачивало однообразно, ритмично, успокаивающе, и Егора опять охватила дремота. Когда он открыл глаза, Даши в купе не было. Он спрыгнул с полки, заправил рубашку, причесался; но теперь, когда он стоял, он вдруг почувствовал, что голоден.

– Дарья Захаровна, – сказал он вошедшей в эту минуту в купе Даше. В руках она держала пухлую никелированную мыльницу и полотенце. – Как вы себя чувствуете? Не сходить ли нам в вагон-ресторан да не пообедать ли как следует, а?

«Что вы, какой ресторан!» – сказали глаза Даши, обращенные на Егора. Но так же, как и час назад, когда Даша заметила, что Егор не понимает ее, она отрицательно покачала головой.

– Почему?

«Как же я на людях, вы что, о чем говорите?!»

– Почему? – снова спросил Егор. Но уже в ту минуту, как он спрашивал, он понял, почему она отказывается пойти в вагон-ресторан. Взглянув на шарф, прикрывавший ее лицо, и слегка покраснев от своей неловкости, он тут же добавил: – Может быть, вам что-нибудь заказать или принести?

Даша уже не отвечала глазами; она присела за столик, написала на бумажке: «Если можно, попросите у проводника чаю, я больше ничего не хочу, а вы сходите и пообедайте» – и передала написанное Егору.

– Хорошо, – сказал Егор, прочитав.

Он заказал проводнику чай и, дождавшись, пока тот принес, и затем оставив Дашу одну, пошел в вагон-ресторан.

В общем вагоне, через который он проходил, он наткнулся на сгрудившихся в коридоре людей. Где-то в центре (за головами и спинами ничего не было видно) что-то происходило, шел какой-то оживленный разговор и слышался громкий женский голос.

– Что там? – спросил Егор у стоявшего ближе всех к нему мужчины в пижамной куртке и с открытой волосатой грудью, которую он почесывал пальцами.

– Да ничего особенного, так, делать людям нечего, – неохотно ответил он. – Разговор затеяли: кто хлеб растит, кто ест. Ему говорят правильные вещи, а он всех грязью обливает.

– Кто?

– Старик какой-то. С утра сел, – добавил он и, махнув рукой, отошел в сторону.

Егор, потому что ему все равно надо было проходить через толпу, протиснулся к центру. Хотя от сгрудившихся людей, заслонивших окна, было полусумрачно, Егор сразу увидел старика, который вел спор, и сразу узнал в нем того самого низенького сутулого человека, которого провожала на вокзале Жена покойного Ипатина.

– Ты мне на эту тряпицу не указывай, – говорил старик, щуря зрячий глаз и наклоняясь вперед, к сидевшему напротив уже немолодому, лысеющему мужчине, глаза которого тоже были слегка прищурены и на вспыхнувшем краскою лице было заметно возбуждение. – Пиджак, эть, на три года, а хлеб – кажный день. Я вашей мудрости не знаю, а раньше так было: вот мой хлеб, вот ваши деньги, схожа цена, дам, не схожа – погожу, а как ты думал? Земля пот любит, деньги – счет, а человек – жизню, так что ты меня тряпкой не кори.

– Ну, а трактор, которым, к примеру, землю вы пашете? Он что, с неба вам сваливается?

– Не знаю…

– Да сам-то он откуда? – послышался чей-то громкий и ясный, как будто юношеский голос, и Егор, повернувшись в ту сторону, откуда доносился этот голос, увидел выдвинувшегося вперед парня в серой, навыпуск рубашке. – Да он деревню-то знает? Чего он тут нам заливает? Кто сейчас хлеб растит?

– Эк ты, щегол, вылез.

– Так вот, отец, щегол я или не щегол, а хлеб растит нынче механизатор: он тебе пашет, он сеет, он и убирает. Да тут и в деревне не надо жить, чтобы знать это, да что с ним спорить, откройте любую газету, и все.

– Ну, папаша, слыхал? – сказал сидевший напротив мужчина с возбужденным лицом.

– А чего слыхать?

– Что вам молодой человек говорит.

– Тьфу, я вам про Фому, а вы мне про Ерему.

– Вот то-то и оно, – с удовлетворением, будто только это и надо было выяснить в разговоре, сказал сидевший напротив старика мужчина. – Вы про Фому, а мы про Ерему, в этом-то и есть вся штука, здесь-то как раз и зарыта собака.

– Я ваших собак не зарывал, а вы моих не видали. На этом и кончим. Ну-ка; пропустите, – сказал он, вставая и направляясь к выходу. – С вами, эть, без чаю останешься.

Люди расступились, и старик, пошатываясь и сутулясь, пошел по коридору к проводнику. Несколько мгновений все молча смотрели ему вслед. Кто-то сказал, что старик этот – комическая фигура, кто-то назвал его недобитым кулаком, кто-то высказал мнение, что старик, дескать, прекрасно понимает, что к чему, и лишь притворяется: «Надо же поболтать, на то и дорога», – и все слушавшие постепенно и не без сожаления, что маленькое вагонное происшествие, привлекшее их внимание, закончилось, стали расходиться по своим местам. Егор тоже направился к выходу. В коридоре, возле самой двери в тамбур, он еще раз, теперь почти лицом к лицу, столкнулся со стариком (тот просил у проводника чаю), и снова, как и утром, на вокзале, когда впервые увидел его рядом с Настасьей, почувствовал, что было что-то схожее, единое в этом человеке с Ипатиным. «Да тут и загадки нет, – сказал он себе. – В сути. Конечно же в сути, – повторил он. – Он про Фому, а мы про Ерему, все очевидно».

– Разрешите, – сказал он, разворачиваясь плечом и проходя мимо старика.

За всю дорогу Егор больше не видел старика и потому не думал о нем. Он вернулся из вагона-ресторана, когда за окном было уже темно и в купе горел свет. Даша лежала на нижней полке, укрывшись одеялом; она еще не спала, и в глубине, в полусумраке от нависавшей над нею полки были видны смотревшие на Егора глаза. Егор положил на стол апельсины и плитку сливочного шоколада и, сказав: «Это вам, Дарья Захаровна. Может быть, очистить?» – и заметив, как она, слегка высунув руку из-под одеяла, жестом ответила, что не надо, что она ничего не хочет, и благодарит его, и снова сказав ей: «Очень свежие… ну смотрите… а то давайте очищу», – и подождав секунду, затем взял со столика папиросы, спички и вышел в коридор покурить. От окна к окну шел проводник и задергивал шторки; двери купе были закрыты; вагон укладывался спать. Егор выкурил несколько папирос, прежде чем вернулся в свое купе. Он снова, вспомнил о Шуре и долго потом, уже раздевшись и лежа на верхней полке, в темноте под стук колес думал о ней.

Егор ничего не ожидал от этой поездки, кроме того, что он, передав Дашу подполковнику Богатенкову, должен был поскорее вернуться домой, к Шуре, и потому как будто не мог испытывать того волнения, какое испытывала Даша на следующее утро, когда поезд подходил к Белодворью. За два часа до прибытия, а в сущности, когда только еще начало рассветать, и степь за окном, поля, рощи, деревни были окутаны бледной утренней синевою, Даша уже была одета, причесана, собрана и сидела у окна с таким видом, словно вот-вот, через какие-то минуты, побегут за окном первые домики незнакомого ей города, откроется перрон, и она увидит пришедшего встречать ее брата, и увидит все то, что видел Коленька, что окружало, как она думала, его жизнь, и что уже по одному этому представлялось ей родным и близким; она как будто боялась упустить мгновение, когда ей должно было открыться это, и Егор, тоже собравшийся и сидевший рядом с Дашей и тоже смотревший в окно (но более смотревший на Дашу), вполне, как ему казалось, понимал ее состояние. Он ничего не говорил ей, потому что знал, что никакие слова не могли теперь успокоить ее. «Как все женщины, – думал он, – и Шура бы волновалась, и мать бы волновалась». Но и сам Егор, чем ближе подъезжали к Белодворью, тем явственнее начал ощущать в себе беспокойство; оно как будто было беспричинным, но происходило оттого, что он думал, как встретится с подполковником Богатенковым, который представлялся ему мрачным, подавленным и расстроенным и которого ему было жаль теперь так же, как жаль было сидевшую рядом Дашу; он думал, как пойдет в больницу к Николаю (он не допускал мысли, что может уехать, не побывав у Николая), и вся история с пожаром и взрывом вставала перед ним, он снова смотрел на Дашу, на ее спину и чуть приподнятые плечи, на непокрытые, аккуратно причесанные волосы с редкой, но теперь особенно заметной сединой, и ему казалось, что он еще более понимает ее волнение и беспокойство. Он вместе с нею стоял у окна, когда поезд подходил к белодворскому вокзалу, и вместе с нею искал глазами среди встречающих подполковника Богатенкова.

– Вы не волнуйтесь, Дарья Захаровна, – сказал он Даше. – Емельян Захарович – человек обязательный, он здесь, и мы сейчас увидим его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю