Текст книги "Воспоминания о русской службе"
Автор книги: Альфред Кейзерлинг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
ПЛЕТЬ И ВИСЕЛИЦА
В мое время в Каре случались и убийства, каравшиеся смертью через повешение. При наличии смягчающих обстоятельств преступник мог выбирать – виселица или сотня плетей.
Плеть, впоследствии, как и наказание женщин розгами, упраздненная бароном Корфом, состояла из короткой рукояти и плетеного шнура толщиной примерно в два пальца, а длиной более метра. Шнур этот был очень туго сплетен из узких ремешков и завершался тремя хвостами потоньше, тоже плетеными, с узлами на концах. Форму этой плети исстари точно предписывал закон, а хранилась она в запечатанном ящике, под стеклом, в управлении. Только в случае экзекуции ее выдавали палачу.
Хотя по должности присутствие на этих отвратительных расправах не вменялось мне в обязанность, однажды я все-таки решился на это. Речь шла об убийстве: двое преступников – мужчина и женщина – жестоко убили двух арестантов и двух их детей. Мужчину повесили, женщина получила сотню плетей и в результате тоже скончалась.
Все персонажи были из вольной команды. Убийцы – арестант Курносов и его сожительница, полковничья дочь Люба К., – за сорок рублей купили у убитых домик, но пожалели об уплаченных деньгах и решили отнять их у продавцов. Ночью пробрались к ним в дом, топором раскроили черепа родителям и потребовали от детей – десяти и двенадцати лет – показать, где спрятаны деньги. Детей, которые то ли не знали, где деньги, то ли не хотели говорить, они страшно пытали – жгли огнем и душили. А когда и это не помогло, распороли им животы, вытянули наружу кишки, приколотили гвоздями к полу и стали за ноги по этому полу волочать. Проходивший мимо ночной сторож, тоже арестант, заметил свет в доме и надумал зайти погреться. В окно он увидел, что творится с несчастными детьми, сбегал за охраной, и убийцы были схвачены на месте преступления. В детях еще теплилась жизнь. Когда у них изо рта вынули кляпы, они рассказали, что произошло перед тем, как их начали пытать.
Курносова приговорили к повешению, Любе предоставили выбор – виселица или сотня плетей. Она выбрала плеть. На казни Курносова я присутствовал до конца, но, когда началась экзекуция плетьми, после десятого удара ушел, не в силах смотреть на это жуткое наказание.
Виселицу поставили во внутреннем дворе тюрьмы. Когда палач Архипка, малорослый татарин с отвратительной физиономией, прицепил к перекладине веревку с петлей, ворота тюремного двора отворились, пропуская процессию. Впереди шел прокурор, зажав под мышкой папку со смертным приговором. На некотором расстоянии за ним следовал Курносов, а рядом с Курносовым нетвердой походкой семенил поп, увещевая его, но Курносов не обращал на него внимания. С другой стороны от приговоренного шла старуха арестантка, известная в Каре ведьма и гадалка. «Вот видишь, голубчик, – ругала она Курносова, – до чего тебя жадность-то довела. Дал бы мне тогда рубль, который я просила за гадание, я бы тебя беспременно остерегла. А теперь прямиком в ад к чертям отправишься». – «Ты, старая карга, во всем и виновата, накаркала мне беду! – крикнул ей Курносов. – Погоди, ужо и тебя черти заберут!» Следом за ними шел караул, а дальше кучка арестантов из вольной команды и из тюрем.
Приговоренный взобрался на высокую скамейку под перекладиной; Архипка помог ему, но прежде накинул петлю ему на шею. Прокурор стал перед виселицей и громко зачитал смертный приговор. Поп прислонился к виселице и тупо глядел в пространство. Архипка закрепил веревку на крюке, взял полено и вышиб скамейку у Курносова из-под ног. Рывок – и, к всеобщему изумлению, Курносов опять стоял на земле, вертя головой. Веревка оборвалась. Какой-то старик из тюремщиков подбежал, сорвал петлю с шеи осужденного, хлестнул ею Архипку по лицу и закричал: «Ах ты, мерзавец, хорош палач, нечего сказать! С веревкой совладать не можешь!» Команда «Отставить!» – и вся компания: осужденный, поп, конвоиры и публика – отошла к воротам. Архипка достал из-за пазухи новую веревку, вскарабкался по столбу, привязал веревку к крюку и для пробы повисел на ней, держась за петлю. Старый тюремщик этим не удовольствовался и сам всею тяжестью повисел на петле. Лишь тогда под перекладиной опять поставили скамейку, подозвали процессию, и Курносов опять вскарабкался на скамейку, которую Архипка тотчас вышиб у него из-под ног. На сей раз Курносов остался висеть, и, по-видимому, веревка сломала ему шею, потому что, как установил тюремный врач, приложив ухо к его груди, умер он мгновенно.
Отсутствие мало-мальской серьезности и торжественности при таком важном акте внушило мне отвращение, и впредь я избегал бывать на экзекуциях.
Наказание плетьми было еще омерзительнее. Любу К., раздетую донага, привязали к «кобыле», рядом стал палач и начал с оттяжкой охаживать ее по спине плетью. Каждый удар срывал мясо с костей; уже после десятого удара женщина затихла. Я больше не мог смотреть и покинул тюремный двор. Врач констатировал смерть на девяностом или девяносто четвертом ударе. Прерывать экзекуцию тогдашние законы запрещали. Выжить приговоренному удавалось редко.
Когда я при случае укорил попа, что он явился на казнь пьяным, то услышал в ответ: «Сердце у меня слишком мягкое, трезвым я не в силах смотреть на это».
Жестокость и отупение тюремного и каторжного общества отражались и в самосудах, и в развлечениях, и даже в детских играх.
Если арестант совершал проступок, по арестантским законам каравшийся смертью, товарищи обычно привязывали его к доске, с колодой на спине или на шее. Потом доску поднимали и бросали наземь. В результате – перелом позвоночника и мгновенная смерть или воспаление спинного мозга. Внешних следов было мало, а то и не оставалось вовсе, и если наказанный выживал, то молчал, потому что, заикнувшись об этом, опять-таки обрекал себя на верную смерть.
По случаю праздников, именин и прочих радостных событий для развлечения общества устраивали забаву с розгами. Состояла она вот в чем: один из арестантов бился об заклад, что выдержит от других гостей столько-то и столько-то розог, не проронив ни звука. Выигрывал он обычно не более 2–3 копеек за удар. Стало быть, если кто-то, не пикнув, выдерживал сотню розог, выигрыш составлял 2–3 рубля. Стоило же ему хоть раз вскрикнуть, он отправлялся домой с кровавой спиною и без всякого возмещения. Розгами орудовала вся компания, и каждый изо всех сил старался заставить избиваемого, который с обнаженной спиной лежал на полу, вскрикнуть от боли или запросить пощады.
Однажды в праздничный день я увидел на улице толпу людей, все они были с розгами в руках, бурно жестикулировали и смеялись. В центре круга лежал обнаженный по пояс человек, и каждый по очереди подступал к нему и с размаху угощал розгой. На мой вопрос, что здесь происходит, я услышал, что у них тут свадьба и по этому случаю играют в розги… Меня попросили не мешать, потому что избиваемый выдержал уже множество ударов и прекращение игры оставит его без выигрыша.
В играх арестантских детей опять-таки всегда отражалась преступная жизнь. Они играли в этап, побег, арест, грабеж, убийство и повешение.
ФИЛАНТРОПЫ
Мне доводилось неоднократно сталкиваться с арестантами и арестантками, которые привлекали внимание спокойным, тихим обликом и своим отношением к администрации и другим заключенным. Они были сострадательны и готовы помочь, что для арестантов отнюдь не типично. Как мне сказали, эти люди долго пробыли в Москве, выучились там чтению, письму и еще многому другому.
Я заинтересовался и от них самих узнал, что в Москве есть господа и дамы, которые посещают арестантов, приносят им съестное и одежду, разговаривают с ними и заботятся как о близких родственниках. Благодаря этим людям они и стали теперь тихими, спокойными и могут вынести все, даже свои великие грехи и тяжкие мысли. Дело в том, что они вновь нашли себя и знали, что Господь помнит о них. После осуждения человек будто падает в глубокий колодец, из которого, мнится, уже не выбраться. Он впадает в безразличие и во всех окружающих, в том числе и в арестантах, видит лишь врагов и мучителей. Когда эти добрые дамы и господа впервые пришли к ним, они и их боялись и не смели говорить о себе. Но господа и не требовали от них рассказа о грехах, как требовали священники, которые тоже приходили в тюрьмы, настаивая, чтобы они молились и осеняли себя крестным знамением. В ту пору это было для них никак невозможно, если б они даже и захотели. Они постоянно чувствовали, что принадлежат теперь сатане и должны подчиняться ему одному; Господь их больше не любит и знать о них не желает, так же как и люди.
Впервые они вновь пришли в себя, увидев, что все-таки есть еще такие, кто не презирает их и не отвергает, а говорят с ними, как добрые матери и отцы со своими детьми. И тогда вокруг ненароком опять стало светло, и им было совершенно нетрудно все рассказать. Мир изменился, они вновь могли осенять себя крестным знамением, преклонять колени перед Господом и молиться. Добрые господа и дамы учили неграмотных чтению и письму, а также рукодельям – вязанию, шитью, плетению, починке платья и обуви, приохотили мыться и держать себя в чистоте. Когда их затем увезли из Москвы, господа снабдили их книгами и разрешили писать им письма. Через арестантов, которые прибывали из Москвы, они получали от этих добрых людей приветы, а иногда и письма. Оттого-то они знали, что по-прежнему есть люди, которые думают о них, любят их и молятся за их грешные души. Все, чему сами научились, они старались теперь передать другим, а помощь товарищам по несчастью полагали блаженством.
Фамилий своих московских друзей эти люди, как правило, не знали, знали только их имя-отчество. На письмах, которые поступали в контору для цензуры и пересылки, значилось: «Его (или Ее) высокоблагородию либо Его (Ее) сиятельству N.N., Московский тюремный комитет» {21} . Позднее я сообщил этому комитету о моих наблюдениях и поблагодарил за доброе семя, какое они сеют на далекой сибирской каторге. Это были подлинные филантропы и знатоки человеческих душ, а не просто благородные господа, занимавшиеся благотворительностью развлечения ради.
АЛЕКСАНДРОВСКИЙ ЦЕНТРАЛ
Полной противоположностью центральной московской тюрьме были тогда центральные тюрьмы Тобольска и Томска, где арестанты, находящиеся на этапе, оставались зачастую неделями и месяцами. Сидели они там в переполненных, грязных камерах, зараженных тифом, дизентерией, туберкулезом и всевозможными кожными и детскими болезнями вроде скарлатины, дифтерии и кори. Смертность в тюрьмах была столь высока, что живыми их покидала едва ли половина поступивших арестантов. Арестанты называли их «адом». Я видел только тюрьму в Тобольске, но томская пользовалась еще более ужасной славой. Выходивший оттуда после долгого заключения был сломлен не только физически, но и морально. Счастливы те, кому не приходилось там зимовать, кто попадал туда весной и вскоре шел дальше. Рассказы арестантов вселяли страх, и совершенно непонятно и непростительно, почему еще в ту пору на этих этапах не выстроили новых хороших тюрем и не сожгли старые чумные клоаки.
Прочие этапные тюрьмы, конечно, тоже оставляли желать лучшего, но все-таки не настолько пропитались заразой, ведь ни больные, ни здоровые надолго в них не задерживались, да и вообще камеры редко бывали переполнены. И забайкальские тюрьмы в большинстве уже обветшали, ибо арестантов теперь депортировали главным образом на Сахалин и наихудшие из тюрем не использовались. Новые тюрьмы вроде верхнеудинской и еще одной, на 600 человек, построенной при мне на серебряном руднике в Зерентуе, представляли собой солидные кирпичные постройки, и оборудование их отвечало всем требованиям, предъявлявшимся тогда к тюрьмам строгого режима.
Исторически примечательная старинная тюрьма – расположенный подле истощенного серебряного рудника Александровский централ. Некогда там сидели декабристы, позднее – поляки. Теперь это была богадельня для старых нетрудоспособных арестантов, пять-шесть десятков которых – старше семидесяти, а то и старше девяноста лет – жили там на милосердных харчах. Почти у всех на лбу и на щеках либо на спине и плечах – клейма, какими прежде метили всех приговоренных к каторжным работам: «С.К.А.» на лице и «Бр.», т. е. «бродяга», на спине и плечах. Последним знаком – трижды на спине и трижды на плече – был клеймен старик, шесть раз возвращавшийся на каторгу как бродяга. Иной жизни, кроме как в тюрьме и в обществе себе подобных, эти старики себе не мыслили. Здесь они делились воспоминаниями, играли в свои давние игры, слушали истории и арестантские песни своих бардов. Они были так дряхлы и в большинстве так немощны, что в помощь им приходилось выделять арестантов помоложе. Однако ж манера общения и разговоры их производили столь жуткое впечатление, что арестанты помоложе, как правило, наотрез отказывались от такой компании, твердили, что это сущий кошмар.
Когда я посетил богадельню, управляющий обратил мое внимание на двух стариков. Один – слепой, с длинными седыми волосами и бородой – сидел, скрестив ноги, на нарах и бренчал на самодельной балалайке. Управляющий объяснил ему, кто я такой, и попросил спеть мне какую-нибудь из старинных песен – дескать, за наградой дело не станет. Дрожащим старческим речитативом под наигрыш балалайки и при поддержке остальных арестантов, которые басовитым хором гудели «умпа-умпа», слепец затянул песню – старинное арестантское сказание, памятное мне до сих пор. Из множества строф я запомнил только две и ниже попробую изложить своими словами этот эпос о сотворении мира.
Господь создал мир – солнце, луну, звезды и землю, которую украсил всем, что любил, и поселил Он на ней растения и животных, деревья и цветы, а под конец и человека. Каждому Он даровал собственную стихию: рыбам – воду, птицам – воздух, человеку же – все, что имелось на земле, а еще даровал ему разум и Дух Свой Святой. Черта же Он послал под землю, чтобы тот раздувал там огонь и не показывался Господу на глаза.
Устроив все, Господь велел ангелам своим нести Его над землею, чтобы мог Он увидеть, все ли сделано так, как Он повелел. Все было хорошо, лишь у Байкала в лицо Ему ударил смрад и дым. Осерчал Бог и спрашивает:
Что за мерзавец скрылся тут
И оскверняет мир мой вокруг?
Ангел отвечает: «Это черт». Велел тогда Господь привести черта и спрашивает, что ему здесь надобно. А черт завыл: «Ты обо всех позаботился, кроме меня! А я под землей, впотьмах, должен разводить огонь, чтобы наверху было тепло, и пропитания Ты мне не оставил. Дай хоть клочок земли – дом поставить. С небес Ты меня сбросил, так где же мне жить с моими чертенятами?» Господь проникся его бедою и говорит: «Ладно, дам тебе горы за Байкалом, но взамен должен ты взять под свою руку все золото и серебро да стеречь их, ведь они будут твоею поживой! Людям золото и серебрю во вред, не давай им ничего, ну а коли кто возьмет их у тебя, быть ему в твоей власти».
Отправился Господь дальше на восток, к великому морю. И там опять приметил на одном из островов дым и смрад. Снова осерчал Господь, и снова Ему сказали, что во всем виноват черт, он выходит на этот остров передохнуть. Снова Господь призвал к себе черта, а когда черт попросил даровать ему этот островок, чтобы и он тоже видел чуточку великого моря, провел Господь по острову ладонью и молвил: «Ладно, дам тебе и Сахалин, но помни:
Снаружи будет лишь вода.
Внутри же – мука и беда».
Затем управляющий обратил мое внимание на старика лет девяноста, видимо здешнего патриарха. Никто уже не помнил ни имени его, ни откуда он родом. Молчаливый, мрачный, он сидел подле тачки, к которой был прикован ручными и ножными кандалами. Беззубый, бородатый, лицо сплошь в морщинах, на лбу и на щеках – арестантское клеймо. От него самого я ничего не добился, он что-то пробурчал, но не ответил. Я спросил управляющего, что с ним такое и почему дряхлого старика все еще держат в железах. Управляющий рассмеялся. «Он на каторге с тех пор, когда тяжких преступников приковывали к тачке. Когда много лет назад он попал в богадельню, то привез с собою и тележку, и кандалы и не расстается с ними. Он умеет снимать свои кандалы, да и надевает их, только когда выходит во двор, чтобы собрать в тачку и увезти прочь сметенный мусор. Эту работу он упорно делает сам, по доброй воле, для моциона. Без тачки он шагу не делает, ночью голову на нее кладет. Дескать, тачку ему подарили, это единственное его достояние». На память о диковинном старике я купил у него звено кандальной цепи.
Познакомился я в Александровском централе и с еще одной знаменитостью. Мне захотелось сходить в русскую баню, выстроенную для управляющего, и хорошенько попариться. Со мною туда послали лучшего банщика – рыжего эстонца; он и в самом деле великолепно владел банным искусством: парил, намыливал, орудовал березовыми вениками, обмывал горячей и холодной водой, вытирал.
Во время этой долгой процедуры он рассказывал о своей родине, Эстляндии: «Когда-то я был там большим человеком, многие, поди, по сей день обо мне говорят. Скольких я ограбил, и ловили меня ох как долго, хоть в конце концов и поймали. У богачей я отнимал, но беднякам давал и здорово понасмехался над полицией и господами. Входил куда угодно – стоило только сказать, кто я, и меня всюду пропускали, угощали лучшими яствами и вином, женщины бросались мне на шею, дарили перчатки и чулки. Когда меня упекли на каторгу, многие девушки плакали. Но я думаю, что еще вернусь домой, тут-то ничего не происходит. Юри Руммо не будет забыт!» Он оказался прав, потому что в новой Эстонии его воспевают в стихах и прозе, и подвигам его даже посвятили фильм.
Лет 60 назад в Александровском централе сидели представители высшего российского общества – и по происхождению, и по образованности, – декабристы, которые отбывали на знаменитых серебряных рудниках свой срок. Еще и в мое время там частенько можно было наткнуться на следы их деятельности. Декабристы и их жены, последовавшие за ними на каторгу, первыми принесли достижения европейской культуры в совершенно азиатскую тогда забайкальскую Сибирь. Я встречал людей, которые с величайшим уважением и любовью рассказывали о них и родители которых были их учениками. Мне показывали домики, построенные ими для себя, один – в Чите, другой – в Нерчинске. Там еще сохранилась мебель и утварь, какою они пользовались. В Нерчинске один из таких домиков принадлежал местному фотографу, а отец фотографа был учеником одного из декабристов. В этом домике я видел ботанические и минералогические коллекции, богатое собрание предметов и орудий каменного века, научные записки и рисунки декабристов, благоговейно хранимые фотографом и дополненные его собственными находками каменных орудий. Он был очень образован и помимо фотографии занимался археологией и естественными науками.
Примерно тридцатью годами позже в Александровский централ поместили приговоренных к каторжным работам польских революционеров. И эти люди, в большинстве прекрасно образованные, высокого духа и нравственности, тоже много сделали для развития Сибири. Кое-кого из них знавал и я. Особенно мне запомнился некий г-н Янковский, чья сельскохозяйственная ферма считалась во всем Приамурье образцовой. От правительства он получил для поселения мыс в Уссурийской области, на побережье Тихого океана, – совершенно неокультуренный, покрытый девственным лесом, уединенный полуостров. Владение свое он отгородил от материка высоким валом и частоколом, чтобы защитить себя и свою семью от хищников. Тигры, рыси, медведи и волки представляли реальную опасность для отдаленных поселков. Защищаться надо было и от китайских разбойников-хунхузов, ведь они часто нападали на такие поселки и убивали жителей. Янковский постоянно с ними боролся и никогда не допускал китайцев на свою большую ферму ни с моря, ни с материка. Каждого появлявшегося там китайца ждала пуля. И это вполне понятно, ибо сосед и друг поляка, по фамилии Шмидт, однажды, вернувшись с охоты, увидел, что дом его сожжен, жена повешена, дети и челядь перебиты. Шмидт, человек весьма известный тогда во Владивостоке, с тех пор занимался исключительно охотой на хунхузов. Янковский, к которому они первые годы тоже пытались прорваться, всегда умел отбить их налеты и своею суровостью внушил им такое уважение, что ни один хунхуз вскоре не смел подойти к его ферме.
Удивительно, как этот энергичный человек за пятнадцать лет сумел преобразовать дикую тайгу. Садово-огородные и полевые культуры были у него столь превосходны, что администрация области скупала весь урожай на семена. Не менее замечательны были кони и крупный рогатый скот; племенных жеребцов и быков он выписывал из Америки и Европы.
Жена Янковского и многочисленные его дети занимались, в частности, сбором крупных энтомологических коллекций, которые продавали университетам Германии и других стран. Так, один из его сыновей рассказал мне, что Лейпцигский университет заплатил ему за коллекцию бабочек, если не ошибаюсь, 2000 рублей. Столь многогранных духовных интересов и столь тонкого понимания искусства и музыки, как в доме Янковских, я нигде в Сибири не встречал.
Сталкивался я в Сибири и со многими другими поляками, бывшими политическими арестантами, которые благодаря своей интеллигентности, образованности и надежности заняли высокие общественные и деловые посты.
Печальное напоминание о польских временах – горная дорога по южному берегу Байкала. Она ведет через изрезанные расселинами горы и ущелья – каждая пядь ее отвоевана долотом, киркой и минным порохом. Еще и в мое время станции этой дороги называли «семь смертных грехов». Теперь эти девственные горы прорезает железнодорожная магистраль, причем на коротком участке в 70–80 верст там насчитывается более трех десятков туннелей. Мне рассказывали тогда, что губернатор Тох положил на строительстве горной дороги сотни ссыльных поляков, неумолимо заставляя их работать и в жестокую стужу, и в невыносимый зной.
Русские цари издавна пытались окультурить Сибирь с помощью ссыльных. После Полтавской битвы Петр Великий приказал отправить тысячи военнопленных шведов в Тобольск, тогдашнюю сибирскую столицу. Шведские инженеры и строители разбили площадку для верхнего города и воздвигли там крепость и город. Меж Уралом и Тобольском строительный камень совершенно отсутствует, и до той поры все здания возводили из дерева. Шведы же научили сибиряков обжигать кирпич и сооружать монументальные постройки. Огромные работы, проделанные тогда шведами, и их могилы можно видеть по сей день. Мне Тобольск показался красивым городом, и самыми стильными и красивыми были постройки шведов.
В Тобольске я видел и старейшего арестанта – колокол города Углича, сосланный туда в 1591 году Борисом Годуновым за то, что он-де не бил набат к убийству царевича Димитрия Иоанновича. Колоколу вырвали язык, высекли железными плетьми, следы которых заметны по сию пору, и сослали пожизненно в Тобольск, в тюрьму. Там он и стоял, закованный в цепи {22} , в деревянной клетке, вырванный язык лежал рядом. Лишь Александр III или Николай II по ходатайству угличан помиловали колокол и вернули на родину.